Глава 48. Быть!
Глава 48. Быть!
Сильное истощение моего организма неожиданно сыграло свою положительную роль. «Нет худа без добра», — еще раз я убедился в этом, когда вынужденный пост помог мне обуздать свои страсти, т. е. пожиравшую меня ненависть к тюремщикам. Я смог взять себя в руки, спокойно проанализировать обстановку и холодным, рациональным умом, сделать заключение: «Мне осталось жить одну, максимум две недели…» Затем также спокойно и рационально я подумал: «Что произойдет, если я выполню требование палачей и признаю себя сумасшедшим? Разве от этого я фактически стану сумасшедшим? Нет! Разве этим я нанесу вред хоть одному человеку? Нет! Я только унижу себя. Но это — временно. Я смою с себя это пятно, как только выйду на свободу. Но то пятно, которое я брошу на коммунистических палачей, им будет никогда не смыть!»
После долгих и мучительных раздумий я попросил у сестры лист бумаги и написал то, что от меня требовали. Я написал, что признаю себя психически больным и признаю, что на почве болезни пытался в 1967 году бежать из Советского Союза в Турцию. Одновременно я одной фразой выразил осуждение своему преступлению и обещал больше не делать попыток побега. Все это я написал страшными каракулями, так как пальцы мои едва держали ручку. Отдав заявление сестре для передачи врачам, я подумал: «Сейчас я предал себя. Теперь один только Бог знает мои истинные намерения и только Он может помочь мне».
Вечером мне укол делать не стали.
— Вам уколы отменили, — сообщила мне дежурная сестра.
Утром следующего дня, когда я пришел за таблетками, вместо 8 таблеток халоперидола мне дали всего одну таблетку трифтазина. По спецтюремным понятиям такая порция — почти ничего. Днем меня перевели из темной и мрачной 4-ой камеры в большую и довольно светлую камеру № 5, которая показалась мне почти «свободой». Вечером мне в ладонь снова упала таблетка трифтазина. Ее я не проглотил, а дежурная сестра не стала смотреть мой рот. Значит, специальные инструкции относительно меня, были теперь отменены. Вероятно мое заявление врачи восприняли как свою крупную победу и теперь сменили «кнут» на «пряник». Медленно, с большим трудом стал я возвращаться к жизни. Только через десять дней я начал вставать с койки и медленно прохаживаться по камере. Скованность и судороги проходили. Другие физические недуги — отпускали. Однако отрыжка желчью как будто даже усилилась. Политический Ларин, человек добрый и наблюдательный, заметил у меня постоянную отрыжку и вспомнил, что слышал на свободе:
— Вам нужны цитрусовые. Я думаю, что вам могут помочь только цитрусовые.
Если бы мне сказали, что мне может помочь только лунный грунт, доставленный на землю американскими астронавтами, это было бы то же самое. Кто мог прислать мне апельсины? Никто. Совершенно также, как и лунный грунт.
Еще через две недели я вышел на прогулку. На прогулке ко мне подошел Шостак и рассказал о своей беседе с Бочковской:
— Она сравнила меня с вами, — сообщил Шостак, — и сказала буквально следующее: «Ветохина мы решили на очередной комиссии выписать. Не отчаивайтесь — придет время, выпишем и вас!»
— Я думаю, что на этот раз они действительно меня выпишут, — ответил я.
По мере того, как скопившиеся в моем организме яды выходили из него, а новых ядов я не глотал, мой организм возвращался к сравнительно нормальному функционированию. Появился аппетит. Вполне естественно, что теперь мне необходимо было питание. А где его взять? Посылка, которую прислали родственники Муравьеву, была съедена. Теперь и он сам ел тюремные помои. Пойти работать на старое место, где кое-что перепадало — об этом нечего было и думать. На моем месте работал Виктор Ткаченко. Ткаченко без сомнения был здоровым человеком и пользовался благосклонностью администрации концлагеря. Поэтому, вплоть до выписки никакая сила уже не столкнет его с этой должности. А голод с каждым днем все сильнее и сильнее давал себя чувствовать. Скоро я уже не мог ни о чем думать, кроме как о еде.
И вот я решил попробовать, смогу ли я теперь, когда я признал себя психически больным, получить инвалидность, а следовательно и пенсию. Почти все уголовники и некоторые политзаключенные такие как Завадский, Серый, Федосов — оформили инвалидность и получали пенсию. На пенсию можно было покупать кое-какие продукты в тюремном ларьке и добавлять их к голодному тюремному пайку.
Я составил письмо одной из моих знакомых по работе в Ленинграде, прося ее помочь мне достать документы для получения пенсии. Однако дальше ординаторской мое письмо не ушло. Прочитав его, Бочковская потребовала меня к себе.
— Мы не пропустили вашего письма, Юрий Алексан-рович, — заявила мне Бочковская и посмотрела на остальных врачей в ординаторской, которые приготовились слушать наш разговор. — Вы просите вашу знакомую, чтобы она начала хлопотать вам пенсию? Но, позвольте: за что вам пенсию? Не утруждайте напрасно свою знакомую! Никто не даст вам пенсию! Для того, чтобы получать пенсию, надо иметь инвалидность. Но ни один состав комиссии ВТЭК никогда не даст вам даже третью группу инвалидности!
— Но… — хотел я ответить на ее неприкрыто циничное высказывание.
— Никаких «но»! Выкиньте из головы всякие мысли о пенсии!
Я очень хорошо понял смысл этого спектакля. Бочковская пользуясь случаем решила подчеркнуть, что она никогда не считала меня психически больным человеком, а в течение многих лет добивалась того, чтобы я признал себя таковым с единственной целью: сломить меня морально. И теперь она это подчеркивала: вы, мол, сдавшийся человек, сломленный человек, не выдержавший пыток, но отнюдь — не больной и я не позволю вам даже для приличия считаться больным!
* * *
Я продолжал страшно голодать. И когда я сам никакого выхода из этого положения не нашел, вдруг выход мне подсказал Витя Дьяченко, с которым я раньше играл в шахматы.
— Идите работать официантом в раздаточную, — предложил Витя. — Там хоть баланды вволю наедитесь. И свободу ходить по коридору получите. Опять играть в шахматы будем.
Витя уже несколько лет работал официантом и хорошо знал эту работу. Пришлось опять спрашивать разрешение у врачей. В это время в раздаточной как раз не хватало человека и врачи разрешили. Я приступил к новым обязанностям. В мои обязанности входило: на завтрак наливать в общий бак кипяток из кипятильника и накрывать на столы селедку или тюльку (предварительно разделив ведро тюльки на 300 человек).
В обед я разливал по кружкам компот и разносил эти кружки по столам.
В ужин я разносил по столам кружки с молоком (когда оно было) или кружки с сахаром, когда молока не было, а также клал в каждую тарелку с кашей 7 (семь) грамм творога, когда он был. Кроме того, я должен был за каждой сменой убирать 4 стола. Перед началом раздачи я ходил вместе с другими официантами и дежурными больными в подвальное помещение, где помещалась кухня, за термосами с пищей. Работа была посменная: день работать, день — отдыхать. Витя оказался прав: работая в раздаточной, я стал получать больше и гуще баланду. Кроме того, изредка доставалась диетическая каша или кусочек мяса. Вольная санитарка, контролировавшая нашу работу, иногда давала официантам по лишней кружке обрата.
Санитары снова стали «уважать» меня. В моих руках оказались важные продукты: компот и селедка. Селедку ни я, ни Муравьев никогда не ели и я мог отдавать ее другим. Кроме того, я мог взять несколько лишних порций из бочки, когда сам накладывал в ведро. Поэтому санитарам я селедку давал, если они просили. Компот испокон веков разливался так, чтобы оставалось для санитаров. Наевшись разных домашних продуктов, которыми их угощали больные, санитарам хотелось выпить компоту. Я снова стал ходить по вечерам в рабочую камеру, играть с Витей в шахматы. Витя Дьяченко остался моим единственным другом в отделении: Муравьева и Чиннова выписали, причем Чиннову перед выпиской сделали 2-ю группу инвалидности и родители взяли его на поруки. Муравьева увезли в Донецкую психиатрическую больницу. Оттуда он писал мне письма, но врачи эти письма мне не передавали. Освободили также и Шостака и разрешили ему уехать в Израиль.
* * *
23-го сентября 1975 года состоялась очередная комиссия по выписке больных. Она прошла как по нотам. Профессор Блохина спросила меня:
— Как вы себя чувствуете?
— Спасибо, хорошо.
— Больше вам не кажется, что вас пытают?
— Нет, меня лечат.
— А где вы находитесь: в больнице или в тюрьме?
— В больнице.
— А почему вы раньше называли больницу концлагерем?
— По болезни.
— А сейчас тоже больны или выздоровели?
— Выздоровел.
— Можете идти.
Уходя, я заметил, какие довольные улыбки были на лицах у зрителей этого спектакля: у Катковой, Бочковской, Березовской и др.
Они уже думали, что сломили меня, что им удалось меня «перевоспитать». Теперь они были уверены, что я напуган на всю жизнь и всегда буду видеть «новое платье на коммунистическом короле», даже когда этот король совершенно голый. Но они просчитались…
Уходя я думал: «Ничего! Смеется тот — кто смеется последним! Я еще оправдаю все! Я смою с себя это пятно!»
Когда на следующий день Нина Абрамовна вызвала меня в ординаторскую и «по секрету» сказала, что комиссия выписала меня, это известие не явилось для меня неожиданностью. Она добавила, что решение комиссии пойдет сперва на утверждение в суд, а после суда в КГБ.
— Так что работайте спокойно, еще долго ждать. И никому не говорите о том, что я вам сказала.
Небольшому числу политзаключенных я все же сообщил о выписке. — Будьте осторожны на свободе, — предупреждали меня они. — Целый год агенты КГБ будут ходить за вами по пятам, да и потом тоже из вида не выпустят.
«Если раньше, до тюрьмы, я никого не посвящал в свои планы, то теперь-то и подавно», — подумал я. — «Надо вообще не показывать вида, что у меня есть какие-то планы». Саша Полежаев, которому я сообщил о своей выписке, сказал мне:
— Недавно, как ты знаешь, уехал за границу Шостак. Только вряд ли он поможет мне чем-нибудь, хотя я и просил его об этом. Вот если бы ты попал на Запад!
Единственно, что я начал готовить к своему отъезду, это сетку. Теперь мы вязали сетки в подвале нового здания, верхние этажи которого были заняты под кабинет Прусса, кабинеты его заместителей и под различные офисы. Санитары приводили нас в подвал около 8 часов утра. Мы рассаживались на скамейки и вязали сетки целый день при электрическом свете, так как окошки были маленькие и не давали достаточно света. Сделавшись официантом, я мог ходить на сетки только через день. Во время общего вязания стандартных сеток я стал вязать особую сетку — большого размера и с очень длинными ручками. Эту сетку я придумал во время своих многолетних размышлений о побеге. В нее я собирался уложить надувной матрац, парус, продукты питания и другие необходимые в море предметы. Длинные ручки сетки я собирался надеть себе на шею через голову, и саму сетку приспособить на животе и специальными тесемками привязать в обхват туловища, за спиной. Так я мог бы плыть долгое время. Вряд ли кто-нибудь мог догадаться об истинном назначении этой моей сетки. Инструктор трудотерапии увидев, что я вяжу не стандартную сетку, подошла ко мне с вопросом. Я тихо объяснил ей, что комиссия меня выписала и я вяжу сетку для своих вещей, ибо мой рюкзак на тюремном складе украден. Она была удовлетворена ответом.
* * *
Потянулись долгие дни и месяцы ожидания. Уголовники, выписанные одновременно со мной 23-го сентября, уехали через один, максимум через два месяца. Потом состоялась еще одна комиссия — для другой группы больных. На ней тоже выписали нескольких больных. Прошло время, и эти уехали тоже. А я все ждал решения суда и КГБ. Прошла осень и началась зима. Всю зиму я работал официантом, а в свободное время вязал сетки, чтобы заработать хоть немного денег к освобождению.
В первых числах марта 1976-го года я заболел. Меня, потного, продуло из открытого окна, когда я накрывал столы в столовой. Я слег в постель и Бочковская поставила диагноз «грипп» (коммунистические врачи любую болезнь называют гриппом). На самом деле моя болезнь оказалась намного серьезнее. Когда заболевали другие официанты, то их не «увольняли», наоборот, их всячески подкармливали. Оставив у себя халат, они перед каждым приемом пищи одевали его, как пропуск, и шли в раздаточную, где и ели. Раза два также поступил и я. Однако скоро ко мне в камеру пришла все та же Лаврентьевна и сказала:
— Не работаешь — отдай халат!
— Но я буду работать опять, как только поправлюсь, — ответил я.
— Ничего не знаю! — возразила Лаврентьевна. — Приказ врачей.
Лишившись халата, я тем самым лишился и «пропуска» в раздаточную и, следовательно, лишился добавки, которую давали официантам.
Для меня снова наступил голод. Даже будучи больным воспалением легких, а вовсе не гриппом, я сильно ощущал этот голод и вновь перед моим мысленным взором замелькали миски с кашей, с картошкой и тому подобные «деликатесы».
Отвлечься от голодных мыслей меня заставил вызов к врачам. В ординаторской, кроме врачей находился молодой офицер из охраны тюрьмы.
— Очевидно, скоро придут из суда ваши документы, — сказала мне Бочковская, — а ехать вам не в чем, вещи ваши украдены. Пойдите сейчас в склад вместе с лейтенантом и выберете себе там что-нибудь из одежды.
Мы вышли. В складе сперва отыскали и выбросили прямо на грязный цементный пол те мои вещи, которые воры посчитали слишком старыми и потому не взяли. Я вновь увидел свое зимнее пальто и зимние ботинки, купленные 20 лет назад. Оказалась не украденной меховая шапка из-за сильной ее потертости, а также свитер, фланелевая рубашка и рваное шерстяное белье, чему я больше всего обрадовался. Украдены были костюм, рюкзак, две пары белья и рубашка.
Кладовщик по распоряжению лейтенанта принес мешок с вещами умерших. Мало того, что все вещи были сальные, грязные и скомканные, но главное — все они были маленьких размеров. Перебрав все, я отложил в сторону 2 пары белья и рубашку, но остального найти не мог. Тогда лейтенант отложил сам пиджак маленького размера, рваные брюки и простой черный мешок вместо рюкзака.
— Придется довольствоваться тем, что есть, — сказал он. — Низ и рукава пиджака я велю выпустить.
Оставив все вещи в складе, мы вернулись в отделение. В отделении лейтенант продиктовал мне расписку такого содержания: «…Я, Ветохин Ю.А. даю настоящую расписку в том, что все свои вещи получил полностью и никаких претензий не имею».
Я подумал о том, что произойдет, если я не подпишу, пожалел свои нервы и спокойствие — и подписал. А кроме того я чувствовал высокую температуру и слабость и стремился скорее вернуться в койку.
Не выдержав мук голода, я решил 18-го марта, когда началась отоварка нашего отделения в тюремном ларьке, также отовариться. До сих пор я берег как зеницу ока семьдесят с небольшим рублей, заработанных плетением сеток. Я знал, что после выхода из тюрьмы мне никто не поможет. Я купил в ларьке масла, сахару, пряников и две банки рыбных консервов.
Когда я вернулся в отделение, держа в руках продукты, сестра сказала:
— Ветохин, на ренген!
Не могла она сказать об этом на полчаса раньше! Я бы не потратил денег на ненужные теперь продукты!