Глава 39. «Лечение» инсулином
Глава 39. «Лечение» инсулином
«То, что случилось с вами здесь, — случилось навсегда, навек, зарубите это себе на носу. Мы сокрушим вас так что возврата к прошлому для вас не будет. С вами произойдет нечто такое от чего вы не оправитесь и через 1000 лет. Никогда больше простые человеческие чувства не вернутся к вам. Все внутри вас умрет. Любовь, дружба, радость жизни, смех, любознательность, доблесть, честь, все это будет недоступно вам. Мы выскребем из вас все начисто, а потом заполним вас собою».
Орвелл «1984»
— Не убивайте меня! Не убивайте меня! За что вы меня убиваете? Не уби… — этот ужасный крик, который я воспринимал как нечто постороннее, оказывается, издавал я сам. Это я понял сразу, как только крик замер в тот самый момент, как я подавился. Санитар Савенков, как всегда, с размаху, выплеснул мне в открытый в крике рот пол кружки сладкого сиропа. Я подавился и пришел в сознание одновременно. Некоторое время я задыхался, тщетно пытаясь освободиться от сиропа, попавшего не в то горло. Никто не отвязывал стягивающие меня ремни. Медсестра Стеценко и помогавший ей санитар Савенков уже выводили из шока моего соседа справа, Федосова. Я судорожно дернулся, издал хлюпающий звук, и удушье кончилось. Сироп проскочил. Я мог снова дышать. Но все еще я был под впечатлением того кошмара, который родил мой мозг, гибнущий от недостатка глюкозы, а может быть от невыносимой боли. Еще никто не рассказал, что чувствует человек под инсулиновым шоком и почему он кричит. Глюкоза, введенная сестрой в вену, вместе со сладким сиропом, попавшим в мою глотку таким грубым способом, что я сперва подавился им, растворили инсулин. Избыточное количество глюкозы пошло на питание мозга и голодание его прекратилось. Я очнулся. Ощущение было такое, что я восстал из мертвых.
Я вспомнил, что нахожусь в Днепропетровской спецтюрьме, или как ее еще называют — в «спецбольнице» и подвергаюсь «медикаментозному перевоспитанию» и что мне остался теперь всего один шок.
Перевоспитание инсулиновыми шоками началось около 3 месяцев назад, когда меня вдруг вызвали в ординаторскую. Мой новый лечащий врач, Нина Абрамовна Березовская, похожая на маленький жирный обрубок с крашенными рыжими волосами и бритой шеей, стала задавать вопросы о самочувствии, о том, что я делаю в камере, с кем дружу и прочую ерунду. На все ее вопросы я, конечно, отвечал уклончиво, в соответствии со своим правилом: «Никакой информации о себе палачам не давать». Сидевшая молча за своим столом, уставленным цветами, Бочковская прервала нашу беседу и решительно перешла к делу:
Перед тем, как назначать вам другое лекарство, мы хотим знать, как на вас повлияло последнее лекарство — трифтазин?
— Я нигде не вижу лекарств, — ответил я. — Мне насильно вводят в организм ядохимикаты, а не лекарства. От этих ядохимикатов у меня слабость, заторможенность, я лишаюсь внутреннего покоя. У меня нередки судороги, задержка мочеиспускания. Вот на почки осложнение получил: белок стал выделяться! — разве это можно назвать лекарством?
— Юрий Александрович! — с фальшивым дружелюбием воскликнула Бочковская. — Но ведь и в вольных псих-больницах применяют такие же средства: трифтазин, аминазин, халоперидол, даже — серу! Спросите у тех больных, кто там были!
Зачем я буду спрашивать у больных? Какое мне дело до больных? По-вашему, все, что применяют в вольных больницах, следует применять и ко мне! Но там применяют к больным людям, а я — здоровый. С таким же успехом кроме трифтазина или аминазина вы можете применить ко мне ампутацию рук или ног, сославшись на то, что в вольных больницах такую ампутацию тоже при необходимости делают!
— У вас больная логика! — натянуто засмеялась Бочковская.
— Если бы у меня была больная логика, — возразил я, — то я не смог бы работать преподавателем в институте и тем более — преподавать математическую логику.
— Ладно, Юрий Александрович, — властно перебила меня Бочковская. — Я не советоваться вас вызвала. Я знаю, что лечиться вы не хотите. Но вас привезли сюда на принудительное лечение и без лечения вы отсюда не выйдете. Хотите ли вы этого или не хотите — следующий ваш курс — это курс инсулина.
— Инсулина? — воскликнул я. — Но инсулин прописывают тем, у кого галлюцинации, а мне ничего не кажется.
— Я не стану обсуждать с вами свои назначения, — уже с нескрываемым раздражением повторила Бочковская. — А что касается вашей жалобы на почки, — я прикажу взять у вас анализ мочи! — и сделала знак санитару «увести». Уголовники и некоторые политические звали ее за жестокость Эльзой Кох.
Сразу после беседы с врачами санитары перевели меня в инсулиновую палату, где уже находились 9 человек принимающих инсулин и два санитара из больных. Со следующего дня мне начали вводить инсулин. Известно, что мозг человека питается сахаром (глюкозой) и является самым чувствительным органом. Едва только прекращается его питание — человек теряет сознание. Вот на этом принципе и основано применение инсулина. Инсулин — продукт поджелудочной железы животных, способен уничтожать сахар, содержащийся в организме человека. Введенный в организм голодного человека (утром нам умышленно не давали есть) инсулин уничтожает запасы сахара, накопленные в организме, и мозг остается без питания. Человек теряет сознание и медленно умирает. Нас заставляли умирать ежедневно с 8 утра до 12 дня. Какие необратимые органические изменения происходили в организме во время этого медленного умирания, какие части и какие функции мозга безвозвратно гибли — никто не знает и никто из врачей этим не интересовался. Я слышал о том, что инсулиновые шоки убивали самые деликатные и самые тонкие функции мозга: воображение, изобретательность, поэтичность, а также воздействовали отрицательно на половые функции.
Инсулиновой сестрой была офицерская жена Екатерина Степановна Стеценко. Внешне ничем не приметная женщина, Стеценко всем своим видом показывала, что она выполняет очень важную, ответственную, а главное, нужную работу. Любительница сентиментальных романов, Екатерина Степановна совершенно забывала о сантиментах, когда к ней в руки попадал шприц, и превращалась в садистку. Стеценко вводила нам инсулин в 8 часов утра в манипуляционной. В палату мы возвращались строем, под командой санитара, который следил за тем, чтобы никто из нас ничего бы не съел и не выпил. В палате мы ложились на спину на койки, а санитары привязывали нас к койкам брезентовыми ремнями. Особенно усердствовал санитар из больных Евдокимов, в прошлом — профессиональный вор. Он затягивал ремень на груди так, что было трудно дышать. Единственным способом ослабить этот ремень — было отдать ему или осужденному санитару Савенкову, являвшемуся начальником над больными-санитарами, половину хорошей продуктовой посылки. Но мне никто посылок не присылал. Поэтому, когда я жаловался, что мне трудно дышать, оба они заявляли, что я притворяюсь. Стеценко тоже вторила санитарам. Скоро мы все теряли сознание. Тогда Стеценко no-очереди замеряла у всех кровяное давление. Помогавший ей санитар Савенков норовил при этом сесть прямо на лицо больному и вызывал улыбку на злобном и некрасивом лице офицерской жены тем, что ловко предупреждал всякую попытку больного высвободить лицо из-под его грязных, засаленных штанов.
Каждый день дозу вводимого инсулина нам увеличивали. Потеря сознания начиналась дней через пять, когда доза инсулина в уколе достаточно возрастала. Эта потеря сознания называлась инсулиновым шоком. В среднем, каждому больному врачи прописывали по 30 шоков. Однако, не каждый шок шел в счет, а только — «глубокий шок», когда человек уже ничего не чувствует и похож на труп. Для проверки Стеценко проводила рукой близко перед глазами больного и если он при этом мигал — шок не засчитывался.
На первых шоках больные еще могли ощущать объективные воздействия, но их мозг уже не мог анализировать их. Это состояние называлось гипогликемией. Санитар Савенков и его помощник — Евдокимов, очень любили издеваться над больными, находящимися в состоянии гипогликемии. Они щекотали им пятки, поднимали и трясли койку вместе с привязанным к ней больным. Больные, у которых мозг уже был наполовину отключен, реагировали странно и это очень веселило санитаров. Говорят, что по их требованию я пел песню:
«Тумбала — тумбала — тумбала-лайка…»
Другие ругались, плакали, смеялись… Когда крики надоедали, санитары затыкали рты больных тряпками.
Периоды гипогликемии врачи использовали по-своему. Бочковская или Березовская садились на стул недалеко от моей койки и койки Федосова с бумагой и карандашом в руках и записывали все слова, все выкрики, которые непроизвольно вырывались у нас во время беспамятства. Очевидно, Господь удержал меня от выдачи моих главных секретов в этом состоянии. Но о том, какие носильные вещи я сдал на тюремный склад и как они выглядят я рассказал. Савенков вместе с Евдокимовым пошли туда и дали заключенному кладовщику две банки консервов. Затем Евдокимов назвал себя Ветохиным и, отобрав лучшие предметы моего туалета, «подарил» их Савенкову, который должен был скоро освободиться.
О пропаже моих вещей стало известно только 4 года спустя.
Пробуждение после беспамятства было очень тяжелым но постепенно ощущение реальности возвращалось ко мне. Я почувствовал, что руки, ноги, да и все тело привязано к койке, и я лежу — в луже. Видя, что санитары не собираются меня развязывать, я сам кое-как развязал себе сперва руки, а потом освободил ремни, стягивающие тело. Сел в койке. Тем временем Федосов тоже пришел в себя и перестал выкрикивать разные бессвязные слова. Бочковская сразу встала со стула, захлопнула блокнот и вышла из палаты. Наконец, санитар подошел ко мне. Он подал мне в койку баланду и хлеб. Вся поверхность баланды была сплошным слоем покрыта сварившимися червями. На днях, больной санитар Цуканов, бывший рабочий-шахтер, попавший в тюрьму за попытку борьбы с коммунизмом методами саботажа, собрал всех червей из 9-ти наших мисок в одну миску. Получилась полная миска червей. Он показал ее Бочковской. Она ничего ему не сказала, но вскоре пришел Бугор и снял Цуканова с работы под предлогом, что он «возбудился».
Я знал, что червей есть можно. Черви — не то, что тухлая селедка, от которой случалась язва желудка. Я съел суп вместе с червями и пайку хлеба. Потом санитар дал мне сухое белье — переодеться. В заключение еще раз замерила нам кровяное давление и уже из палаты, на ходу, бросила мне:
— А тебе, Ветохин, осталось еще два шока!
— Как два? — удивился я. — Я считаю каждый назначено 30, сделано 29. Значит, остался один шок, вовсе не два!
— Два! — с ударением ответила Стеценко. — Считать не умеешь! — и вышла из камеры.
— Сволочь! Считать не умею! Прибавляет шоки! Так скоро и Лаврентьевна тоже лечить меня начнет!
Услышав мои слова, Евдокимов, просматривавший кой-то журнал, отбросил его от себя и бегом из камеры. Сразу же вернулась Стеценко:
— Кто это сволочь? Я — да-а-а? Я его лечу, сделать пытаюсь, а он меня сволочью называет! Ну, годи! Тебя еще не лечили ПО-НАСТОЯЩЕМУ!
После этой ссоры Стеценко сделала мне целых три шока. Потом Бочковская перевела меня в 3-ю камеру.