Глава 27. Всесоюзный Научно-исследовательский Институт судебной психиатрии имени Сербского
Глава 27. Всесоюзный Научно-исследовательский Институт судебной психиатрии имени Сербского
«(Советский) ученый сегодняшнего дня, либо психолог и инквизитор в одном лице, скрупулезно изучающий значение различных выражений человеческого лица, жесты, оттенки голоса, исследующий действие фармакологических „детекторов лжи“ и лечение шоками, гипнозом и психологическими пытками, либо это — химик, физик или биолог, занимающийся только теми областями своей специальности, которые имеют отношение к человекоубийству»
(Джордж Орвелл «1984»)
В институт имени Сербского, теперь скандально известного на весь мир, меня везли на КГБ-шном «козле». Стенки «козла» были исписаны и я не успел разобраться в этих записях, как мы приехали. Меня ввели в вестибюль, внешне похожий на вестибюль любой больницы: стол и стулья — для ожидающих, два окошка с регистраторами и, кажется, все. Тюремные надзиратели передали меня двум больничным няням в белых халатах. Сперва они повели меня в отдельную комнату, где забрали мои вещи, а взамен дали больничную пижаму, а потом по черной винтовой лестнице повели в отделение.
Сейчас не помню, на какой мы поднялись этаж. Там был широкий светлый коридор с несколькими палатами, двери в которые были открыты настежь. Много людей в пижамах разгуливало по коридору. Недалеко от винтовой лестницы, по которой мы поднялись, в один ряд с палатами, находилась плотно закрытая неприметная дверь без надписи, около которой на стуле сидел мужчина в белом халате, под которым виднелась военная форма. При нашем приближении надзиратель встал и своим ключом открыл эту дверь. Мы вошли и дверь снова закрылась.
Я очутился в секретном политическом отделении № 4-Е института судебной психиатрии имени Сербского, которое иностранные делегации «никак не могли найти». Отделение состояло из трех палат. Две большие палаты были смежные, а одна маленькая — отдельная. Двери всех палат выходили в маленький коридор, из которого можно было попасть в туалет и умывальник.
В день моего приезда подъэкспертные, или «больные», как здесь их называли, находились в двух палатах: большой палате и маленькой палате. Меня поместили в большую палату.
Первый, кого я там встретил, был человек средних лет и интеллигентного вида, в накинутой на плечи пижаме. Он представился: Завадский Виктор Никифорович, и стал сразу рассказывать о здешнем житье. О себе — ни слова! Соблюдая тюремные законы, я тоже ни о чем его не спросил.
Следующий, кто подал мне руку, был турок Ниязы Дедабаш. О нем будет речь впереди. Кроме Завадского и Дедабаша в этой же палате находился Иван Иванович (фамилию его я не запомнил) — крестьянин. Доведенный до отчаяния условиями советской сельской жизни и самодурством директора совхоза, он из обреза на ходу машины убил этого директора совхоза, который, к тому же, был депутатом Верховного Совета СССР. КГБ-шники с помощью электронных приборов нашли на его огороде закопанный обрез. На следствии Иван Иванович в убийстве не сознавался и его привезли в институт. Держал себя Иван Иванович спокойно и с достоинством и через несколько дней после моего приезда, его увезли.
Еще один заключенный — молодой человек, рабочий. Он был схвачен на месте преступления, когда с крыши военного объекта фотографировал этот самый объект. В институте он вел себя как сумасшедший. «Косил» он, или на самом деле был больной — я не знаю, но всем очень действовал на нервы. Особенно тяжело было переносить его ненормальное пение и частые неприличные звуки, когда он портил воздух.
Другой молодой человек был «возвращенцем». В составе группы из 4-х человек они «в лоб» брали турецкую границу близ Еревана. Под огнем пограничников они резали колючую проволоку, а где не удавалось разрезать, — лезли через нее. Прорыв удался ему одному. Что стало с товарищами, он не знал. Он только слышал сзади себя крики: «Не убивайте меня!», и эти крики придали ему скорости. Однако он не сумел воспользоваться свободой, полученной ценой такого большого риска. После короткого пребывания в Турции, где ему дали основы иностранного языка, он начал путешествовать по разным европейским странам и знакомиться, в основном, с публичными домами. Изредка и недолго работал. Потом опять пил и гулял. Наконец, ему надоела такая жизнь, и в Стокгольме он пришел в советское посольство, («которое имеет входные двери, похожие на тюремные и даже с таким же „глазком“, — все-таки заметил он»).
— Мне там очень обрадовались, — рассказывал он мне, — налили в стакан чаю, а в чай положили так много сахара, что чай полился через край!
С большой помпой его доставили на подвернувшийся советский пароход, где на виду у журналистов капитан пригласил его на мостик. Когда же пароход удалился от журналистов на достаточное расстояние, «героя» увели с мостика и посадили под замок. Вблизи советских берегов его встретил специальный катер, который доставил его на берег, где уже ждал «воронок», который отвез его в тюрьму. После следствия КГБ направило его на психиатрическую экспертизу.
Это был единственный человек из всех мною встреченных, который, как мне кажется, попал на экспертизу закономерно. Нужно быть или круглым дураком, или психически больным человеком, чтобы добровольно променять свободу на Западе на 15 лет тюрьмы или бессрочное заключение в спецбольнице — в Советском Союзе.
Эти люди не произвели на меня сильного впечатления и потому я не запомнил их фамилий. Однако, имя человека, находившегося в отдельной палате, я хорошо запомнил: Вальтер Мантейфель. Бабки не разрешали не только с ним разговаривать, но даже подходить к дверям его палаты, но уже было известно, что Мантейфель— член террористической организации, непримиримый антикоммунист. Вместе с другими членами организации, Мантейфель судил и повесил в городском парке города Баку нескольких коммунистов.
Пока я знакомился со всеми этими сведениями, бабки сидели «ушки-на-макушке», но молча. Ушлые бабки, выполняющие, конечно, не одни только санитарские обязанности, делали все, чтобы мы считали их чем-то вроде мебели и не стеснялись в разговорах друг с другом. Я уверен, что во всех палатах были установлены микрофоны, но бабки, несомненно, дублировали технику. Кстати, кроме бабок, другой мебели в палатах не было, только одна какая-то колода, не то залитая цементом, не то засыпанная песком, — чтобы никто не мог ее поднять. Были и другие предосторожности, иногда очень смешные. Например, фрамуга в окне была закрыта на большой висячий замок. Ключ от этого замка хранился у надзирателя и когда хотели открыть фрамугу для проветривания, без надзирателя этого нельзя было сделать.
Еду нам бабки приносили в палату, чтобы в столовой мы ни с кем не встречались. Еда оказалась лишь чуть-чуть лучше, чем в тюрьме: одна мясная сарделька в неделю, остальное время — каши и супы без мяса.
Потекли однообразные дни. Прогулка, вносящая какое-то разнообразие, теоретически могла быть только три раза в неделю (согласно распорядка), однако персоналу не хотелось организовывать ее и прогулка часто срывалась под разными благовидными предлогами. Иногда я играл с Завадским в шахматы, иногда невнимательно читал. Голова моя была занята другим и потому читать не хотелось.
Провести экспертизу начальство института не торопилось. Срок в один месяц, установленный для этого законом, никогда не выдерживался. Политических держали на экспертизе по 2, 3 и больше месяцев. Вся экспертиза практически заключалась только в «наблюдении» за ними. Где-то велся журнал этих наблюдений, в который записывались все наши разговоры и все наши действия. Было очень скучно.
* * *
Нашу скуку немного разогнал прибывший однажды утром новый политзаключенный. Я проснулся оттого,
что кто-то громко разговаривал. Я поднял голову с подушки и увидел новенького. Это был молодой человек среднего роста, с интеллигентным лицом, живой и жизнерадостный. Заметив, что я проснулся, он дружески представился: Юрий Белов!
Белов сразу стал рассказывать о себе. Он — недоучившийся врач и журналист. Несмотря на свою молодость, Белов уже побывал в тюрьмах и ссылках, а в институте имени Сербского — второй раз. Бабки его узнали и приветствовали, как старого знакомого. В первый же день Белов сообщил нам, что слышал и о Завадском и о Мантейфеле. Завадский якобы — известный в политических лагерях украинский националист, а Мантейфель — ярый антикоммунист и террорист. Завадский позднее говорил мне, что эти слова Белова якобы повредили ему. Несмотря на запрещение, Белов однажды подбежал к камере Мантейфеля и я с ним. Мантейфель вышел нам навстречу. Это был высокий и красивый молодой человек, интеллигентного вида. Мы заговорили. Сперва он спросил меня, за что я попал в тюрьму и как-то само собой получилось, что он высказал свое кредо: «Бог — превыше всего!» Он также высказал свое полное неприятие коммунизма и его спутника — пьянства. О пьянстве он сказал, что «коммунисты умышленно спаивают народ, ибо и с материальной и с моральной точек зрения это им выгодно». Мантейфель сообщил нам, что его мать русская, а отец — немецкий пилот времен Второй мировой войны. Отец Мантейфеля был еще жив и жил в Кёльне, но коммунисты не разрешали сыну не только видеться, но даже переписываться со своим отцом.
Жаль, что бабки не дали нам возможности продолжить беседу под угрозой карцера и уколов. Больше я не имел возможности поговорить с ним, но и эта единственная беседа имела для меня свои последствия. Тогда я подумал: «Если такие люди идут в террористы, значит, терроризм — не худший метод борьбы с коммунизмом!»