4. Левенки
4. Левенки
Рядом с Шавшиной жила большая семья Левенков, чей дом выходил на поперечную улицу — Ленина (бывшую Орловскую), но сады их, по выражению Андреева, "соседили". В саду Марфы Федоровны груши росли рядом с изгородью, и в ней, чтобы собирать падалицу с залезших к соседям раскидистых ветвей, была сделана калиточка. Через нее и хаживал шавшинский квартирант в гости к Левенкам. Свои визиты он описал живописно и не без умиления:
Хозяйка станет занимать
И проведет через гостиную,
Любовна и проста, как мать,
Приветна ясностью старинною.
Завидев, что явился ты —
Друг батюшки, знакомый дедушки,
Протянут влажные персты
Чуть — чуть робеющие девушки.
К жасминам окна отворя,
Дом тих, гостей солидно слушая,
И ты, приятно говоря,
Купаешься в реке радушия.
Добронадежней всех "рагу",
Уж на столе шипит и пышнится
Соседка брату — творогу —
Солнцеподобная яичница.
Ни — острых специй, ни — кислот…
Но скоро пальцы станут липкими
От шестигранных сладких сот,
Лугами пахнущих да липками.
Усядутся невдалеке
Мальчишки в трусиках курносые,
Коричневы, как ил в реке,
Как птичий пух светловолосые.
Вот, мягкостью босых подошв
Дощатый пол уютно щупая,
С реки вернется молодежь
С рассказом, гомоном и щукою.
Хозяин, молвив не спеша:
"А вот — на доннике, заметьте-ка!"
Несет (добрейшая душа!)
Графин пузатый из буфетика.
И медленно, дождем с листа,
Беседа потечет — естественна,
Как этот городок, проста,
Чистосердечна, благодейственна…
Для провинциальной русской интеллигенции семейство Левенков и обычное, и необыкновенное. Необыкновенной казалась разносторонняя талантливость, душевная щедрость и чуткость всех Левенков. Потому к ним так тянуло Даниила Андреева, ежедневно, когда непогода или вдохновение мешали далеким странствиям, сиживавшего у левенковского самовара.
Семья Левенок. В центре П. П. Левенок Трубчевск. Начало 1930–х. Фотография А. П. Левенка
Глава семьи Протасий Пантелеевич[155], преподаватель рисования, перед революцией служил сразу в трех учебных заведениях Трубчевска — в высшем начальном училище, в мужской и женской гимназиях. Самородок из казаков села Гарцево под Стародубом, он был из тех, кто даровит во всем, за что ни берется. Учившийся в киевской рисовальной школе у небезызвестного художника — передвижника Пимоненко, он, уже обзаведшийся семьей, выдержал экзамены и получил право на преподавание чистописания, черчения и рисования. Переехав в 1905 году из Волынской губернии в Трубчевск, растил детей, посильно служил прекрасному и сеял, следуя интеллигентским заветам, доброе и вечное. Живописи не оставлял, писал пейзажи родных окрестностей: "Нерусса", "Плесы", "Поповский перевоз", "Стародубский пейзаж"… Протасий Пантелеевич восхищал живым умом, неистощимым интересом к искусству и литературе. Кроме живописи, он увлекался и поэзией, и философией, и музыкой. Даже делал скрипки, а стоявшее в его домике пианино сумел собрать собственными руками. Столярничал, занимался цветоводством.
У Даниила Андреева с каждым из Левенков сложились свои отношения, но глубокая дружба у него была именно с главою семейства. Стихи, ему посвященные, в тюрьме он озаглавил "Памяти друга", думая, что того давно нет в живых. В стихах сказано о главном, что сблизило их, о мистическом мироощущении и поэтическом понимании природы. Даниил Андреев всегда отличал людей с чувством мистического, сразу становившихся ему особенно близкими.
Был часом нашей встречи истинной
Тот миг на перевозе дальнем,
Когда пожаром беспечальным
Зажглась закатная Десна,
А он ответил мне, что мистикой
Мы правду внутреннюю чуем,
Молитвой Солнцу дух врачуем
И пробуждаемся от сна.
Он был так тих — безвестный, седенький,
В бесцветной куртке рыболова,
Так мудро прост, что это слово
Пребудет в сердце навсегда.
Он рядом жил. Сады соседили.
И стала бедная калитка
Дороже золотого слитка
Мне в эти скудные года.
На спаде зноя, если душная
Истома нежила природу,
Беззвучно я по огороду
Меж рыхлых грядок проходил,
Чтоб под развесистыми грушами
Мечтать в причудливых беседах
О Лермонтове, сагах, ведах,
О языке ночных светил.
В удушливой степной пыли моя
Душа в те дни изнемогала.
Но снова правда жизни стала
Прозрачней, чище и святей,
И над судьбой неумолимою
Повеял странною отрадой
Уют его простого сада
И голоса его детей.
Порой во взоре их задумчивом,
Лучистом, смелом и открытом,
Я видел грусть: над бедным бытом
Она, как птица, вдаль рвалась.
Но мне — ритмичностью заученной
Стал мил их труд, их быт, их город.
Я слышал в нём — с полями, с бором,
С рекой незыблемую связь.
Я всё любил: и скрипки нежные,
Что мастерил он в час досуга,
И ветви гибкие, упруго
Нас трогавшие на ходу,
И чай, и ульи белоснежные,
И в книге беглую отметку
О Васнецове, и беседку
Под старой яблоней в саду.
Я полюбил в вечерних сумерках
Диванчик крошечной гостиной,
Когда мелодией старинной
Звенел таинственный рояль,
И милый сонм живых и умерших
Вставал из памяти замглённой,
Даря покой за путь пройдённый
И просветленную печаль.
Но всех бесед невыразимее
Текли душевные встречанья
В полу — стихах, полу — молчаньи
У нелюдимого костра —
О нашей вере, нашем Имени,
О неизвестной людям музе,
О нашем солнечном союзе
Неумирающего Ра.
"Нам свои стихи он читать стеснялся, но охотно читал их отцу"[156], — вспоминала Лидия Протасьевна об Андрееве. Любовь к поэзии сближала. С Протасом Пантелеевичем он бродил по берегам Неруссы, беседовать они могли "о неизвестной людям музе", не замечая времени, до утра.
Детей в многочадной семье было восемь[157]: четверо сыновей, столько же дочерей. Все унаследовали и отцовскую жизнестойкость, и любовь к искусству. Подружился Даниил со старшим сыном Протаса Пантелеевича — Всеволодом, его ровесником[158]. Всеволод вначале пошел по отцовской стезе, стал художником, но страсть к истории, вернее, к археологии, в конце концов перетянула. В путешествиях по окрестностям Всеволод, как и его младшие братья — Анатолий, увлеченный фотографией, Олег, бывший еще школьником, захватив удочки, не раз сопровождали Даниила. Бывало, они вечером выходили из Трубчевска, чтобы перед рассветом выйти к прячущимся за чащобой Чухраям и встретить восход солнца на Неруссе.
Левенки увидели в Данииле не только высококультурного столичного молодого человека, но и почувствовали его незаурядность, вызывавшую невольное уважение, иногда робость. При всей простоте манер, скромности и даже застенчивости, открытости замечалась на нем печать необыкновенности. Она сквозила в облике — высокий, худой, с густой от загара смуглотой, большелобый, с лицом, в котором угадывалось нечто индусское, с ясными и лучистыми глазами, в манере говорить, резко отличающейся от трубчевского выговора. Бросалась в глаза Левенкам его неприспособленность к практической жизни. Казалось смешным, что он пытался, обжигая пальцы, испечь на огне свечи яйцо, что, отправившись на базар за пшеном, принес проса… Но неудачные походы на Ярмарочную площадь остались стихами:
Мимо клубники, ягод, посуды,
Через лабазы, лавки, столбы,
Медленно движутся с плавным гудом,
С говором ровным
реки толпы:
От овощей — к раскрашенным блюдам,
И от холстины —
к мешкам
крупы.
Олег Протасьевич через годы рассказывал: "Мы пошли на Жерено озеро — я, Анатолий и Даниил Леонидович. Говорили на какие-то философские темы. И тут, когда я спорол какую-то чушь, он мне сказал: "Олег Протасьевич, вы ошибаетесь". И я, мне было лет пятнадцать, был поражен, что он назвал меня на "вы" и по отчеству".
Анатолию Протасьевичу помнилось другое и по — другому. "Было, Даниил — дурачился. Он начинал: "Подумай, лягушатница — Гоголь, залив Десны, Нерусса — подумаешь красавица — там ни мостов, ни людей нет…" Вот на эту тему он и дурачился. Можно себе представить, Даниил дурачился? Но это было. С маршалом Жуковым я на ты был. И сДаниилом на ты. Домаунас он, конечно, не дурачился…" Но Анатолий Протасьевич помнил и то, что походка у Андреева была, когда он выходил с посошком в путь — апостольской. Таким и запечатлел: на мутноватой любительской фотографии — высоколобый юноша-странник с мешком за плечами, в подпоясанной светлой рубахе с отложным распахнутым воротом.
Старшая в семье, Евгения, преподавала астрономию. Она окончила трубчевскую гимназию, много читала, писала стихи, знала языки — немецкий и французский, изучала польский, — читала по-польски романы Сенкевича. Увлечения предметами романтическими — астрономией и поэзией — не могли не сдружить ее с Андреевым. Она и стихи писала о звездах:
Орион и Сириус выходят
На охоту в звездные поля.
С их очей застывших глаз не сводит
Зимней ночью мертвая Земля…
В ее альбоме, куда она с девичества переписывала стихи, под инициалами Д. Л. А. записано стихотворение, где угадывается интонация Даниила Андреева. Оно посвящено ей:
Снова шторы задвинуты вечером темным и хмурым,
И у книжных томов
Вновь зажегся во тьме синеватый цветок абажура,
Чародей моих снов.
Вот по узкой тропинке иду, и весь мир мне отрада.
Раздвигаю кусты.
За калиткою ветхой широкие яблони сада,
Синь июля и ты.
И дрожащие ветви склоняются ниже, все ниже:
Нам покров.
В полуночной тиши абажура цветок неподвижен —
Чародей моих снов.
Возможно, ей же посвящено стихотворение "Звезда урона":
Из сада в сад бесшумно крадусь…
Всё тёплой ночью залито,
И радость, молодую радость
Не разделил еще никто.
Одно лишь слово прошептала;
А за плечом её, вдали,
Звезда Антарес колдовала
Над дольним сумраком земли.
Но этот взор! В нём снились зори,
В нем никла гибкая лоза, —
Глаза, сулящие, как море,
Полынно — серые глаза!..
… Упругость веток отстраняя,
Где листья бьются об лицо,
Вокруг уснувшего сарая
Всхожу беззвучно на крыльцо.
Каким оказался их недолгий таинственный роман, спросить некого, остались только стихи, дошли невнятные слухи. Но когда Евгению Левенок арестовали и она в 1946 году оказалась в московской пересылке, Андреев навестил ее, принес передачу.