16 Мая.
16 Мая.
Керенский против большевиков. А что я где-то пишу, про это ходит легенда, мне передавали ее: я пишу для тех, кто под видом германца идет на Россию.
Однажды поздно ночью этой зимой шел я по улице пустынной, где грабили и раздевали постоянно. Иду я, думаю: «Проскочу или не проскочу?» — совершенно один иду, и вот показывается далеко другой человек. Оружия нет со мной, а кулак на случай готовлю и держу его так в кармане, будто вот-вот выхвачу револьвер. Тот, другой, приближается, всматриваюсь: книжка в руке, слава тебе, Господи! с книжкой человек не опасен, он друг мой.
-111-
Неведомый друг мой с книжкой в руке, вам пишу это письмо из недр простого русского народа, который отогнал далеко от себя лучших друзей своих.
Какая пустыня вокруг меня! Вижу, вон идет в церковь народ, двое остановились у моих ворот, один поднял руку вверх и быстро опустил ее вниз — я понимаю, он сказал:
— Разорен дочиста!
И тем самым презрен. Не вижу ни одного человека из многих тысяч знакомых в этой Скифии, кто понял бы скорбь мою от боли за них самих, а не за свое имущество. В нашем купеческом городе я насчитаю десятки людей, кто потерял свое имущество и даже жизнь свою за правдивое свое слово. Но здесь ни одного человека не найдется, кто посмел бы с риском для себя постоять за правду.
Я спрашиваю:
— Где человек? Мне отвечают:
— Человек в землю ушел.
Это значит не то чтобы человек занялся дележом земли, а буквально: здешний скифский человек роет себе ямы, в которые, как собака, иногда прячет лишнюю корку, зарывает свои запасы.
По всей стране клич:
— Спасайся кто может!
И человек полез в землю, потому что ему хочется жить, хоть как-нибудь, только жить.
Вот на пороге моем стоит один из них в синей поддевке, ему что-то нужно от меня и хочется мне угодить.
— Как дела? — спрашиваю.
Он жмурит один глаз на мгновенье и отвечает мстительно:
— Идет!
Это значит, немец идет, который освободит мой сад от захвата.
Так он собой меня понимает, себя понимает, а между тем стал гражданином: часами беседуем мы с ним все исключительно о наших гражданских делах, местных, деревенских,
-112-
волостных, даже городских. Его понимание меня прекращается на оценке украинских дел: не германцы в этом виноваты, а какие-то наши изменники. Не то чтобы сами украинцы были изменниками, как поняли бы мы, а что-то совсем непонятное, безжизненное: идут не германцы, а наши буржуи. Тут смешивают его эсеры с большевиками, а дальше ничего не понять: темная сторона. В щелку интернационала.
Словом, так же, как при царе: кто-то изменяет, а кто — неизвестно. С этого начался тупик в сознании, и что самое главное теперь нужно знать гражданам и разбираться в мировой войне — тут настоящая тьма.
Еще расходимся мы в оценке большевиков, всеобщая оценка их такая, что дело их правильное, а слуги их — разбойники и воры — совершенно как при царе.
Правильно сделал солдат, что убежал — хозяина нет, и убежал, хозяина нет на землю.
— Немец — что ему до нас?
— Как что, а урожай? правда, что при таком порядке мы соберем меньше.
— Половину.
Результат: германец сам по себе хорош, но буржуй, связанный с ним, вреден: буржуй — свой, Керенский и другие.
Раз, например, я спрашиваю, в чем же его дело, зачем он пришел ко мне?
Конечно, хищное дело. Я говорю:
— Большевики не дадут.
— Ну, — отвечает, — и большевики теперь просто: против них Керенский.
То есть керенки.
— А если придет.
— Хозяин?
Немец, теперь часто слышу, называется так: «хозяином» земли русской, вместо Учредительного собрания — немец.
— А что же хозяин, что дурного хозяин нам сделать может — отберет? У нас так отбирают. Да у меня тогда хоть надежда будет...
-113-
Нет у нас и не может быть понимания... Но неведомый друг мой с книжкой в руке встреченный мной на пустынной улице ночью, в этой подземной тьме народной не виноваты ли и мы с вами?
<Зачеркнуто: Нет! мы с вами не виноваты,> <приписка: Если вы, как и я, только прохожий, — вы мне друг, мы не виноваты, но если эта книга ваша собрание платформ и программ>, если вы тоже, как я, служите слову русскому без программ и платформ, вы просто прохожий, но если эта книга в руке вашей — собрание революционных речей к народу, я не знаю: мне еще ни одной революционной речи не приходилось читать, в которой бы отразился талант человеческого и русского сердца.
<Зачеркнуто: Отзвенело радостное звонкое слово платформ и позиций, посмотрим вокруг>
Тогда, знаете что: я ближе к этим людям, которые в отчаянии зарываются в землю... и врага государства, на войне с которым его близкими пролито столько крови, встречаю, как корень Земли Русской; я ближе к нему, потому что чувствую в таком человеке силу страсти к жизни, которой живет вся природа.
«День прошел, я сыт, жив, имущество цело, и слава Богу». Так вам ответит каждый крестьянин, если вы спросите его: «Как дела?»
Очень много разговоров, сравнительно с прежним, о дожде и посевах, потому что у хозяина от хозяйства руки отваливаются. Так у всех почти, но это не значит еще осуждение всей старой жизни: дух увлекающий мчится над головами убитых хозяев, как ветер мчится над пригнутыми стеблями... Живем плохо, но неведомо назначение ветра, и не нам понимать и судить его движение, его цель.
Когда в разговоре про невероятно дурные поступки нашего комитета я говорю:
— Большевики...
Меня часто останавливают:
-114-
— Это не большевики, это разбойники. Точно так же и про городской трибунал:
— Какие это большевики, это наши мошенники.
Я думаю, что общенародная оценка существующей власти такая: они наверху там хотят настоящего добра народу, но внизу власть захватывает разбойник. Словом, совершенно как прежде, до катастрофы с царем: царь хорош, но прислужники его — разбойники.
Свирепствует беспощадная злоба, как ветер северный, но ведь и любовь — не только гиацинт над могилой, почему же молчит любовь и не поднимается ветер с другой, горячей стороны? Или вся Русь лежит, как рать-сила побитая? Нет, что-то нужно пережить, это нужно и пока не кончится — голос любви будет молчать.
Я не знаю, кто и когда победит, но я душою старше, чем это наше событие: про себя я это уже пережил и помню страшное после того, когда все вокруг идет на меня.
Так мне кажется по себе, я вижу, как будто [дальше], потому что я старше, я это испытал и пережил. В смущенной душе голос будто: «Не убий!» А вокруг прохожие говорят: «Убивец!» — и кажется, это про меня говорят. Потом будет долго-долго что-то дробить меня, размывать, как дождь размывает камень под желобом, и до конца [размыть] должен, когда свет нежданно осветит землю.
Там, где я встал, я не говорю еще: «Не убий!» Нет, я грудь свою открываю и говорю:
— Бейте меня, я смерти не боюсь, чту смерть для меня — не быть. Если хотя убьете меня, но не мне, а вам смерть моя придет ужасной, с косою и адом, и вас, и детей ваших долго будет пугать и делать трусом.
Я скажу:
— Презренные трусы, вы хотите убивать меня, убейте! попробуйте, не испугаете, а сами испугаетесь...