Елена Давыдовна САДОВНИКОВА
Елена Давыдовна САДОВНИКОВА
Мы познакомились с Володей в 1969 году при довольно грустных обстоятельствах. Я заведовала отделением в Институте скорой помощи им. Склифосовского и по своему профилю консультировала всех, кто попадал в реанимацию. Володя находился в очень тяжелом состоянии: у него был тромбоз мелких вен предплечий, шалило сердце. Он то приходил в себя, то сознание его вновь сужалось. Ему нельзя было двигаться, резко подниматься, а он нервничал, торопился поскорее выписаться из больницы.
В то время мне был знаком только его голос — я услышала, как он поет, в 1966 году и была потрясена. Фотографий его тогда еще не было, и я, конечно, не знала, кто этот пациент, к которому меня подвели. По профессиональной привычке спросила, знают ли родные, что он здесь.
— Мама знает… — услышала я в ответ.
— А жена?
— Жена в Париже.
Я не поняла и решила, что это опять галлюцинации. Но тут меня буквально-оттащил кто-то из сотрудников:
— Это же Владимир Высоцкий!
И тогда у меня в голове мгновенно пронеслось все, что я раньше мельком слышала: Высоцкий, Марина Влади, даже песня какая-то есть.
Володя не сразу принял меня, был сдержан, холоден, удивлялся моему участию. Спрашивал у мамы: что это за дама, которая ежедневно приходит меня смотреть?
Нина Максимовна, мать Володи, попросила меня поговорить с Мариной Влади. Я прекрасно помнила ее по «Колдунье» и была поражена, что такая знаменитая красивая актриса и обаятельная женщина выбрала Высоцкого. Для меня это явилось своего рода знамением.
Она позвонила из Парижа рано утром, и я услышала чудесный мелодичный голос, великолепную русскую речь, а в голосе — страдание, боль, любовь, тревогу:
— Елена Давыдовна, если нужно что-то из лекарств, я немедленно вышлю, а если Вы считаете необходимым, я тут же вылетаю. Как Володя себя чувствует?
Однажды, уступив моим просьбам, он дал шефский концерт для сотрудников института. Зал был набит битком, не все желающие смогли попасть. Володя приехал на машине, а ездил он невообразимо: резко подавал назад, вперед, вбок, разворачивался буквально на одном месте — и все это прямо во дворе института. Я кричала в испуге:
— Володя! Не надо! Ты подавишь больных, они же в гипсе!
Но все как-то обходилось.
Было время, когда он, поверив в необходимость лечения, приезжал регулярно, один или вместе с Мариной. Были и другие встречи, когда среди ночи раздавался телефонный звонок, и тревожный голос Марины сообщал:
— Володе плохо!
Мы с младшим сыном Женей мгновенно собирались и на перекладных ехали к ним на Малую Грузинскую.
Володя и Марина очень симпатизировали Жене, самому беспутному и бесталанному, как мне казалось. Володя любил играть с ним в хоккей. На площадку собирались ребята двух соседних дворов, не подозревая, кто против них играет. Крик стоял такой, что я выходила на улицу и умоляла: вернитесь домой. Володя открыл в сыне музыкальный слух, которого у него раньше не было и в помине, и просил:
— Женя, настрой мне гитару.
Эта шестиструнная гитара, которую он постоянно переделывал, дорога мне как память о Владимире Семеновиче.
Как-то мы были в Дубне: Володя давал там концерт. Мы поднимались по лестнице, он что-то рассказывал Жене и вдруг произнес:
— Ну, вот так…
Встал на руки и пошел вверх по ступенькам. Мне потом объяснили, что сделать это необычайно трудно — настоящий акробатический трюк.
А сложен Володя был просто изумительно. Как врач я многих людей перевидала, но такого ладного, красивого, сильного тела не было ни у кого. Лицо — дело вкуса. Лично мне оно нравилось. Мужественное лицо.
Пик нашей дружбы пришелся на 1969 — 1970 годы. Володя стал приезжать к нам домой с друзьями — Эдуардом Володарским, Иваном Бортником, Володей Масловым, Виталием Шаповаловым, которых он очень любил. Наш пес — огромный мраморный дог — обходил всех и ложился у ног Володи. Они по очереди уморительно копировали Брежнева, но мне казалось, что лучше всех это получается у Высоцкого. А когда он со сцены пел:
— …и до тех пор, пока все будет по-брежнему…
особист, сидевший рядом, страшно волновался. Если он пытался возражать, то ему лукаво говорили, что у него неважно со слухом, ему просто почудилось.
Иногда Володя надолго пропадал из поля зрения, но вдруг от него приходило письмо, где он каялся, что опять забыл пригласить меня в театр или на концерт. Как-то я сидела на пятом ряду на «Гамлете», и он неожиданно меня увидел. Потом говорили, что готов был провалиться сквозь землю. У меня сохранилось несколько записок и письмо, написанное незадолго до смерти:
«…Елена Давыдовна, Ваш крестник не забыл Вас. Не писал Вам исключительно из мук совести, потому что чувствую себя виноватым… Наши отношения с Мариной напряжены, на грани разрыва, и мне это страшно горько… Вот приеду, и наговоримся всласть…»
Бывало, я возвращалась с работы в одиннадцатом часу вечера и еще на подходах к дому слышала голос Высоцкого. Он сидел на кухне верхом на валике своего любимого дивана, который мы долго хранили на память о нем, и пел под гитару. А когда в трубу стучали возмущенные соседи, пел еще громче. Гурченко где-то писала, что у них во дворе все открывали окна и слушали. У нас было наоборот. Даже милицию вызвать грозились. Но в те годы он еще, видимо, не был так популярен.
Очень хорошо помню нашу совместную поездку в Загорск, которую я устроила для своих коллег из ГДР. Володя, узнав, что мы приглашены в семинарию, попросил меня взять его с собой и был просто потрясен увиденным. Я никогда не замечала в нем религиозности, но глубокое уважение к религии у него было всегда. И еще к нашей русской культуре, к ее истокам, корням. В нем все это было сопряжено с патриотизмом в самом высоком смысле слова.
Володя не любил фотографироваться, у нас осталось всего несколько любительских снимков. На них он везде разный, с точки зрения психологии, он вообще уникальная личность. И лицо его в этом смысле лучше всякого зеркала отражало малейшее изменение в его состоянии: от тихой, светящейся радости, что, впрочем, бывало нечасто, до тяжелейшей депрессии, когда жить ему порой становилось невмоготу.
Стихи — их тоже немало. Они нигде не публиковались, да и далеко не все предназначены для публикации. Есть слишком личные, интимные, есть разухабистые, написанные в плохом настроении. А есть — очень талантливые… У меня сохранились листки, исписанные его рукой вдоль и поперек в поисках нужных слов, образов, рифм.
— Зачем Вы это храните, — сердился он, — их надо выбросить…
А я отвечала:
— Нет, это мое…
Однажды я рассказала ему о симпозиуме психиатров, после которого был банкет и, конечно, баня. Психиатры, рассуждавшие о вреде алкоголя, отнюдь не чурались возлияний. Володя хохотал, как сумасшедший, а потом написал замечательные стихи, целую поэму о бане и банщиках.
Снимая со своих подопечных нервное напряжение, я всегда что-нибудь рассказывала, и поскольку я очень люблю Паустовского, то частенько использовала его прозу с великолепным описанием природы. Есть у Паустовского прелестный рассказ «Снег». В доме старого учителя, сын которого на фронте, живет молодая женщина, певица, с маленькой дочкой. После смерти учителя она находит на рояле пачку писем от сына, где он пишет о том, что мечтает вернуться домой, увидеть расчищенные дорожки в саду, взойти по ступенькам на крыльцо, тронуть колокольчик. Женщина приводит все в порядок так, как написано в письме, и когда на короткую побывку приезжает сын, они проводят изумительный вечер. Утром он уходит, и вскоре она получает письмо, где есть слова: «Моя жизнь принадлежит вам».
Так вот, этот рассказ произвел очень сильное впечатление на одного из пациентов, физика по образованию, и он написал мне стихи. Когда я сказала об этом Володе, — а самолюбия в нем было хоть отбавляй, — он прямо-таки взвился:
— Да я Вам напишу двадцать таких стихотворений!
— Ловлю на слове, — сказала я, — напиши хотя бы одно.
И он написал…
О том, что в жизни не сбылось,
Жалеть, наверное, не стоит.
Верченье беличьих колес,
Увы, занятие пустое.
Но я мечтаю лишь о том,
Пока мой путь земной не кончен,
Что на холме увижу дом
И трону тихий колокольчик.
И после странствий и тревог
К ступеням дома припаду я,
И величавый грустный дог
Лизнет мне бороду седую.
На ветке птица засвистит,
И хлынет в легкие прохлада,
И все потери возместит
Судьбы прощальная награда.
Пускай усталый и хромой,
Пускай до крови сбиты ноги,
И посох с нищенской сумой
Пусть мне достанется в итоге.
Пусть лишь сухарь в моей суме,
Но я оставил за собою
Виденье дома на холме
И гул далекого прибоя.
1989 г.