6. Мучительные темы
6. Мучительные темы
В июне на свидание — они стали разрешены — впервые приехала теща. На поездку Юлия Гавриловна решилась ради ускорения хлопот по пересмотру "дела", беспокоясь, что зять пишет не те заявления и не туда. После тридцатиминутного свидания она сообщила дочери не только о том, что он "очень худ", но и потребовала: "Даня пусть никому не пишет". На тещу, а через нее на жену повлияли мнения вышедшего на свободу сокамерника — Александрова. Он, по словам Андреева, человек в некоторых отношениях редкий, но слишком самоуверенно толкует ему непонятное…
Жена прямо писала об "оторванности от жизни и о потере чувства реальности". Андреев отвечал: "Верно твое представление о моей оторванности только касательно некоторых практических деталей, но не общего и целого. Я читаю газеты, журналы, новые книги, иногда вижу новых людей, переписываюсь, и у меня на плечах все-таки есть голова. Не зная, на чем основаны, как на камне, мнения другого человека, не совпадающие с вашими мнениями, неправильно прибегать к самому примитивному объяснению: потерял-де чувство реальности.<…>В этой связи — и о том, как я писал заявления. Никаких поэм в прозе и никакой достоевщины.<…>Верно лишь то, что я вообще не умею хорошо писать официальных документов, но не за счет включения в них лирического элемента, а за счет отсутствия особого юридического, практически — делового мышления. Могу, впрочем, успокоить тебя тем, что вообще не собираюсь писать куда бы то ни было"[507].
Его письма пестрят взволнованными расспросами о родных, друзьях, знакомых. В конце лета он посылает деньги, из тех, что получал от ее родителей, двоюродной сестре — к сожалению, удалось послать только 80 рублей. До него дошли известия о ее болезни, и он спрашивает "как она выглядит, чем ее лечат? Лежит она или ходит?"[508] Ответ жены, видевшей Александру Филипповну последний раз в 51–м году, не утешал: "Она выглядела очень плохо, и душевное состояние было плохое. Это не человек, а трагическая развалина — и физически, и душевно.<…>Недавно мне описывали ее внешность: угловатая, черная, очень странная фигура с потухшими глазами, похожая на Мефистофеля"[509].
Он упорно возражает жене, болезненно воспринимавшей любую укоризну подельников, трезво оценивая степень собственной вины перед ними. Замечает, что и она "вряд ли испытывала бы к виновнику жизненной катастрофы любимого<…>человека прилив добрых чувств<…>Да, в моей истории есть ряд смягчающих обстоятельств, но, во — первых, они ей неизвестны, а во — вторых, — даже и они не меняют дела по существу, и я остаюсь объективно виноват в вещах, достаточно печальных и вовсе не мелких"[510]. От гнетущего чувства вины в одном из писем у него прорывается: "Все больше и больше жалею, что для меня непозволительно покончить счеты с жизнью раз и навсегда. Но не пугайся этой фразы: мне этот выход запрещен и исключен. И точка"[511].
Он просит узнать об Усовых, о матери Ивашева — Мусатова, о Волковой, об Угримовых… Спрашивает: "Скажи, между прочим, ты ничего не слыхала о Добровольском — Тришатове? Ему же 72 года; к тому же человек в полном смысле слова "ни сном, ни духом…""[512]
Волнуют его известия о Коваленском. Когда он узнает, что тот опубликовал в лагерной многотиражке два стихотворения, настоятельно просит прислать. Получив первое, огорчается: "Ну кто бы мог поверить, что автор когда-то обладал крупным талантом?<…>Ни единого свежего образа, ну хоть интересного ритмического хода, выразительного звучания, яркой рифмы! Подобная халтура исчисляется сотнями тысяч… И это — автор таких шедевров!.. Очень жду второго, может быть, хоть в нем мелькнет хоть что-нибудь. Вот это так трагедия. А не кажется ли тебе, что спад начался уже очень давно, примерно в 43 году? Вспомни "Партизан", "Дочь академика"… Даже последние главы "Корней" значительно уступали первым главам. Но, конечно, это могло быть временным явлением, если бы не последовавшая за этим катастрофа. Несчастье еще и в том, что он оказался в твоих условиях, а не в моих: мне представляется, что в твоих условиях гораздо труднее сохранить достоинство и просто самого себя"[513].
Он считал, и небезосновательно, что тюрьма с нерушимыми стенами куда меньше лагеря покушается на внутреннюю свободу. Не всуе
Варлам Шаламов, прошедший всеми зековскими кругами, заявил: "Тюрьма — это свобода". Поверивший в брезжащее освобождение, Андреев его боялся, трезво оценивая свое нездоровье, предвидя бездомье и безденежье. "Начинает казаться, что наша с тобой встреча ближе, чем я раньше предполагал, — воодушевляет он жену. — … Но при этом обозначаются некоторые такие сложности и трудности, перед которыми я останавливаюсь в полном недоумении: как же я должен себя вести и что делать. Ты, безусловно, некоторых из этих сложностей даже и не подозреваешь. Надо полагать, пенсия инвалидов Отечественной войны будет восстановлена…"[514]
Больное сердце давало знать — стало трудно одолевать тюремные лестницы. По временам приходилось принимать нитроглицерин, несколько раз понадобились уколы камфары. "Вообще, пока я остаюсь на одном месте и без особых волнений, все идет отлично, — успокаивал он жену в октябрьском письме. — Усиленно работаю; много сделал за последние пол года. Душевное состояние довольно устойчиво и было бы еще лучше, если бы я мог быть уверен, что останусь здесь до весны. Ко всем переездам я испытываю глубокое отвращение, и прежде всего потому, что плохо представляю, как я с ним справлюсь. Ведь сейчас я не могу даже поднимать или носить собственного багажа, хотя он вовсе уж не так громоздок. Но так как состояние сердца улучшается, хотя медленно, но верно, то я и надеюсь, что к весне смогу справиться со всяким переездом"[515].
Юлия Гавриловна навещала его еще дважды — в августе и в октябре. Он ничем не мог отплатить ей за упрямую самоотверженную заботу, не мог вернуть ей дочь. Семидесятилетняя старуха, бледная, вымотанная дорогой и поклажей, беспрестанными опасениями, жила, движима собственным пониманием должного. Он ее состояние понимал: "Держит себя в руках она очень хорошо, но, конечно, нельзя не видеть, что в сущности это — комок нервов, каждый из которых пронзительно кричит на свой лад"[516]. Она рассказала, что за могилами бабушки с матерью и Добровых, за которыми он просил присмотреть, ухаживает Митрофанов, передала от него посылку. Это растрогало, двоюродного брата он привык считать холодным человеком. Узнал и другое, чрезвычайно огорчившее: слухи, что Зея Рахим к нему подсажен, что может погубить все попытки добиться пересмотра дела. Собственно, это оказалось не последней причиной приезда тещи. Предупреждения о Рахиме, досиживавшим уже десятый год, он слышал не раз, а теперь слух, пошедший гулять повсюду, стал для него "мучительной темой". Сплетня, считал он, основана "либо на недоразумении, либо на дурной воле и искаженности восприятия людей, сводящих личные счеты". Молва дошла до жены, и он уверял ее: "…Ты сама, светик мой, знаешь, как легко возникает и как трудно затухает абсолютно ничем не заслуженная нехорошая молва о человеке". Писал, что "обязан своему другу такой огромной помощью", что если "благополучно переживет этот и еще 2–3 года", то в значительной мере благодаря Рахиму. А сплетня исходит от Александрова. "Сам по себе, он хороший, прекрасно ко мне относящийся, как и я к нему, человек, но сложный, болезненный, противоречивый и с огромным самолюбием. Плюс к тому — недоверчивость, подозрительность, своего рода esprit mal tourn[517]. Причины его антипатии мне известны, мне только жаль, что отзвуки этих конфликтов достигли тебя, да еще в таком искаженном виде. А к пересмотру это, конечно, не может иметь никакого, даже косвенного отношения (даже в том абсурдном случае, если бы "товарищ" был прав на 100 %)"[518]. Но, кроме Александрова, похожее мнение о Рахиме высказывал Парин, а позже выяснилось, что не он один.