10 июня 1925. Среда

10 июня 1925. Среда

Хочется мне записать многое, начиная именно с прошлой субботы, потому что этот день был единственным, и иногда мне кажется, что его не было.

На вечер молодых поэтов[377] мы с Папой-Колей пошли. Я там собрала всю свою храбрость и еще до начала вечера познакомилась с председателем и выразила желание поступить в Союз. «Это очень просто. Так. Вы пишите стихи?» — «Да». — «Выступали где-нибудь в печати?» — «В „Новостях“». — «Ваша фамилия?» — поинтересовался он. Я сказала — фамилия для него была незнакома. «Хорошо. Когда придет секретарь, я вас познакомлю с ним, и тогда…». Начался вечер. Сначала Б. Зайцев читал доклад о Блоке.[378] Мне очень понравился его говор, такой красивый, ласковый. Потом выступала Тэффи. Сначала она произвела на меня самое неприятное впечатление: намалеванная, стриженая, рыжая баба. И когда она читала (сильно нараспев), т<ак> н<азываемые>, «серьезные» стихи, она мне тоже не нравилась, хотя некоторые строфы были хороши. Но когда она читала свои комические стихи, я пришла в восторг. И стихи сами по себе хороши, и читает она, действительно, прекрасно.

Было тесно, душно, помещение маленькое, но очень весело и просто. Во втором отделении начали выступать молодые поэты. «Выступали» они с места, т. к. пробраться к столу не было возможности. Председатель громко объявлял: «Сейчас будет читать свои стихи поэт такой-то». Ну и читают же они! Будто диакон на многолетии. Воют, а не читают. Я так ничего не поняла, ни одного слова. Воет так какой-нибудь поэт, а потом просто человеческим голосом: «Все». Очень это комично выходило. Некоторые стихи были очень недурны, я думаю, многие бы выиграли, если бы их прочесть просто глазами.

Да, я забыла. Еще до спектакля ко мне подходит какой-то субъект. «Вы — Кнорринг?» — «Да». — «Я — Баранов», и, видя мой недоумевающий взгляд, добавляет: «гардемарин». Познакомились, пошел он к Папе-Коле.

Так вот — читают один за другим. Вдруг откуда-то раздается голос: «Господа! Здесь находится поэтесса Ирина Кнорринг». Председатель засуетился, ищет. Положение безвыходное. Стоит около меня, и я сама пошла на помощь его розыскам. «У меня, — говорю, — ничего нет с собой, я не могу читать». — «А вы наизусть». За мной какие-то дамы сидели, просят, неловко. Я собралась с духом, встала и громко, отчетливо и просто прочла «Мысли вслух».[379]

Мысли вслух

Ахматова сказала раз:

«Мир больше не чудесен!».

Уже теперь никто из нас

Не станет слушать песен.

И день настал, и пробил час,

И мир покрыла плесень.

И Гиппиус в статье своей

С тоской твердит в газете,

Что все поэты наших дней —

Сплошь — бездарь или дети,

Что больше нет больших людей,

Нет красоты на свете…

Скребутся мыши. Ночь молчит,

Плывет в тоске бессвязной.

Несмелый огонек свечи

В углу дрожит неясно…

О, злое сердце, не стучи:

Жизнь больше не прекрасна!

Это было очень к моменту, и успех на мою долю выпал большой. Председатель просил прочесть еще, и я прочла «Портрет».

Портрет

Старая, как мир, старушка

День-деньской с утра ворчит.

Косо смотрит на игрушки,

На веселые лучи.

Звонкий шум ей режет ухо,

Яркий свет глаза слепит.

Смотрит холодно и сухо,

Неохотно говорит.

Надоел ей мир лукавый,

Опостылела земля.

Ноют хрупкие суставы,

Кости старые болят.

Лишь порой сверкнет, как знамя,

Как неотвратимый бред,

Что за хмурыми плечами

Только восемнадцать лет.

Но сильны, сильны отравы,

Вечно стар ленивый взгляд.

Ах, болят, болят суставы,

Кости старые болят.

8.01.1925

Опять — не буду скромничать — те же шумные аплодисменты. Потом уже сам секретарь подошел ко мне с блокнотом и записал меня в Союз, подходили знакомиться; одним словом, я была центром внимания, мне казалось — я наконец попала куда следует, нашла то, о чем так долго думала в Сфаяте. Когда обратно мы ехали на метро, а затем от самого Лувра на трамвае мимо Concorde и выставки, я была — скажу без преувеличения — счастлива, говорила себе: началось. А теперь мне кажется — было ли это когда-нибудь?

В воскресенье мы ходили в Mus?e de Cluny[380]. Там много интересного. Я, было, дома хотела написать стихотворение, начала:

Ряд низких полутемных комнат,[381]

Большая цепь, звено к звену.

Они средневековье помнят

И отражают старину.

Там есть что посмотреть, хотя б снаружи.

А что произошло за неделю? В воскресенье мы с Мамочкой получили от мадам Гофман работу — вышивать (киевским швом) рукава на пальто. Шва этого мы не знали, провозились долго и вышили плохо. В четверг я поехала отвозить. Вера Федоровна мне и говорит: «Вот что. Вам нужно научиться шить. Приходите завтра ко мне, я вас научу также и шелком вышивать, а так у вас работа не пойдет». Пошла в пятницу к ней (полтора часа езды), проработала у нее воротник, вышивала и шерстью, и шелком. Ничего. Наладилось. Потом дело повернулось так, что она хотела взять меня к себе в помощницы, у нее уже работала так одна барышня (но она и живет у нее). Сначала, говорит, пока вы учитесь, я вам буду мало платить, потом — больше. Вот вы приходите во вторник — мы тогда и сговоримся. Работы не дала — нет. И уж знаю, что ничего и в мастерской. Дома советуюсь — поступать к ней или на завод. Она симпатичная, у нее легко и просто, но вопрос, сколько все-таки я буду получать? И вопрос важный.

А к вечеру, несмотря на прекрасную летнюю погоду, у меня разболелась нога и так разболелась, что ночь я почти не спала, стонала, даже плакала от боли. Мамочка вставала, делала мне массаж — на два часа облегчает, а потом опять. Я себя чувствовала такой жалкой, несчастной калекой, что мне и жить больше не хотелось. А еще назавтра вечер поэтов, вечер, куда я войду уже членом. Мамочка делала мне массаж, и вечером, сильно хромая, я могла все-таки пойти. Мы все трое пошли. Мне было немножко жутко. Знакомых у меня еще нет, с кем я буду, что и как. Да, утром в «Новостях» я узнала, что среди других буду читать и я. Это меня тоже взволновало. Одно дело, когда читаешь экспромтом, и другое, когда стоишь в программе. Стала перебирать свои черновики и пришла к очень грустному выводу, что мне нечего читать. Они (стихи. — И.Н.) все — обо мне и о Сфаяте, нужно знать и меня, и Сфаят, а так они ровно ничего не дадут. Стало ясно, что так стихов не пишут, нужно искать какие-то новые пути. Особенно горько я это поняла после вечера. Выбрала три-четыре стихотворения, взяла на всякий случай черновики и пошла. Папа-Коля меня убеждал «не сидеть только с нами»: «Чего тебе с нами! Ты с молодыми поэтами сиди». Как я вошла, один из поэтов (фамилии не помню) подошел ко мне, потом я видела секретаря (кажется, Юниус); тот сначала не узнал меня, потом был очень любезен, посадил меня вперед, познакомил с Георгием Ивановым. Доклад читал Георгий Адамович. Он сам мне понравился — нервный, видно, что поэзия для него то, чем он живет. Доклад его мне также понравился, хотя не со всем я согласна. Но общий принцип, что поэзия должна стремиться к простоте, меня обрадовал. Вообще со многим я должна была согласиться. Тема его доклада «Ошибки поэзии»,[382] и здорово рассекал нас, молодых поэтов. Пусть справедливо и интересно то, что он говорил, но читать стихи после него не хотелось. Первым выступал Георгий Иванов. Ну и «молодой поэт», из компании Гумилева…[383] Потом председатель объявил меня. Настроение было сбито, но читать пришлось. Я отклонила все выбранные дома стихи и прочла наизусть то, что пришло мне в голову после доклада, и вполне подтвердила слова Адамовича о молодых поэтах. Я прочла «Не широка моя дорога».[384]

Мы — забытые следы

Чьей-то глубины.

А. Блок

Не широка моя дорога,

Затерянная в пыльной мгле…

Да что ж? Я не одна. Нас много,

Чужих, живущих на земле.

Нам жизнь свою прославить нечем,

Мы — отраженные лучи,

Апостолы или предтечи

Каких-то сильных величин.

Нас неудачи отовсюду

Заточат в грязь, швырнут в сугроб.

Нас современники забудут,

При жизни заколотят в гроб.

Мы будет по углам таиться,

Униженно простершись ниц…

Лишь отражением зарницы

Сверкнем на белизне страниц.

И, гордые чужим успехом,

Стихами жалобно звеня,

Мы будем в жизни только эхом

В дали рокочущего дня.

Похлопали. Председатель шепнул: «Еще что-нибудь». Ломаться не хотелось, и я прочла «Неведомому другу»[385]

<Неведомому другу>

Мой странный друг, неведомый и дальний,

Как мне тебя узнать, как мне тебя найти?

Ты мне предсказан думою печальной,

Мы встретимся на вьющемся пути.

Обещанный бессолнечными днями,

Загаданный печалью без конца,

Ты мне сверкнул зелеными глазами

Случайного, веселого лица.

Прости за то, что самой нежной лаской

Весенних снов и песен был не ты.

Прости, прости, что под веселой маской

Мне часто чудились твои черты.

и совершенно разочарованная села на место. Вечер был скучнее прошлого, может быть, это мне так казалось. Меня расстроило не отсутствие на этот раз успеха; я знала, что прошлый раз было так только потому, что я выступала неожиданно, удачно было стихотворение, и потому еще, что среди бесконечных завываний раздался простой человеческий голос. А тут передо мной выступал только один Г. Иванов, который все-таки, как-никак, не мальчишка и не особенно завывал, да и я сама читала скверно, вероятно потому, что мне не хотелось. Когда мы уходили, на лестнице меня обогнал какой-то господин: «Хорошо, хорошо, барышня. По первому продолжайте, а не по второму, второе плохо, не ломайтесь. Первое очень хорошо, по первому идите. Так и Адамович сказал». Я совсем расстроилась. Неужели же «Неведомому другу» — ломанье? То стихотворение, которое я считала хорошим, Адамович, повторивший в своем докладе все мои положения, — вдруг нашел ломаньем. Вот тебе и раз. Мне хочется познакомиться с Адамовичем и поговорить с ним, если он не будет держаться «генералом». Я в Париже только два стихотворения написала. Мне ясно теперь, что я стою в тупике, что нужно искать чего-то нового. Даст ли мне это «Союз молодых литераторов и поэтов в Париже»? Или придется опять ползать в темноте и из одного тупика лезть в другой? Страшно мне.

В воскресенье утром рано к нам пришел Илюша (я еще не писала, что он был у нас?), и мы отправились на экскурсию. Хотели пойти в Grand Palais[386], где помещается музей живописи, но он теперь присоединен к выставке, и мы пошли оттуда в Лувр. Переходили Champs-Elys?es[387], Place de la Concorde, — Илюша был прямо в восторге. Мы с ним пошли в Лувр, а Папа-Коля с Мамочкой отправились на собрание Респ<убликанско>-Дем<ократического> Объединения.[388] Я водила Илюшу по знакомым залам, потом пошли с ним в морской отдел и осмотрели те залы, где прошлый раз ничего не видели от усталости.

В понедельник был Нёня, вечером Сережа и Андрюша. Андрюша и не думал жениться (я это уже знала). Одно меня порадовало, что он сильно полевел.

Во вторник поехала к мадам Гофман. Проработала у нее весь день. Вышивала шелком уже тонкую работу. Хорошо, только медленно. Вечером она говорит: «Ну что же? Работы сейчас нет. Приходите в четверг, может, будет работа. Я уже заплачу тогда. Тогда поговорим, если хотите работать у меня». Работы нет, я это знала и решила поступить на «Houbigant»[389], тем более что Алекс<андр> Алек<сандрович> был настолько любезен, что ездил к Дмитриеву и достал у него нам всем рекомендательное письмо к директору, а директор — его друг. Потому-то там столько русских и работает.

Вечером были в Сорбонне на празднике «Дня русской культуры».[390] Ирина Энери, Могилевский и еще какой-то виолончелист играли «Трио» Чайковского; пел Смирнов, замечательное сопрано — Ксения Бельмас. Вообщем, выступали настоящие артисты. И столько новых чувств и волнений, какой-то легкости, чего-то хорошего, хорошего. Ну, на «поэтические» темы я писать не умею, вот проза.

Это было сегодня. Я собралась ехать на «Houbigant». Уже когда я уходила, Папа-Коля крикнул из окна, что он тоже пойдет. Пошли вместе. «Тебе-то зачем идти?» — «Во-первых, тебе помочь». — «Мне не надо». — «Ну, сам буду устраиваться, а потом просто не хочу дома сидеть». Вот она, правда-то. Да, это верно, что дома сейчас тяжело.

Приехали в Courbevoie[391], сели на трамвай, доехали, дошли. Вошли во двор, я стучу к консьержке. Высовывается. «Puis-je voir m<onsieur> Chauvin?» — «Non»[392]. Когда я сказала про письмо, она сказала: «Montez»[393], открыла его и велела написать адрес. Я настаивала, что мне нужно видеть директора. «Non. C’est d?fendu[394]. Письмо я передам сегодня, сейчас месье нет. Запишите ваш адрес». Я так и заплакала. Она сует мне бумажку, где по-русски написано, что лица, желающие поступить на завод, должны написать свой адрес и возраст. Я написала на Дмитриевском письме, что будет — не знаю. Глупо, что расплакалась. Даже консьержка переменила свой суровый тон. «Pas de travail?[395] Да, нигде, нигде». Вернулась домой совсем убитая. Нельзя, конечно, так скоро падать духом, но что же делать? Как искать работу? Поеду завтра к Гофман; конечно, работы не будет. Я думала, что, может быть, трудно работать; но никогда не думала, что так трудно искать работу.

Господи, я могла бы написать еще несколько страниц, но вот уже пришел Папа-Коля из консерватории. По лицу вижу, что ничего и там не узнал; вернее, узнал то, что со скрипкой ему не устроиться.

Получила сегодня членский билет из Союза.