16 февраля 1926. Вторник
16 февраля 1926. Вторник
Папа-Коля, прочтя мое последнее стихотворение, страшно расхандрился. На вопрос Мамочки, почему он такой, отвечал: «Да нет, ничего, так», а когда она вышла: «Ирина, когда ты это написала?» — «В субботу». — «А когда именно?» — «Перед лекцией Шестова». — «Ужасное стихотворение! Ужасное! Я просто в себя прийти не могу». Я уже понимала все. И опять между нами почувствовалась какая-то недоговоренность, что не обо всем можно говорить, и лучше не произносить имени Ладинского. Почему? Все идет так, как два года тому назад.
Вчера Папе-Коле нужно было ехать в город. Мне тоже. «Ирина, едем в 4?» — «Нет, мне рано», — а просто не хотела ехать вместе, я знала, для чего, и это меня пугало. О чем говорить? И все-таки вышло так, что Папа-Коля поехал тоже в 5. В вагоне сел рядом со мной, молчали. Я уже в недоумении думала: «Ну?» Наконец: «Ирина, мне хочется с тобой поговорить». — «Давай, поговорим». И он говорил тихо, волнуясь. «Мне кажется, что ты увлекаешься Ладинским. Мне так кажется, сопоставляя твои стихи с твоими рассказами. Это, конечно, вполне понятно и естественно. Было бы странно, если бы в эти годы ты не испытывала потребности любить. Но, Ирина, любовь часто смешивается с чувственностью. Когда я прочел твое последнее стихотворение — у меня просто ноги подкосились. Ирина, милая, будь осторожна. Люди такие подлые. Я ничего не хочу сказать дурного про Ладинского, я говорю вообще. А ты человек неуравновешенный. И ты неопытна в этих делах. Ты жила в таких условиях, где ты не могла почерпнуть таких знаний. И ты такая, что тебя легко покорить, что ли. Ведь берут не поперек, а начинают с ласковых слов. И странно: эти слова в продолжение ста лет одни и те же, и сколько на эту удочку попадается! Это вопрос простой, но к нему надо подходить строго. Просто и строго. Я за тебя боюсь, ну… просто голова закружится. Я боюсь, что ты один раз придешь и скажешь… ну, буду говорить грубо, что ты — женщина; я этого не переживу». Возражать было нечего. Разве это — не мои слова? «Теперешняя молодежь скверная, Ирина. Мне кажется, что в этом отношении Вася был чище их, просто потому, что был еще мальчик, сам ничего не знал». При имени Васи я тихо улыбнулась. Воспоминание о нем даже не было неприятно. «Так ты говоришь, что не увлекаешься Ладинским?» — «Нет». — «А он тобой?» — «Это уже скорее». А потом: «Он говорил, что любит тебя?» Он мог это говорить?! Да и не любит он меня совсем.
И сейчас я пишу и плачу. Дома никого нет. Мне невыносимо грустно. Оттого ли, что я не люблю Ладинского? Оттого ли, что между нами все-таки есть что-то? Ведь нельзя же сказать, что между нами ничего не было: разве он мне не целовал руку? Разве он не коснулся головой моего плеча, там, на Pont Neuf, я даже не обратила на это особого внимания; разве… — и чем больше я вспоминаю подробности наших встреч, тем темнее и грубее представляется мне Ладинский. Какое уже тут увлечение! И все-таки мне жаль, что он не смог остаться мне просто «знакомым», он интересный человек, много читал, всем интересуется. И это был единственный человек, с кот<орым> я встречалась, и единственный, который со мной не скучал (т. е., может быть, и не скучал потому, что «ухаживал»). Мне только себя жалко, свою молодость.