9. Коваленский

9. Коваленский

Не меньше, чем Высшие литературные курсы, для его образования, литературной учебы и всего мировоззрения сделало дружеское общение с Александром Викторовичем Коваленским. Он появился в семье Добровых, женившись на Шурочке. Младше ее на пять лет, Коваленский был еще студентом. В детстве, по словам поэта Сергея Соловьева, его двоюродного брата, Александр казался блестящим принцем. Но судьба принцу не благоволила.

Род Коваленских, выходцев из Польши, стал русским в XVII веке. Известен в роду Михаил Иванович Коваленский, друг и биограф Григория Сковороды, ездивший к Вольтеру и служивший правителем канцелярии Потемкина, не чуждый христианским мистикам екатерининских времен, то есть масонам. По отцу Александр Коваленский был в сродстве не только с Соловьевыми, но и с Бекетовыми, через них приходился троюродным братом Александру Блоку.

В 1915 году Коваленский поступил на медицинский факультет Московского университета и, увлекшись физикой и аэродинамикой, одновременно стал заниматься у Жуковского, дедушки русской авиации. Казалось бы, наследственность: родитель — математик, приват-доцент при кафедре механики университета и в молодости большой любитель голубей. Их он гонял и в Дедове, семейном имении Коваленских, и в Москве. Хотя настоящим отцом, как глухо говорит семейное преданье, являлся старший брат приват — доцента — Николай. А он казался противоположностью младшему. Как характеризовал его племянник, "с молодых лет посвятил себя живописи, увлекался охотой, был очень активен, остроумен и несколько надменен и высокомерен"[88]. Мать Александра Викторовича, Вера Владимировна, урожденная Конылина, женщина с решительным, мужским характером — уродилась в отца, отставного гусара из мелкопоместных дворян. Достаточно образованная, она говорила по — немецки и по — французски. Этими же языками с малолетства овладел и сын, позднее освоивший еще и польский.

А. В. Коваленский. 1920–е А. Ф. Доброва. 1920–е

Семейство Коваленских входило в тот интеллигентский московский круг, который позднее назвали кругом символистским. В нем нельзя было миновать ни поэзии, ни философии, ни мистики. В доме своими людьми были и Андрей Белый, и Эллис, кому, по некоторым сведениям, показывал первые стихотворные опыты Александр Коваленский.

В переломившем жизнь 1918 году Коваленский тяжело заболел — туберкулез позвоночника, и больше года пролежал в постели, потом лет семь носил гипсовый корсет. И, кроме того, он страдал недугом избранных — эпилепсией. Болезнь сказалась на характере: сосредоточенность на себе, сдержанность манер, подчеркивавшая высокомерность. В 22–м, женившись, он снова стал слушать лекции на физико — математическом факультете, но из-за болезни перешел в Психоневрологический институт, который и закончил.

Влияние на Даниила зятя, появившегося в их доме в 22–м году, поначалу просто подавляющее, объяснялось, конечно, не только его старшинством и образованностью. Поэт и мистик, уже прошедший некий духовный и литературный путь, захватывал и увлекал своим интеллектом, таинственностью внутреннего опыта, властностью ума. Даниил долго восхищался им, часто говорил: "он талантливее меня" и уважительно замечал, что он, в противоположность ему, "способен творить, не надеясь ни на каких читателей"[89]. Речь шла о писаниях "для себя", хотя тот совсем не гнушался писаниями для заработка и успеха. Позже Андреев говорил, что Коваленскому свойственна властность в обращении с людьми, самоуверенность, утонченность, эстетский вкус, рафинированность интеллектуального склада…

О своем мистическом опыте Коваленский сообщал, видимо, чаще всего туманно, ничего не называя и тем, замечал позже Андреев, безусловно ему веривший, создавая "почву для всяких путаниц, недоразумений, подмен и qui pro quo[90]"[91]. Одного из героев "Странников ночи", Адриана Горбова, он сделал похожим на Коваленского. Голубоглазый блондин, с породистым лицом, иронической улыбкой на сжатых тонких губах, для малознакомых — неприступный, высокомерно механический, — таким запомнили знавшие его.

Пространную характеристику Коваленского оставил Ивашев — Мусатов:

"Мне в жизни не приходилось встречать человека с таким мощным творческим умом. В его духовных концепциях, в их строгости, стройности и незыблемости чувствовалось такое сильное влияние мощного ума, что всякий, сталкивающийся с Александром Викторовичем, ощущал в нем присутствие могучего интеллекта, властно и неумолимо подчинявшего себе всякого. Трудно указать, в чем именно сказывался интеллектуализм Коваленского, но он ощущался постоянно…

Помимо этого, Коваленский был очень большим и интересным поэтом. Я знаю некоторые его поэтические произведения. Они обладали великолепными, своеобразными замыслами и замечательной художественной формой. Александр Викторович далеко не всем читал свои поэмы. Но те, которым он читал свои поэмы (я в том числе), бывали ими глубоко потрясены интеллектуально и восхищены художественно.

Вот образчик такой поэмы.

Она называется "Дача в снегу".

Писатель работает в своей загородной даче. Напряженно работая над своим произведением, писатель слышит звонок. Писатель, не желая прерывать свою работу, не идет отпирать. Но звонок повторяется. Писатель снова не идет отпирать. Звонок настоятельно звонит в третий раз. Писатель идет отпирать дверь.

Перед ним стоит высокий человек средних лет и просит разрешения войти. Нехотя писатель впускает посетителя к себе. Перед писателем оказывается чем-то знакомый ему человек, но писатель не может припомнить, где он его видел.

Посетитель, оказывается, хорошо знает дачу писателя. Он делает ряд замечаний, из которых видно, что посетитель не раз бывал на этой даче. В начавшемся разговоре посетитель упрекает писателя за то, что тот в одном своем произведении заставляет действующее лицо совершить ряд поступков, которые, по своему внутреннему облику, не должны были быть совершены, что эти поступки накладывают тень на душевный облик совершившего их, хотя в повести изображен прекрасный, безупречный человек. Далее, посетитель указывает, что то же действующее в произведении лицо, будучи по — прежнему прекрасным человеком, высказывает ряд мыслей, которых он не должен был бы иметь, но которые свойственны современным средним людям, и нет в произведение ничего, что наложило бы какую-то тень на действующего в произведении человека. "Как вы считаете, должен был бы в вашем произведении этот человек так говорить и так поступать, и, вместе с тем, оставаться хорошим, прекрасным человеком?" — неожиданно спрашивает посетитель. Писатель смущается, так как ему кажется, что посетитель прав. "Да, — говорит посетитель, — видимо, вы согласны со мной. Тогда зачем же в вашем произведении изображен якобы хороший, прекрасный человек, так мыслящий и так поступающий. Нет ли в этом внутренней неправды, толкающей читателя на ложный путь жизни?" Писатель смущается еще сильнее и опускает глаза. Когда через минуту он их вновь поднимает и смотрит на посетителя, желая возражать ему, — писатель видит, что посетителя перед ним нет.

В этом произведении (в фантастической форме) поднимается вопрос о том, что писатель отвечает за поведение в своих произведениях своих действующих лиц. Очевидно, в "Даче в снегу" посетителем было главное действующее лицо одного из произведений писателя, принявшее облик живого человека и упрекающее писателя во внутренней неправде его произведения, и этим толкающее читателя на ложный путь жизни.

Александр Викторович был очень музыкален. Он даже поступил в консерваторию и не стал пианистом только потому, что с ним произошел случай, сделавший малоподвижной его правую руку"[92].

Широко образованный, Коваленский естественнонаучные знания и умения совмещал с гуманитарными, от теории музыки до теории стихосложения. Началом литературной работы он считал 1925 год.

Речь шла действительно о работе. С 26–го по 30–й год он опубликовал десятка три детских книжечек, главным образом стихотворных: "Лось и мальчик", "Сахарный тростник", "На моторной лодке", "О козе — егозе, свинке — щетинке и о домашней скотинке"… Они пользовались спросом, переиздавались, включались в тогдашние хрестоматии. Возможно, привлекла его к этой работе дружившая с Коваленскими и Добровыми Варвара Григорьевна Малахиева — Мирович, в эти годы кормившаяся той же детской литературой, сотрудничавшая с теми же издательствами. Но главным для Александра Викторовича представлялось писавшееся "в стол", в 27–м — драма — мистерия "Неопалимая Купина", в 28–м — поэма "Гунны"… Читал он их только избранному кругу, самым близким.

Но неизбежная, с самого начала, раздвоенность — одно сочинять для заработка и публично состоять советским литератором, а другое, заветное, настоящее — втайне, для немногих, не могло не ломать и не уродовать его писательства.

В семье Коваленский получил прозвище Биша, так его называла жена. Любовь их была трогательно нежной и возвышенной. Эту трогательность не могли не замечать и окружающие. Шура, выйдя за Александра Викторовича, посвятила себя служению мужу, беззаветно считала его гением, новым Гете. Театр она оставила навсегда. Тем более, что Коваленский отвергал театр, считал: цель человека — собирание многих сторон личности, разных жизней, заключающихся в нем, в одну, а актерство — это распыление себя, растрата и разлад ипостасей души.

На посторонних, не без оснований, он производил впечатление человека сухого, высокомерного. Но не для получившего от зятя прозвище Брюшон Даниила. Для него их отношения стали не только родством, но и многое значащей дружбой. В уцелевшем отрывке юношеской поэмы сказано о близких отношениях тех лет с сестрой и ее мужем, называемых любимейшими друзьями:

…Но папоротник абажура

Сквозит цветком нездешних стран…

Бывало, ночью сядет Шура

У тихой лампы на диван.

Чуть слышен дождь по ближним крышам.

Да свет каминный на полу

Светлеет, тлеет — тише, тише,

Улыбкой дружеской — во мглу

Он — рядом с ней. Он тих и важен.

Тетрадь раскрытая в руке…

Вот плавно заструилась пряжа

Стихов, как мягких струй в реке.

Созвездий стройные станицы

Поэтом — магом зажжены,

Уже сверкают сквозь страницы

"Неопалимой Купины".

И разверзает странный гений

Мир за мирами, сон за сном,

Огни немыслимых видений,

Осколки солнц в краю земном…

Текут часы. Звучат размеры,

Ткут звуковой шатёр, скользя…

И прежней правды, дальней веры

Чуть брезжит синяя стезя.

Но над лазурью — башни, башни,

Другой кумир, иной удел…

— Будь осторожен вдвое!

Страшный

Соблазн тобою завладел, —

Так говорит сестра. Но мигом

Уж не рассеется дурман…

Она откладывает книгу

На свой синеющий диван.

Все измышленья в темень канут

От этой ласковой струи…

— Спокойной ночи, мальчик, — глянут

Глаза сестры в глаза мои.

И еле зримо, — смутно, смутно —

Не знаю где, какой, когда —

Нездешней правды луч минутный

Скользнёт в громаду тьмы и льда.