В русской армии говорим по-русски
В русской армии говорим по-русски
В Политехническом ВУЗе, который я закончил, была военная кафедра, нас учили на саперов, но лагерей мы не прошли — Хрущев начал всеобщее разоружение страны. Так я и остался — не офицер, но и не солдат. А тут мною, как всегда невовремя, заинтересовался Московский военный комиссариат. Пришла повестка, и слова «будете подвергнуты насильственному приводу», содержащиеся в ней, повергли меня в панику. Надо было спасать себя — «спасаться». Я запасся справкой из аспирантуры, но, не доверяя Вооруженным Силам, я решил не быть годным к службе в них еще и по здоровью. И был прав, потому что, оказывается, забирали на офицерскую службу, и аспирантура бы не помогла.
Апеллировать я мог на глаза: левый — 1,5, правый — 3, но это было слишком мало, и, кроме этого, на кровяное давление. Когда я активно выступал как штангист, систолическое давление крови доходило у меня до 150 мм. Но это тоже не ахти сколько.
Поэтому я, выбросив первую повестку, чуть не сказал «стал ждать» — с ужасом стал ожидать вторую, а пока купил очки со стеклами минус 11 диоптрий и тонометр — аппарат для измерения давления.
Очки в мнус 11 диоптрий я стал носить постоянно, пугая окружающих толстенными стеклами — решил привыкнуть к ним. Достал таблицу для проверки зрения — эту «Ш Б, м н к …» и так далее до микроскопических букв, и выучил ее наизусть. Изучил по медицинской энциклопедии проверку миопии (близорукости) по световому пятну на глазном дне.
С тонометром ничего путного не выходило, пока я не понял принципа его действия. Надувная шина-подушка сжимает артерии до тех пор, пока кровь не остановится в артерии руки, а затем снижаем давление, пока кровь не сможет «пробить» это давление. Тогда появляются первые «тоны» в фонендоскопе и первые удары пульса на руке. А до этого я, к своему удивлению, обнаружил полное отсутствие пульса на руке, как будто сердце и не билось.
— А зачем резиновая подушка, — подумал я, — когда у меня имеются достаточно сильные мышечные «подушки» — мышцы-антагонисты: двуглавая и трехглавая (бицепсы и трицепсы), которые при желании зажмут артерию так, что крови нипочем не пробиться.
Я попробовал измерять себе давление без надувной резновой шины-подушки, невидимо «включая» мышцы-антогонисты и пульс, а стало быть, и давление стало пропадать начисто. Таким образом, я мог снизить себе давление до любого, почти смертельного значения, например, до 70 на 40.
Накачивает, скажем, врач шину, а я параллельно «включаю» мышцы. Начинает врач выпускать воздух, а я — отпускать мыщцы так, что при 70 мм ртутного столба появляются первые удары, а при 40 мм — затухают. Человека с таким давлением надо не в армию отправлять, а в реанимацию.
А глаза я натренировал так, что только при стеклах минус 11–12 диоптрий начинал едва видеть первую и вторую строчку выученной наизусть таблицы. Тогда врач пускал мне в зрачок свет и говорил: «Смотрите вдаль».
Хрена! — про себя отвечал ему я, и огромным усилием воли начинал рассматривать ободок лупы у самого моего носа. Глазные мышцы работали как мои трицепсы и делали хрусталик как можно более выпуклым. Пятно на сетчатке расплывалось — налицо сильнейшая миопия.
А до осмотра я подготавливал врачей соответствующим анамнезом или беседой о хилости своего здоровья.
С каждым годом близорукость все усиливается, книги у самого носа читаю! Вот что ученье со мной сделало! — это я окулисту.
— Хожу как во сне, засыпаю на ходу, а если жарко или воздух сперт — падаю в обморок! — симулировал я сильнейшую гипотонию терапевту.
Врачам надоело со мной мучиться, и они признали меня негодным к военной службе. Выдали мне документы на руки и сказали: — «Неси в военкомат сам!».
— А если я потеряю? — наивно спросил я.
— Да ты скорее голову потеряешь, чем эти документы! Они для тебя дороже золота — это твое освобождение от армии! — посмеялись врачи.
Я донес документы до военкомата в целости и сохранности. Только едва не валясь с ног — я не пропустил ни одной пивной по дороге до военкомата.
Я не стал делать из моих методов секрета и научил им всех страждущих, которых считал достойными избежать военной службы. И эти мои методы помогли почти всем, кого я им обучил. Прослеживая будущее этих людей, я убедился, что не зря давал свои советы — избавясь от армии, они стали достойными, где-то даже известными людьми, приносящими пользу людям и без военной службы. А за советы — простите, но ведь тогда у нас была страна сплошных Советов!
Но на три дня лагерной военной подготовки или «сборов» меня все-таки взяли. Вместе с такими же «инвалидами», как и я. Эти три дня беспробудной пьянки забыть будет трудно. Помню только, что я, в очках со стеклами минус 11, постоянно спрашивал у офицера, обучавшего нас обращению с противогазом:
— Товарищ майор, а очки куда надевать — поверх или подниз противогаза? У меня, видите ли, стекла минус 11, я ничего без очков не вижу. А поверх — очки не лезут, подниз — не помещаются! Боюсь, я без очков по своим стрелять начну!
Бедный майор потел и краснел, но ничего ответить не мог, кроме одного: «В уставе не записано!».
Но я не отставал:
— А если не записано, то, что мне — по своим, что ли, стрелять?
Смеялись так, как на концертах Райкина, даже больше. Я не понимаю, почему такой «выгодный» сюжет прошел мимо наших юмористов?
И еще — в лагерях я поверил в принципиальность нашего офицерства. Дело в том, что там я познакомился с коллегой по «сборам», армянином по-национальности. Он узнал, что наш командир — майор, тоже армянин. И решил уйти в город в увольнение без очереди.
Вот смотри, — говорил он мне, — я обращусь к нему по-армянски, и он отпустит меня.
— Ахпер майор! — отдавая честь майору, заорал мой коллега по-армянски, что означало: «Товарищ майор!». Дальше должна была следовать просьба об увольнительной. Но майор не дал ему закончить. С невозмутимостью какого-нибудь индейца Виниту, и, не отдавая чести, он произнес на ломаном русском языке (ибо другого он не знал!):
— Руским хармим гаварим па руским! — что должно было означать: «В русской армии говорим по-русски!».
Спасибо тебе, безвестный товарищ майор, за принципиальность, и за то, что не пустил своего изворотливого соотечественника в увольнение! Больше бы таких принципиальных офицеров в «руским хармим»!
Я с нетерпением ждал моего возвращения в «Пожарку». А вдруг Таня уйдет куда-нибудь «налево». Я почему-то постоянно стал ревновать Таню, что раньше у меня замечалось только эпизодически, вспышками.
Зная как она любит мужика, я нет-нет, да и представлял ее с другим. Мне трудно это вообразить себе сейчас, но говорю по памяти — это невыносимо! В этот раз все окончилось благополучно, но были моменты, когда только чудом дело завершалось без кровопролития.
У меня была своя комната (которую Вадим покинул еще до нового года), а Игорька, видя такой расклад дела, забрала к себе Танина тетка Марина. По счастью она работала в том же детском саду, куда ходил мальчик. Мы были предоставлены себе и пользовались этим сполна.
В теплую погоду — это уже в мае-июне, ходили на пруд на Яузе, что был в сотне метров от дома. Купались, выпивали, наслаждались созерцанием друг друга в купальных костюмах. Потом бежали домой, запирались на полчасика, и передохнув — снова на пруд.
Иногда почему-то Таня уводила меня не домой, а в заброшенный яблоневый сад неподалеку. Мы стелили там наш половичок и занимались тем же, что и дома. Таня смотрела своими светло-голубыми глазами в небо, они сливались по цвету с весенним небом, и улыбаясь, пела песню яблоне, что росла над нами, признаваясь ей в любви… Неужели это действительно было когда-то?
Я был бы неблагодарным, человеком, если бы не упомянул об успехах еще на одном фронте, пожалуй, важнейшем — научном. За февраль-март-апрель мы подготовили скрепер к испытаниям снова. «Косу» и все мало-мальски заметные и ценные вещи сделали съемными, датчики закамуфлировали грязными бинтами на клею. Бульдозер чаще всего отгоняли домой — до полигона было километров пять-семь, и бульдозер проходил их своим ходом меньше, чем за час. В середине мая мы начали серьезные испытания.