Летний отдых в Сухуми
Летний отдых в Сухуми
Я уже рассказывал про моего деда с отцовской стороны — Дмитрия Иосифивича Гулиа и мою бабушку Елену Андреевну. Они жили в Абхазии в городе Сухуми. Дом деда был в самом центре города на улице Берия, возле дома Правительства. В этом доме жила еще моя тетя — сестра отца — Татьяна Дмитриевна (Татуся) и ее сын Дима (чуть младше меня возрастом). В детстве в этом же доме жили мой отец Владимир Дмитриевич и дядя Георгий Дмитриевич, пока не уехали учиться в Тбилиси в Закавказский институт путей сообщения. Туда же поступила учиться моя мама. В этом институте познакомились мои отец и мать, которые, будучи еще студентами, поженились. Жить стали в нашей квартире, о которой я уже рассказывал.
Дядя, окончив ВУЗ, вернулся в Абхазию, очень быстро стал Наркомом (министром) культуры Абхазии. Наркомов на войну не брали, и чаша сия его минула. Могла бы миновать она и отца. Его, еще молодого и талантливого инженера, приглашали возглавить строительство стратегического моста через реку Или в Средней Азии. Он загорелся этой перспективной работой, но мама отказалась ехать в «глушь», и отец с сожалением остался. Между прочим, эта работа давала и бронь от армии — объект был стратегическим, но маму не убедило и это. А вскоре, в начале 1940 года отца взяли в армию и направили во Львов, который только что «освободили» и присоединили к СССР наши войска.
После войны мы с мамой почти каждое лето ездили отдыхать в Сухуми, купаться на море и есть фрукты. Но отдых в Сухуми имел и «культурную» программу. Дом деда летом обязательно посещал какой-нибудь известный деятель культуры. Так мне удалось увидеть писателей А.А. Фадеева, Н.С. Тихонова, К.М. Симонова и других, фамилии которых я уже не помню, не считая всех абхазских и многих грузинских писателей и деятелей культуры. Но наибольшее впечатление произвело на меня знакомство со знаменитым, «первым» в то время поэтом — К.М. Симоновым, о котором я хочу рассказать.
Летом 1948 года мне довелось встречаться с Константином Михайловичем Симоновым. Я, в то время восьмилетний мальчик, отдыхал в Сухуми в доме моего деда — народного поэта Абхазии — Дмитрия Иосифовича Гулиа. Там же в то время жил и мой дядя — брат отца — Георгий Гулиа, известный писатель и друг Константина Михайловича. Вот потому-то Симонов так часто и наведывался в наш дом, где его очень радушно встречали. Еще бы — такой знаменитый на весь мир гость! Помню, моя бабушка Елена Андреевна — жена Д.И. Гулиа — даже брала «в долг» у соседей индюка, чтобы приготовить сациви для Константина Михайловича. Жили тогда бедно!
Я приезжал из Тбилиси, где учился, в Сухуми обычно в конце мая, когда кончались занятия в школе. И вот, приехав с мамой в 1948 году в дом деда, я обнаружил в сарае (это был первый этаж двухэтажного дома) какие-то деревянные столбы, а под лестницей — мотки проволоки. Я уже, было, приспособился «оприходовать» часть проволоки, но моя бабушка предупредила меня, чтобы я не трогал проволоку — это для телефона самому Симонову Константину Михайловичу. Я был поражен — самому Симонову, великому Симонову, стихотворения которого мы учили в школе! Особенно мне нравилось его стихотворение «Митинг в Канаде», где говорилось о том, как враждебно была настроена аудитория при встрече Симонова в Канаде, и как он покорил ее своими первыми словами: «Россия, Сталин, Сталинград!»
Я, «как и весь советский народ», в то время горячо любил Сталина. Я и сейчас его люблю, в первую очередь за то, что он был величайшим государем «всех времен и народов», создавшим империю таких размеров и такой мощи, какая не снилась и Александру Македонскому. Настоящий «властитель полумира»
— и грузин (я тогда и не подозревал, что Сталин — сын великого путешественника Н.М. Пржевальского!), что мне особенно льстило — ведь я жил и учился в Тбилиси и обе бабушки у меня — грузинки. Спешу напомнить, что мать у меня русская, причем из столбовых дворян, на что у меня есть свидетельство «с печатью»! К тому же Сталин учился с моим дедом — Д.И. Гулиа в одном городе — Гори, в семинарии, правда, дед был на пять лет старше Сталина. В школе я слышал, что поэт Симонов был любимцем Сталина, что еще больше возвышало Константина Михайловича в моих глазах.
Симонов и мой дядя познакомились в январе в 1947 году в Сухуми, во время пребывания там Константина Михайловича. Там же дядя передал Симонову рукопись своей повести «Весна в Сакене». Повесть так понравилась знаменитому поэту, что он взял с собой моего дядю в Москву на пару месяцев и помог опубликовать повесть. В конце того же 1947 года Георгий Гулиа получил за эту повесть Сталинскую премию.
Дядя так рассказывал мне о присуждении этой премии. Повесть, каким-то неведомым образом попала к Сталину (нетрудно, наверное, догадаться, каким именно образом это случилось!). Вождь, по своему обыкновению, прочел повесть на ночь глядя, и уже ложась спать, спросил референта: «Повесть «Весна в Сакене», какой из писателей Гулиа написал — старый или молодой?» (Сталин знал о существовании обоих писателей Гулиа, но не помнил, как кого зовут). Референт обещал к утру все разузнать и сообщить ответ вождю. Тем временем в сухумский дом, где проживали оба Гулиа — отец и сын, явилась охрана НКВД и приказала никому не покидать помещение. Бабушка рассказывала, что они всю ночь сушили сухари и собирали теплую одежду. Наутро референт доложил вождю, что повесть написал молодой Гулиа. И спросил, как бы невзначай: «А что, Иосиф Виссарионович?» «Ничего», — позевывая, отвечал Сталин — «хорошая книжка!». Охрану сняли, а премию дали.
Так вот, Симонов тогда строил себе дачу на Черноморском побережье, близ Сухуми в местечке Агудзера (там, где был расположен «сверхсекретный» институт физики, о котором, между тем, было известно каждому сухумцу). С телефонизацией тогда было очень сложно, и наша семья помогала Симонову устанавливать воздушную телефонную связь с миром. Отсюда проволока и столбы. Дедушка был очень влиятельным человеком в Абхазии. Еще бы — народный поэт, создатель абхазской письменности, литературы и театра. Напомню характерную деталь — в старой Абхазии жених и невеста до свадьбы не имели права разговаривать друг с другом. Дедушка нарушил это табу, создав «канонические» стихотворные обращения жениха и невесты друг к другу. И вот, знакомясь друг с другом, абхазские жених и невеста доставали листочки со стихами, написанными моим дедом на языке, письменность которого была создана им же …
Константин Михайлович знал все это и относился к моему деду с необычайным уважением, как, впрочем, и к бабушке, которой всегда при встрече целовал руку.
В действительности Симонова звали не Константином, а Кириллом. По-видимому, он переменил себе имя по той причине, что сильно грассируя, не мог произнести имя «Кирилл». Грассировл он настолько сильно, что мне просто трудно было понять его речь. Впрочем, эта трудность усугублялась тем, что мне, как жителю Тбилиси вообще было нелегко понять «акающих» москвичей. В то же время наши тбилисские слова «звонит», «поняла», «кофэ», и это ужасное лакейское слово «кушать», буквально шокировали интеллигентных москвичей.
Симонов в молодости и Симонов в зрелых годах — это внешне, а может быть, и внутренне совершенно разные люди. Мы хорошо знаем Симонова, как суровой внешности седого человека с короткой стрижкой, весьма сдержанного и осторожного. Я знаю даже такую деталь — в зрелые годы Константин Михайлович укрывал домашний телефон особым звуконепроницаемым ящиком, тихо и устало, приговаривая при этом: «Пусть отдохнет!» Догадываюсь, почему он совсем не выключал телефон из сети; по-видимому, понимают это и люди старшего поколения, которым знакомы аббревиатуры: НКВД, МГБ, КГБ …
Так вот, Симонов конца сороковых годов — это необычайно подвижный красавец-весельчак, шумный и громко хохочущий, отнюдь не худенький, с длинными черными вьющимися волосами и пышными черными усами. По Сухуми он ходил в шортах, шокируя население, даже на пляже не снимавшее черкеску с буркой или черный костюм со шляпой. Костюм Симонова дополнял цветной платок, повязанный вокруг шеи, и потрясающая бамбуковая трость толщиной, если не с ногу, то с мускулистую руку. Сталинская трубка во рту завершала портрет Симонова.
Как-то он пришел к дяде в гости вместе с женой — тетей Валей, как я ее называл. Помню, как разволновалась моя мама, увидев «тетю Валю». «Смотри и запоминай!» — быстро шептала она мне, «это — знаменитая актриса, это — сама Серова!» Но я тогда не понимал, насколько знаменита Серова, меня больше интересовал жизнеобильный весельчак Симонов — любимец Сталина.
Подарок, который он принес однажды дяде, удивлял своей оригинальностью. Это была картина, писанная маслом самолично Константином Михайловичем, в хорошей рамке. Изображен был какой-то пейзаж с небом, рекой и, то ли с лугом, то ли с лесом. Конечно же, рисунок был любительский. Но изюминка заключалась в надписях на картине. Через весь рисунок белыми большими буквами было неряшливо написано «Прерода». Да, да, именно «прерода»! На реке надпись «Вада», на небе «Аблака». Симонов, мой дядя, тетя Валя и моя мама, до упаду хохотали над картиной, а потом торжественно забили в стену гвоздь и повесили пейзаж на самом видном месте. Насколько я помню, дядя во всех своих последующих квартирах уже в Москве, на самом почетном месте вешал именно эту картину. Еще бы — она собственноручно написана великим Симоновым. Безусловно, великим, а особенно — в то время. Я сам видел, как моя мама читала его «Жди меня …» и обливалась слезами. Конечно, кроме таланта поэта, здесь причиной было и то, что сколько ни ждала мама отца с фронта, он так и не вернулся …
А однажды мы — дядя Жора (так называл я Георгия Дмитриевича), Симонов, моя мама и я — побывали в ресторане «Лебедь», что находился посреди пруда в Новом Афоне, близ Сухуми. Живописнейший ресторан: идешь к нему по узкому мостку через пруд, а вокруг островка на сваях, где располагались столики, плавали лебеди — белые и даже экзотические черные. Мы их кормили, и это не только не возбранялось, но и приветствовалось. Лебеди хватали пищу прямо с рук, и я так увлекся, что попытался ухватить одного из них за шею. И лебедь, с виду такая мирная и спокойная птица, широко раскрыл клюв, замотал головой и страшно зашипел. Он даже больно ущипнул меня за руку, оцарапав до крови своими мелкими шипами, которые у него вместо зубов. Я, конечно, заревел и бросился бежать от агрессивной птицы под смех посетителей ресторана.
Все, конечно, узнали Симонова и бросали на наш столик любопытные взгляды. «Смотрите, Константин Михайлович, как все на вас обращают внимание!», — с провинциальной непосредственностью шепнула ему моя мама. «Что вы, Марго», — ловко парировал ее слова Симонов, — «это на вас все смотрят, ведь вы такая красивая женщина!» Я запомнил, как зарделось лицо у мамы, действительно, тогда очень красивой женщины, похожей на киноактрису Дину Дурбин. Еще бы — ей сделал комплимент сам Симонов — кумир женщин того времени.
Администратор ресторана, безусловно, тоже узнавший Симонова, подошел и вежливо поздоровался с нами, а потом подослал к нашему столику, наверное, самого опытного официанта. Я запомнил его на всю жизнь — таких официантов я видел только в кино. Это было отнюдь не «лицо кавказской национальности», а славянской внешности, вымуштрованный, как робот, стройный человек с полотенцем через левую руку. «Земной шар к вашим ногам!» — поклонившись, сказал он, приняв заказ. Я больше нигде и никогда, ни от кого не слышал подобной фразы. Надо же придумать такое: «Земной шар к вашим ногам!»
Пили абхазское розовое вино «Лыхны», слабенькое и сладковатое, закусывали красивейшими фруктами, кажется, персиками и арбузом. Наверное, был и шашлык, но не уверен, я его не ел. Разговор Симонова искрился юмором, он рассказывал какие-то смешные истории и анекдоты, смысла их я не понимал, но в них мелькали фамилии, очень известные в то время. Дядя Жора в голос хохотал, а мама все краснела и краснела, потупив взор …
Помню, когда трапеза была закончена, и дядя Жора расплатился, щедро дав официанту на чай, Симонов вдруг достал бумажник и, быстро отсчитав несколько крупных купюр, по-видимому, превосходящих стоимость всего заказа, картинным движением вручил их официанту. Тот так оторопел, что стоял, вытаращив глаза, забыв даже поблагодарить. Симонов громко захохотал над этой «немой сценой» и, обняв за плечи дядю Жору и маму, повел нас к машине, ожидавшей с водителем на улице. Официант с полотенцем семенил впереди нас, расчищая дорогу, и все кланялся, кланялся, а потом, когда машина уже отошла, долго махал нам рукой вслед …
И еще один случай, так или иначе, связанный с Симоновым, произошел несколькими годами позже, когда мне было уже лет двенадцать, то есть в 1952 году, в конце августа. Дядя должен был заехать на дачу к Симонову в Агудзеры по какому-то делу и взял меня с собой. Машину («Победу») вел шофер — дядя Гриша, большой шутник. Мы приехали на дачу под вечер, уже темнело. Встретила нас тетя Валя Серова, от нее так и веяло добротой и уютом. Дядя Жора вошел в дом, тетя Валя звала и меня, но я отказался, а зря. Не мучила бы меня совесть сейчас за тот вечер.
А дело, за которое я краснею (совсем как моя мама) до сих пор, обстояло так. Тетя Валя послала своего сына поиграть со мной во дворе. Это был очень подвижный полный мальчик, мой ровесник или немного старше. К сожалению, не запомнил его имени. Мальчик тут же спросил меня: «Ты за Хомича болеешь?» Я не сразу понял, о чем речь и переспросил: «А кто это такой — Хомич, и почему я должен за него «болеть»?» Оказалось, что Хомич — это знаменитый в то время московский футбольный вратарь, а слово «болеть» в его спортивном смысле тогда в Тбилиси было не в ходу. Мои товарищи говорили обычно «прижимать» вместо «болеть». Сейчас, например, дико было бы слышать такое выражение: «Ты за какую команду прижимаешь?», но именно так и выражались. Во мне заговорил дух противоречия, и я решительно ответил: «А я прижимаю за Шудру!» Шудра — это тоже был известный вратарь, но, кажется, тбилисского «Динамо».
«Тогда давай драться!» — как-то миролюбиво предложил мне мальчик. Я вдруг забыл о слове, данном маме, о моем табу, действующем в Тбилиси, и молниеносно нанес мальчику удар в нос. У того так и хлынула кровь, он зажал нос пальцами и, хныкая, побежал домой. А я понесся к машине под защиту дяди Гриши, так как решил, что сейчас Константин Михайлович выбежит из дома и, ругаясь матом, начнет бить меня в отместку за сына. Во всяком случае, так обязательно поступил бы любой отец в моем родном дворе в Тбилиси. Но Симонов почему-то так и не выбежал бить меня; более того, дядя Гриша, хитро подмигивая, увел меня в огород Симоновых воровать арбузы, которые он уже там присмотрел. Что мы, по кавказскому обычаю, и сделали.
Я очень переживал, что позволил себе ударить мальчика, который ничего плохого мне не сделал. Я обещал себе, что больше никогда никого не ударю.
Скоро вышел дядя Жора и мы уехали. По дороге он укоризненно смотрел на меня и приговаривал: «Показал-таки свое тбилисское воспитание!» На что я возражал, дескать, сухумское не лучше! Знал бы дядя Жора, что мы везем под задним сиденьем ворованные симоновские арбузы!
И тем же вечером дядя Гриша и я убедились, насколько вкусны ворованные арбузы, особенно украденные у великих людей!
Мы с мамой ездили отдыхать не только в Сухуми. Почему-то мама иногда предпочитала поездке в комфортабельный дом деда, где было много знакомых и родственников, путешествия в совершенно чужие, незнакомые места. Мне было лет шесть, когда мама вдруг решила поехать отдыхать со мной в Батуми.
Приехали — и стоим на вокзале: ни одного знакомого в городе. Мама стала обращаться ко всем подряд, не сдает ли кто комнаты близ моря. Желающие сдать комнату находились, но запрашивали большие деньги. А мама, оказывается, взяла с собой совершенно смешную сумму денег. В результате мы смогли снять только угол в поселке БНЗ (Батумский нефтеперерабатывающий завод) в пригороде Батуми, где море на километры было в мазуте. Ни один нормальный человек в этом районе не купался. Ненормальные, правда, купались. Дело в том, что угол нам сдала женщина, жившая с ненормальным сыном — мальчиком по имени Цолак. Она работала, а мы купались в мазутном море с Цолаком, у которого я учился новым словам. Даже сейчас помню: «Цумпапа» — это в первую очередь музыка, но во вторую — все остальное тоже. Приехав с отдыха домой, я поразил всех своим новым лексиконом. Но домой еще надо было доехать!
Деньги у мамы кончились тут же. Есть стало нечего. Мы бродили по субтропическим лесам Аджарии и поедали различные ягоды.
Как думаешь, это не ядовито? — спрашивала мама у шестилетнего мальчика, показывая мне гроздь каких-нибудь диковинных ягод. И не получив ответа, ела сама и мне давала. Или находили в лесу грибы непонятного вида. Приносили домой и советовались с Цолаком.
— Цумпапа! говорил Цолак: мы жарили и съедали грибы. Цолаку, несмотря на его экспертизу, грибов не давали — боялись отравить. А сами, по предложению мамы, ложились после еды на пол (а именно там мы и спали), чтобы быть готовыми к смерти.
Комары в том поселке кусали нещадно. Собаки, а не комары! В результате
— у меня малярия. Температура — 41 градус. Чуть не отдал концы. Лекарств не было, денег тоже. Хорошо, что билет на поезд у мамы был бесплатный — как у преподавателя железнодорожного ВУЗа. Еле добрались домой в Тбилиси.
Так мама один раз даже в Москву и Ленинград меня взяла — билет-то бесплатный! Где мы только там ни перебивались, пока мама не догадалась обратиться в общежитие МИИТа в Москве и ЛИИЖТа в Ленинграде. Это были железнодорожные ВУЗы, родственные ТбИИЖТу, где мама работала. «Свой брат — железнодорожник» выручал, нам выделяли койки, летом пустующие без студентов. Впечатление от этих городов было несколько подпорчено с детства, но, слава Богу, потом оно исправилось.
Мама очень любила и пешие прогулки из города в город, по шпалам, преимущественно. Например, на море — из Нового Афона в Гудауты. Двадцать пять километров — сущая чепуха, особенно с возвращением в ночное время! Как железнодорожники, мы предпочитали идти по путям — так короче. И по шпалам, через мосты и неохраняемые туннели, мы шпарили как живые паровозы. Правда, иногда догоняли и настоящие, они свистели и сгоняли нас с путей. Я тогда понял, что у меня замедленная реакция. Мама сразу прыгала вбок, а я долго бежал впереди паровоза, пока он не начинал скидывать меня с путей своей выступающей вперед решеткой. На побережье, к счастью для меня, дороги были извилистые, и поезда ездили медленно.
Так мы отдыхали на море почти до моего студенчества, в основном, конечно, в Сухуми. Пребывание в доме деда обогащало меня еще одним — я целыми днями читал книги в его богатейшей библиотеке. Там я впервые увидел и прочитал старинное издание «Фауста» Гете — пудовую книгу размером с большой поднос. Там же я внимательно просмотрел почти все тома энциклопедии Брокхауса-Ефрона, и чтение словарей с тех пор стало моим любимым занятием.
В мае1960 года я приехал на последние проводы моего деда, которого похоронили в саду филармонии в самом центре Сухуми. А в 70-е годы мама переехала жить в Сухуми, поменяв свою тбилисскую квартиру на сухумскую. С тех пор я каждое лето ездил к ней, хотя бы на неделю — две.