31 марта 1926. Среда

31 марта 1926. Среда

Что же было, что так хочется писать?

Суббота. Последняя лекция Шестова. Смотрела на него почти восторженно, а что говорил, и не слышала. Встреча с Хирьяковым. Полчаса в кафе с Ладинским. Часа полтора у Кольнер. И вечер поэтов. Писать об этом вечере трудно, не описывать же все по порядку. Ну, попробую. Прихожу около девяти. Вечер в капелле (читает Шмелев).[487] За кассой сидит Сидерский, рядом Борисова. «Ну, как живете?» Села рядом. «Вы сегодня читаете?» А я себя плохо чувствовала, даже раздумывала долго — идти или нет, а читать мне вообще не хотелось. «Нет, — говорю, — я не могу!» — «Почему?» — «Да вот…» — «А вы говорили с Терапиано?» — «А он здесь?» — «Да, в капелле». Пошла искать Терапиано. В капелле сидят две пары, одну не знаю, другая Терапиано и Майер. «Юрий Константинович, я сегодня читать не буду». — «Как, почему?» — «Да вот…» — «Ну, так как же? Все отказываются». — «Ну, уж как-нибудь». — «Я тоже не читаю». Ну, тут уж я: «Как так?..» Ю.К. волнуется: «Десятый час, а публики нет. А вдруг сейчас Шмелев приедет? Скандал. Ирина Николаевна, давайте убежим!» Нервничал очень. Вышла в вестибюль. Никого знакомых нет. Жарко стало. Вышла во двор. Там — Майер и Борисова стоят, подзывают меня, угощают папиросой. «Не курю». — «Да вы попробуйте, это какие-то особенные, Наташа пробует». Закурила. Стоим, разговариваем. Выходит Терапиано, подходит к нам. «Ирина Николаевна, кто вас выучил курить?» — «Да никто не выучил, все тухнет». — «И хорошо, что тухнет. Бросьте, правда. Совсем это нехорошо. Женщине не идет курить, бросьте!» Папироса, по-моему, скверная, горькая; все-таки выкуриваю почти до конца. Раскашлялась только. Каждого входящего в комнату Терапиано встречает словами, в сторону: «Вот еще один чудачок на наш вечер», «Умирает Союз», «Да, рассыпается», «Ну, ничего, что-нибудь новое возникнет». Даже Терапиано, который столько говорил о своей активности, говорит: «Бездействует Союз, всех гнать надо, начиная от председателя и кончая секретарем». Остальные с ним согласились. Публика не собиралась. Мы, т. е. я, Борисова и Майер, успели пойти в бистро выпить кофе, прийти, сбегать с Майер обратно в бистро за свертком, который она забыла. Шмелев пришел. Народу мало, но все-таки зал не пустой.

Приходит Луцкий, садится рядом со мной. «Очень хорошее это ваше стихотворение „Цветаевой“, очень хорошее». — «Да ну? А меня за него столько ругали!» — «Нет, прекрасное стихотворение, особенно последние две строчки: „Или тот вчерашний женский голос / Слишком много отнял у меня“».

Шмелев начиняет читать. Ну дальше и писать не могу.

На обратном пути разговор с Мамченко. «Слышал, что в Цехе вы попали в переплет?» — «Да, вообще меня теперь все ругают!» — «Нет, не теперь. Это вас вначале ругали, это правда, и очень даже, а теперь хвалить начали. У вас было несколько очень хороших стихотворений, так вот вас и стали хвалить». — «Ну, так раньше до меня ничего не доходило, я и не знала, а теперь вот…» Пошли на метро, один квартал дальше Ротонды. Шла компания, мы с Мамченко зашли вперед. Говорили об Африке. Он эвакуировался на «Алексееве» и жил в Тунисе. Очень тепло и он вспоминает Африку; так нашлось о чем поговорить. Вообще он славный, а сначала как мне не нравился.

На вечере подошла ко мне Кузнецова. Познакомила с мужем.[488] Оба усиленно приглашали заходить. А что-то мне кажется, что мы с ней скоро поссоримся. Чего она кокетничает с Ладинским? Я помню, когда я в первый раз была у нее, мы говорили о наших поэтах, и всех ругала, и там я сказала, что считаю хорошим поэтом Ладинского. Она подняла брови: «Ладинский? Да, ничего. Тоже — не определившийся, не нашел себя». А на прошлом вечере после его выступления: «Меня возмущает, какая публика глупая, ничего не понимает. Разве можно одинаково аплодировать Ладинскому и Луцкому? Не могут отличить хорошее от скверного!»

А Ладинский обязан своим успехом до некоторой степени мне: я первая сказала, что он хороший поэт.