12. Институт Сербского
12. Институт Сербского
1957 год для Даниила Андреева начался в палате института судебной психиатрии, в его четвертом отделении. Институт находился в Кропоткинском переулке — он попал в родные места, совсем рядом от Малого Левшинского. Больничный корпус, куда помещали политических, от тюремного отличался. В вестибюле — стол, стулья, регистрационное окошко, молчаливые няни в белых халатах. Небольшой коридор, несколько палат. Большие, светящиеся зимним солнцем окна из непробиваемого стекла, зарешечены только узкие форточки. Пациенты — в больничных фланелевых халатах. Срок психиатрической экспертизы по закону — один месяц, но обычно экспертиза затягивалась. Попал сюда Андреев стараниями жены. Спасая мужа, она писала в заявлениях, что ни при аресте, ни после него тот не проходил "психоневрологической" экспертизы.
Когда его привезли, в отделении находилось двадцать с небольшим человек. Все они обвинялись по политическим статьям, как правило, по 58–й — антисоветской.
Подружившийся здесь с Андреевым Родион Гудзенко так описывал его появление в палате: "…Весь насквозь тонкий, звонкий и прозрачный. Интеллигентный, беззубый, высокий, седой, тощий. Босой. Босиком, хотя всем тапочки давали. В кальсончиках, в халатике. И — в слезах, заплаканный! Улыбается, стесняется, слезы. "Что такое? Почему вы плакали?" — "Ой, простите, — он сказал. — Вы знаете, я в первый раз за десять лет увидел дерево!" — "Как — дерева не видели?" — "Я в тюрьме был, во Владимирской, там прогулки в крытом дворике, цемент, я деревьев не видел вообще. И тут я вдруг увидел во дворе, когда меня провели, живое, настоящее дерево, и, знаете, просто потекли слезы""[571].
Среди тех, с кем он оказался вместе и с кем общался в эти недели, были, кроме молодого художника Родиона Гудзенко, вчерашний ярославский школьник Виталий Лазарянц, восемнадцатилетний москвич Борис Чуков, недавний техник — лейтенант Юрий Пантелеев, студент из Ульяновска Валерий Слушкин, учитель истории Рафальский[572].
Р. С. Гудзенко и В. Э. Лазарянц
Гудзенко удивлялся, что Андреев ухитрялся знать всех. По его мнению, простодушный поэт считал, что и остальные так же "интересуются судьбами друг друга", хотя это "не значит, что он со всеми сокамерниками поддерживал тесные контакты". Больше всего Андреева занимала молодежь, которую всколыхнуло послесталинское оттаивание. В тюрьме он такой не встречал.
Оказалось, осенние венгерские события не все встретили безмолвно — безучастно. Десятиклассник Виталий Лазарянц, примерный ученик и комсомолец, на демонстрации седьмого ноября поднял плакат "Руки прочь от Венгрии" и, понятно, сочтен не вполне вменяемым. Андреев, узнав историю Лазарянца, называл его не вовремя прокукарекавшим петушком. Другим протестантом, возмущавшимся подавлением венгерского восстания, оказался готовившийся стать студентом и кипевший восемнадцатилетним революционным задором Борис Чуков.
Гудзенко — высоколобый, с умным сосредоточенным взглядом — был взят меньше чем полгода тому назад за крамольные разговоры о Сталине в курилке Публичной библиотеки. Вождя на 20–м съезде уже развенчали, культ осудили, но 58–й статьи никто не отменял. Не успевший закончить институт имени Репина живописец, он обвинялся в антисоветчине, но дело склеивалось плохо, и его, самонадеянного и нервного, на всякий случай отправили на экспертизу. Здесь он узнал о рождении сына и, как потом Андреев писал жене Гудзенко, пытаясь приободрить ее, воспрял духом.
Самый пожилой среди них, художник Ефим Шатов, написал в ЦК КПСС письмо с просьбой дать народу "хотя бы" свободу творчества и призывами к человечности. Сумасшедший — определили компетентные органы.
Родиону Гудзенко было двадцать пять, на год меньше Юрию Пантелееву, автору другого письма в верха. Он, в отличие от ленинградца Гудзенко и москвича Чукова, вырос в деревне и не был таким шумным и самоуверенным. Отца его репрессировали, войну вдвоем с матерью он пережил под немцами, помогал партизанам. Окончив военное радиотехническое училище, служил в армии, а сразу после демобилизации, в ноябре 56–го, его неожиданно арестовали. Пантелеев написал письма в ЦК КПСС, Госплан и еще куда-то со своими соображениями о социалистической экономике. Самодеятельный экономист указал на причины, по его мнению, мешающие эффективности социалистического хозяйствования и ведущие к неминуемому краху. Удивленное самоуверенным вольнодумством следствие направило непрошенного советчика в институт Сербского.
"Даниил Леонидович очень необычно и точно выделял интересных и достойных людей", — вспоминал Гудзенко, называя Пантелеева удивительным человеком. "И гуманитарно был очень образован, — восхищался он. — Когда мы говорим о Блоке, о Цветаевой, тоже участвует в разговоре, да на таком уровне — все знает! "Странно, — говорю я Даниилу Леонидовичу, — когда? Это же военное училище — встать, лечь, подъем, побежали — больше ничего. Да и моложе меня на пару лет. Когда он это все успел?" — "И не только это, — говорит Даниил Леонидович. — Вы обратили внимание, какие у него лапки?" — "Как это — лапки?" Он говорит: "Посмотрите руки, это очень важно! — а у Юры короткие такие пальчики. — У него же добрые лапки!""[573]
Ю. И. Пантелеев
Сам Пантелеев вспоминал: "Только там я почувствовал себя в коллективе гармоничных людей, не единомышленников, ибо это скучно, но гармоничных, хотя и по — разному мыслящих. Гармоничность мировосприятия, мироощущения создавал среди нас Даниил Леонидович. <…> Все мы обвинялись в антисоветизме. Попали в психушку, пройдя до десятка пересылок, психушек, внутренних тюрем. Многие были больны и психически неадекватны. Создать из такой толпы гармоничный коллектив, дать ему занятие, оптимизм — задача почти не выполнимая. Ежедневно у нас что-нибудь происходило. Или лекция кого-либо из товарищей по несчастью, или же инсценировка самими же придуманного спектакля, или беседы на разные темы. Боря Чуков, помню, очень яркие лекции читал о поэзии 20–х годов. Я и сейчас помню некоторые строчки приводимых им цитат: "Или, бунт на борту обнаружив,/ Из-за пояса рвет пистолет,/ Так что сыпется золото с кружев,/ С розоватых брабантских манжет". Другие читали лекции и проводили беседы по своим специальностям. Но больше всего нам дал Даниил Леонидович. Он обладал энциклопедическими знаниями и потрясающей памятью. Следует сказать, что мы были лишены радио, газет, книг, бумаги и карандашей или ручек. Писали лекции на листочках выдававшейся нам туалетной бумаги, кем-то тайком пронесенным огрызком карандаша. Но особенно мне запомнились чтения Даниилом Леонидовичем отрывков из своей<книги>"Русские боги".
Читал он превосходно, завораживал самых скептически настроенных. Он мог быть и серьезным, и очень веселым. Много рассказывал о веселых проделках отца на даче. Создавалось впечатление, что все, или большинство, тайн вселенной ему известны. Пытаясь его поразить, я рассказал о странном случае со мною на озере Севан. Ночью, как мне показалось, я встал. Прошел через стену и бегал по гребешкам волн озера. Причем все время беспокоился об оставленном теле. Состояние мое нельзя сравнить ни с одним земным удовольствием или радостью. Когда я рассказал этот случай Даниилу Леонидовичу, то он воспринял это совершенно спокойно. Сказал, что это дело обыденное, достаточно частое у людей и называется выходом эфирного тела. Мне показалось, что он знает много больше, чем говорит.<…>Даниил Леонидович был не просто терпим к чужому мнению, но и чрезвычайно деликатен. Как-то я сделал замечание, что строчка его поэмы, "По засекреченным лабораториям бомбардируются ядра тория", не соответствует реалиям. Я сказал, что в училище нам говорили, что в атомном проекте используются Уран 238,235,233 и плутоний, а торий не используется. Даниил Андреевич промолчал, чтобы не ставить меня перед другими в неудобное положение. Потом я узнал, что прав-то был он.<…>Оригинальны его мысли о порче русского языка терминами, не соответствующими сути выражаемого понятия. И не только термин типа "пролетариат", но итакой, как "национальность". Искусственное внедрение этого термина сделало "нациями" даже мелкие северные племена и мешает складыванию русской нации, состоящей из более, чем сотни народов. Особенно меня поразили его мысли о сущности большевизма и капитализма — либерализма. Он говорил, что это ипостаси одного и того же бесовского подхода к человечеству. Ведь даже с точки зрения рациональной науки — и большевизм, и либерализм основаны на неограниченном потреблении и росте численности населения, что не может не привести к катастрофе: исчерпаны будут не только ресурсы планеты, но и ее территории. Однако он верил, что высшие силы не позволят довести мир до крайности: до ядерной войны или исчерпания ресурсов[574].
Книг на психиатрической экспертизе не полагалось. Но общения — споров, разговоров, даже оживленного веселья и, конечно, читок стихов — хватало. "Все что-то придумывали, — вспоминал Пантелеев, — Андреев предлагал, давайте называть друг друга "господа". А мы смеялись — после этого нас точно упекут куда-то". Большинство, несмотря на прекраснодушную веру в то, что за вменяемые им проступки не сажают, в лагеря таки упекли. Самым опытным сидельцем "психушек" среди них оказался Виктор Парфентьевич Рафальский. Его, директора школы, учителя истории в селе Конюхов Львовской области Украины взяли в 54–м за участие в некой подпольной организации "Украинский революционный центр", а кроме того, обвинили в украинском национализме.
Андреев и здесь, еще не зная, удастся или нет получить свои тетради из тюрьмы, по памяти восстанавливал тексты "Русских богов" и читал новым знакомым. Всем им глубоко запало и это чтение, и стихи. Больше всего поразила и запомнилась "Симфония городского дня".
"Мне кажется, — вспоминал Рафальский, — Андреев мало верил (либо совсем не верил) в эту хрущевскую "оттепель". Во всяком случае, когда наиболее башковитые юнцы заучивали наизусть, он просил не распространять строфы поэмы…"[575].
Самым восторженным слушателем поэта стал двадцатилетний Валерий Слушкин, по словам Чукова, арестованный за то, что попытался проникнуть в посольство Индии.
"…Когда читал, скажем, из "Афродиты Пенородной", — рассказывал Гудзенко об этих, чаще всего полуночных, чтениях, — таким бархатным голосом, очень красиво читал — это производило совершенно ошеломляющее впечатление. Я тогда даже не выдержал и сказал, когда он прочел: "Ну уж, знаете, вы ведь гений!" Но он запретил мне так говорить. Причем очень искренне, то не было кокетством. Он сказал: "Родион, ну перестань! Во — первых, до смерти такое вообще нельзя, это просто кощунство. Во — вторых, даже канонизируют через пятьдесят лет после смерти, не раньше. А вы… Что за чушь!" И еще сказал: "Я себя поэтом просто не считаю". И это притом, что стихи знал и любил — Пушкина, так просто безумно, а вообще это знание и понимание доходило у него до такой степени, что, может быть, это даже и нельзя — так понимать"[576].
"Из всех наших совместных шумных и веселых собраний более всего запомнилось нарочито придурковатая инсценировка, пародия на проходившие тогда выборы в Верховный Совет, — вспоминал Чуков. — <…>Заранее мы не репетировали, но импровизация прошла исключительно слаженно. Из расчески с туалетной бумагой вырывалась ликующая музыка. Непрерывно и взахлеб вещающее "радио" извещало о ста двадцати процентной явке избирателей еще до восхода солнца. Мир тонул в народном энтузиазме. От переполнявшего счастья и любви к родной партии рыдал свинарь из Молдавии и хлопковод из "солнечного Туркменистана". Как и полагалось на настоящих "выборах", кандидат был один — единственный. В народные избранники баллотировался все воспринимавший всерьез душевнобольной, страдавший острой формой шизофрении и арестованный КГБ за стойкий реформаторский бред. Это был истинный кандидат блока коммунистов и беспартийных. То была редкая для него возможность оказаться выслушанным внимательно и до конца благодарной аудиторией. Он говорил даже не с воодушевлением, он невероятно перевозбудился, доказывая необходимость и своевременность реформирования экономики и управленческого советского аппарата. Как это ни абсурдно звучит, основные экономические положения "предвыборной речи" душевнобольного "кандидата в депутаты" воплотились в последовавшей затем в скором времени хрущевской экономической реформе: чехарде министерств и совнархозов. Андреев балаганил вместе со всеми, взахлеб курил и заразительно смеялся.
Б. В. Чуков. 1959
После столь успешных "выборов" поступило предложение посвятить ближайшее собрание (также в юмористическом ключе) Сталину, годовщина смерти которого приближалась. Но Д<аниил>Л<еонидович>желчно и сухо в категоричной форме отверг это предложение, говоря, что зловещая фигура Сталина несовместима с весельем: Сталин вызывал у него непреодолимое отвращение и ненависть…"[577]
Одна из заветных тем, в которую Андреев пытался ввести молодых знакомых, рассказ о Феодоре Кузьмиче — Александре Благословенном. Кого в те годы эта таинственная тема занимала, кто мог воспринять ее серьезно? В тюрьме было с кем обсудить легенду — во — первых, с Шульгиным. Тот мог рассказать ему о публикациях русского зарубежья, где продолжалась обсуждаться эта тема, например, о книге Крупенского, вышедшей в 1927 в Берлине. В эмиграции говорили о вскрытии пустой могилы Александра I в Петропавловском соборе. Знал об этом однокамерник Андреева Маслов, сидевший по "ленинградскому делу" и в 21–м году участвовавший во вскрытии царских гробниц. Но для Андреева превращение Александра I в старца стало одним из центральных событий русской истории, подвигом искупления исторической кармы. Видимо, как раз в последние тюремные месяцы он работал над страницами трактата, посвященными метаистории Петербургской империи. Чуков слушал историю о старце со скептическим недоверием, Гудзенко и Пантелеев с интересом.
Всё, входившее в жизнь Андреева, становилось значимым и серьезным, к каждому знакомцу протягивались душевные нити. И встречи в палатах института Сербского не стали мимолетными. После освобождения он пишет ободряющие письма молодым друзьям, оказавшимся в тюрьмах и лагерях, живя на скудную пенсию, нуждаясь, кому-то высылает деньги. Трогательно и их отношение к поэту. Узнавший о смерти Андреева Валерий Слепушкин писал вдове: "…потеря человека, перед которым я искренно восхищался, единственной личности, которая понимала меня — огромная потеря…. Даниил Леонидович много сделал для меня, для моей души, особенно в дни совместного пребывания… мне он дорог, как близкий человек, перед которым мне не стыдно было и исповедаться… его жизнь — подвиг".
Руководил четвертым отделением института небезызвестный психиатр Даниил Романович Лунц. Лунца в диссидентских мемуарах называют и "полицейским профессором", и "доктором тюремных наук", и полковником КГБ в белом халате. Не умевший лгать и увиливать Андреев и здесь не скрывал свои умонастроения. Многоопытный Даниил Романович, по свидетельству Чукова, предложил Андрееву изложить свои взгляды в письменном виде. Взявшись было просто и лаконично изложить свои представления о мироздании, поэт понял, что ничего хорошего ему подобный труд не сулит, и уничтожил написанное. А в беседах с психиатрами все же говорил то, что думал, и мистических воззрений не скрывал.
В середине марта после экспертизы, впрочем, на исход дела не повлиявшей, Андреева вернули на Лубянку.