21 января 1925. Среда
21 января 1925. Среда
Опять давно не писала дневник и зря. Было что записать из своих мыслей и настроений. Мысли скверные, настроения — еще хуже. Из того, что я перечувствовала, скажу только о вчерашнем разговоре с Мамочкой. Мы пошли гулять и, как только дошли до каменоломни, около нее она начала говорить. Этого места я боюсь: все страшные разговоры начинались именно от этой каменоломни. Но разговор не был таким уж тяжелым, как я думала. Не о Васе, во всяком случае. Мамочка говорила: «Мы с Папой-Колей вчера ходили гулять и все время говорили о тебе». Это уже что-то обещает, однако я сказала как можно спокойнее: «Ну и что же?» — «Ну, Папа-Коля говорит, что ты страшная самка, что это во всем в тебе проявляется, что ты увлечешься первым, кто за тобой станет ухаживать». Мне стало как-то смутно. Это я-то самка, я, которая думала быть искренней и оригинальной?! Я, с моей ролью в Сфаяте, я — самка! Я, конечно, ничего не говорила, но про себя не могла не согласиться, так как я человек о себе довольно справедливый, что это так. Не думаю, чтобы я так уж была самкой по натуре, это просто возраст такой, но что сейчас во мне очень силен этот инстинкт, так это так. Мамочка говорит, что в ее время всячески старались это скрыть, а я не скрываю, только и всего, вся и разница. Первая мысль — не показывать стихотворение «Трепет». Я все-таки расстроилась и рассердилась, начала говорить глупости и чистейшую ерунду, только Мамочку до слёз расстроила и сама расплакалась. Около мимоз мы примирились, к этому месту мы всегда примиряемся, тут всегда крутой разговор преломляется в благоприятную сторону. А все-таки я и придя домой много ревела. Не хочу быть самкой — и только. А любви все-таки ведь я хочу. Но если я действительно найду в жизни что-нибудь похожее на то, о чем писали в старых книгах, то и любви не надо, жизнь — ярка, широка и интересна. А все-таки я стою в каком-то тупике. Мамочка говорит, что так нельзя жить, как я живу, что нельзя дичиться людей, нужно со всеми, даже с дураками, разговаривать, чтобы выявить себя. Хорошо, согласна, но неужели за четыре каких-нибудь месяца бросать роль, которую я вела уже несколько лет? Или такая перемена в сущности не изменит роли? Не знаю. Но разговаривать тоже не буду. Скорее бы в Париж, там начну совсем-совсем новую жизнь.
Пока решила серьезно и усиленно заняться французским. Достала самоучитель Dessagnes’а[349] и занимаюсь действительно много и только французским. Решила все остальное бросить и действительно бросила.
Вчера получила ответ из редакции «Своими путями». Конечно, жаль, что печатают только одно стихотворение,[350] а не все, но это бы еще ничего, а вот зачем переделывают его?
Забывать нас стали там, в России,
После стольких незабвенных лет.
Даже письма вовсе не такие,
Даже нежности в них больше нет.
Скоро пятая весна настанет,
Весны здесь так бледны и мертвы…
Отчего ты мне не пишешь,
Таня Из своей оснеженной Москвы?
И когда в октябрьский дождь и ветер
Я вернусь к друзьям далеких дней, —
Ведь никто, никто меня не встретит
У закрытых наглухо дверей.
14 ноября 1924
Это уже совершенно лишнее. Мне понравилось только, что редактирует его М. И. Цветаева. Я уже решила, и на этом только успокоилась, что какие бы ни были ее переделки, придерусь и напишу ей письмо. Это не страшно, потому что против моих возражений, возражений автора, все равно никаких аргументов не приведешь. И еще: говорят, что «если она не свободна от иногда весьма существенных недостатков формальных и стилистических…» Намек на критику. А вот из «Эоса» писали: «Благодарим за прекрасные стихи». А ведь в «Своими путями» послала лучшее, какая же, значит, дрянь все то, что печаталось раньше, да и вообще все, что я когда-либо печатала?!
Пишу карандашом, так как таким паршивым пером ничего не напишешь.