10 марта 1926. Среда

10 марта 1926. Среда

Мое стихотворение, написанное в субботу, заканчивается словами:

С меня довольно неудач Последней, глупенькой недели.

Для комментария придется вернуться к позапрошлой неделе. Дело в том, что Каннабих (секретарь Народного Университета) устроил меня в мастерскую Моравских в качестве brodeuse[468]. С первого же дня я почувствовала, что долго там не пробуду. О том, как я плакала в поезде после первого дня, и о том вообще, что было в этой мастерской, говорить не стоит: мелочно и грустно. Я дома не все говорила.

Так вот — прямо к той субботе. Выхлопотала себе semaine anglaise[469], пошла на лекцию Левинсона. Ее не было, пошла к Кольнер, все, одним словом, как полагается. На лекции Шестова встретила художника, кот<орого> зовут Лев Александрович, и Ладинского. (Лекция была очень интересная). Потом пошла с Ладинским в Caf? de la Sorbonne — все как полагается. Может быть, об этом писать не стоит, но эти мелочи, эти встречи, разговоры придают особый колорит. Оттуда пошла на собрание профессоров и студентов будущего Института социальных наук.[470] Хорошее помещение. Новое здание ?cole communale[471],[472] в самой глубине Латинского квартала. Собрание интересное, так и хотелось скорее начать занятия. Но пока еще занятия не начались, пока я не вошла, не прикоснулась близко к этому делу — я ничего не буду писать ни о публике, ни о собрании, ни о своих планах и надеждах.

Еле досидела до перерыва, записалась и бегом помчалась на Defent-Rochereau, на Есенинский вечер. Пришла около десяти часов. Читает «артист» Тихомиров. Вечер в капелле. Влетаю — за кассой сидит один Монашев, мы как-то очень обрадовались друг другу, он мне даже руку поцеловал. По-товарищески разговорились, даже не хотелось идти в зал. Пошли наконец. Тихомиров читал, по-моему, безобразно. Я терпеть не могу вообще «чтения с выражением», а особенно с таким пафосом, с замиранием; и еще привирал вдобавок, например, вместо «За неверие в благодать» читал: «За неверие и благодать».[473] А сами стихи были замечательно хороши, я слушала как зачарованная. Нет, вру. Я не могла даже слушать как следует. Я очень устала, а первая стадия усталости — необычайная веселость. Особенно это сказалось во втором отделении. В перерыве я сказала Монашеву, что читать не буду, он пробовал убеждать, но, видя, что на этот раз я не сдамся, переговорил с Терапиано и гарантировал мне «свободу». Я осталась сидеть в самом конце, со мной был Лев Александрович. Он начинает мной увлекаться, и это мне приятно. Первым выступал Осоргин, читал письмо из Москвы, одно стихотворение из неизвестных и сказал очень хорошо и умно несколько слов о Есенине. А как я себя вела — стыдно вспомнить. Я сидела около двери, она не закрывалась, все ходили, шум с улицы мешал; наконец Л.А. заставил ее стулом, и когда кто-то вышел, чуть этот стул не грохнулся. Глупо все, но я расхохоталась как безумная, упала головой на скамейку и закрыла лицо. Л.А. этого не забудет. Этот вечер нас сблизил. Читали Монашев (против ожидания — второе довольно хорошее), Луцкий (прекрасные) и Ладинский. Терапиано: «Четвертый поэт, стоящий в программе, читать не может», — и опять Тихомиров. Ушла — усталая, веселая и довольная, больше всего — тем, что не читала.

Воскресенье — очень хорошее стихотворение Ю. Терапиано в «Днях».[474]

Смерть друга

В пустыне странствовать —

По россыпям песка,

По вызолоченным солнцем травам;

Встречать зарю упругим колокольцем,

Ночью

Увидеть в книге звезд желанный знак —

Такие странствия

Ведут к покою.

Белый,

Покрытый пылью,

Я видел лик твой,

Мой любимый друг,

Когда лежал ты на ковре в пустыне,

И к горизонту —

Солнце уходило,

А позади нас — оставались — степь,

Пустой шатер.

Два раненых верблюда

И тот прозрачный

И тяжелый воздух,

В котором

Коршуны вились над телом.

Покой тебе да будет в этом мире,

Песок — твоим последним нежным ложем,

А слезы тех, которые любили,

Воспоминаньем

Хаазали-друга,

Скончавшегося

На пути В Багдад.

Ах, да, еще суббота. Говорили по поводу моего «Я не помню».[475]

Я не помню…

Переплески южных морей,

Перепевы северных вьюг —

Все смешалось в душе моей

И слилось в безысходный круг.

На снегу широких долин

У меня мимозы цветут.

А моя голубая полынь

Одинакова там и тут.

Я не помню, в каком краю

Так зловеще-красив закат.

Я не знаю, что больше люблю —

Треск лягушек Или цикад.

Я не помню, когда и где

Голубела гора вдали,

И зачем на тихой воде

Золотые кувшинки цвели.

И остались в душе моей

Недопетой песней без слов

Перезвоны далеких церквей,

Пересветы арабских костров.

Лучше всех сказал Мамченко: «Мне очень понравилось ваше стихотворение. Так вот, мне „Рождество“ понравилось, за „Рождество“ я тогда, на толстовском утре в Сорбонне[476] вашу маму без очереди пустил. И за это я вас очень благодарю. Серьезно. Я вас раньше не любил, а вот это… Я вам за это стихотворение когда-нибудь жизнь спасу!..»

Итак, воскресенье — стихотворение Терапиано «Смерть друга», хорошее. Понедельник — ничего. Возобновились уроки французского. Вторник — ничего. Среда — прихожу домой: две открытки. От Зайцева и от Шаховского. Зайцева я просила прислать «Перезвоны», — говорит, чтобы обратилась к некоему Аптекману и что он уже давно сообщил мой адрес. А Шаховской пишет, что в № 2 «не осталось ни одного уголка», поэтому «Цветаевой» придется заменить.[477]

Цветаевой

Целый день по улицам слонялась.

Падал дождь, закруживая пыль.

Не пойму, как я жива осталась,

Не попала под автомобиль.

На безлюдных, темных перекрестках

Озиралась, выбившись из сил.

Бил в лицо мне дождь и ветер хлесткий,

И ажан куда-то не пустил.

Я не знаю — сердце ли боролось,

Рифмами и ямбами звеня?

Или тот вчерашний женский голос

Слишком много отнял у меня?

<7 февраля 1926>

И еще, редакторская манера: «а не находите ли вы, что в последней строчке лучше бы…» Тьфу! Ни один редактор без этого не может. Оба эти письма меня одинаково расстроили.

Четверг. Ушла от Моравских. Т. е., вернее, меня «ушли». Мне кажется, я понимаю, в чем тут дело. Лидия Николаевна Брискорн была приглашена Моравской на несколько часов в день (она работает дома) показывать вышивальщицам эту работу. Она очень придиралась ко мне, а потом вдруг, когда Моравская вошла, вызвала ее в другую комнату, и сейчас же меня перевели на другую работу, а вечером я ушла. Может быть, она не хотела работать со мной, потому что я знаю ее прошлое? Продолжение сфаятских интриг.

В утешение было напечатано «В Россию»,[478] но и то, как безобразно, не на хорошем месте.

В Россию

Я туда не скоро возвращусь.

Ты скажи: что эти годы значат?

Изменилась ли шальная Русь

Или прежнею кликушей плачет?

Так же ли подсолнухи лущит,

В хороводах пестрой юбкой пляшет, —

Вековыми соснами шумит,

Ветряными мельницами машет?

Край, который мыслью не объять,

Край, который мне и вспомнить нечем.

Там меня рождала в стонах мать,

Там у гроба мне поставят свечи.

27 —I— <19>26

Пятница. Неприятного, кажется, ничего.

Суббота. Результаты «конкурса». Мне этот конкурс целую ночь снился! Хорошо, что я последнее время была занята не тем, и вспомнила о нем только накануне. С замиранием сердца смотрела «Звено», и — премия: Резников и Гингер. Это бы еще ничего. Это всегда можно объяснить, что дело не совсем чисто (да оно и верно), но факта не изменить: стихотворение, самое, на мой взгляд, плохое, кот<орое> кончалось: «И странною думой я занят: / Плывет он (корабль) в… даль. / И он никуда не пристанет. / И к нам возвратится едва ль» и «Помолясь смиренно Богу, / Попроси прощенья» — получило 15–20 голосов, а мое — в числе других пяти — «меньше десяти!» Присуждение премии меня рассмешило, а моя неудача, скандальная, огорчила, хотя меня сильно утешило, что и Кузнецова попала в эту категорию, и то стихотворение, кот<орое> мне больше всего понравилось. У нас, неудачников, есть крупный козырь: сама Цветаева,[479] не знаю для каких целей, посылала стихотворение на конкурс, и оно даже не было напечатано. Она сама об этом говорила, и даже в присутствии Адамовича и Мочульского.

Так, немножко неловко. Приезжаю прямо на лекцию Шестова. Ладинский, как будто подсмеивается, хотя тут же добавляет: «Ну, конечно, все это ничего не значит». Лев Александрович просит написать ему стихотворение: «Ведь вы мне обещали?» — «Да у меня нет!» Кончилось тем, что мы втроем пришли в кафе Сорбонны, где я и написала ему это стихотворение. (Еще одна неудача субботы — письмо от Аптекмана: номера сейчас у него нет, а насчет гонорара — «не было распоряжения из Риги»). Ладинский говорил: «Спрашиваю у Адамовича: „Чье стихотворение будет в следующем номере ‘Звена’“. „Не то, — говорит, — Галины Кузнецовой, не то Ирины Кнорринг“». Скажите на милость, не различает. Теперь нас будут на одну доску ставить.

Соблазнила Л. А. в концерт консерватории[480] — музыка Прокофьева, Черепнина и Стравинского. Там мы встретились. Концерт очень интересный и, кажется, мои неудачи кончились. Довольно.

В субботу Папа-Коля отнес «Цветаевой» в «Новости». Демидов поморщился (не любит он ее), но обещал напечатать скоро. «Вероятно, в четверг». А вчера Папа-Коля видел листок на столе Милюкова, значит, завтра не будет. Ну, я завтра кончу писать. Мне хочется написать о романсах Стравинского.