Белая сирень

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Белая сирень

На похоронах моего деда собрались, разумеется, все родственники. И вся интеллигенция Варшавы. Дружившие с ним книжники, писатели, художники и графики. Толпы читателей. Трагическая смерть известного издателя всколыхнула не только Польшу, но и заграницу. В некрологах перечислялись его заслуги: чувствовалось, что повсеместный траур искренний. Все хорошо понимали: с такой бескорыстной любовью уже никто не станет служить польской книге и ее авторам.

Януш Корчак писал: Нет, отнюдь не меланхолия подсунула ему револьвер. Это был акт протеста против требований жизни изменить себя. Выходит, безнаказанно идти своим путем нельзя.

Мария Домбровская: В купеческую среду он попал случайно — как странник из другого мира. Из такого мира, в котором действует страсть — не иметь, но быть, не собирать, но создавать… Даже если и были у него свои личные притязания, они сводились к единственному желанию — выделяться тем, что делаешь, но никогда — тем, чем владеешь.

Книжные и артистические круги с неслыханной до этого широтой чествовали его память. Вышел специальный номер органа Союза польских книжников «Пшеглёнд Ксенгарски», посвященный Мортковичу, в котором его вспоминали авторы, в том числе Леопольд Стафф, Болеслав Лесьмян, Януш Корчак; графики Владислав Скочылас, Франтишек Седлицкий; коллеги Густав Вольф и Вацлав Анчыц. В «Вядомостях Литерацких» специальная колонка была отведена воспоминаниям Марии Домбровской, известному историку искусства Мечиславу Стерлингу, опубликовано стихотворение Ор-Ота «Якубу Мортковичу».

В октябре 1931 года в Клубе художников в помещении отеля «Полония» была открыта «Выставка изданий Якуба Мортковича, безвременно ушедшего популяризатора литературной и изобразительной культуры в Польше», организованная председателем клуба — Владиславом Скочыласом.

Главное управление Союза польских книжных деятелей объявило «Неделю изданий Якуба Мортковича». Все книжные фирмы получили плакат с его фотографией, которую сопровождало такое обращение: День памяти великого издателя одновременно будет и днем признания — со стороны общества — ценности книги и ее роли в национальной культуре. До того как история книжного дела отведет Якубу Мортковичу надлежащее ему по праву место, пусть его современники отдадут дань его подлинным заслугам. Это долг перед памятью Якуба Мортковича и всем польским книжным делом.

Ханна Морткович

В столице и провинции книжным магазинам предложили принять участие в конкурсе на лучшую витрину, посвященную памяти ушедшего. Первую премию получил магазин Арцта на Новом Святе. На черном траурном фоне — серебристые листья, а по обеим сторонам фотографии — плакаты, освещенные лампами, укутанными крепом. На Новом Святе было много книжных магазинов. <…> Идя шумной улицей, чуть ли не на каждом шагу видишь красиво разложенные разноцветные книги за стеклом и грустное, задумчивое лицо «издателя-художника», как свидетельствует надпись, — выступающее на черном фоне, — пишет моя мама.

А несколькими строками далее через восемь лет возвращается памятью к тому визиту в книжный магазин — уже в октябре 1939 года: Я прибежала сюда, к Станиславу Арцту, сказать, что для защиты от гитлеровцев книжный магазин и издательство взяла в свои руки пани Жеромская, и теперь глава фирмы — Генрик Никодемский, а мы уходим в тень и, скорее всего, скроемся в провинции. Когда я вошла в магазин, пан Станислав убирал заваленный грудами пачек пол. При виде меня он отставил в сторону большую метлу и предложил мне сесть. Внимательно выслушал меня, а поняв, с чем я пришла, сердечно сжал мою руку и сказал:

— Не беспокойтесь, пани Ханка. И будьте уверены в самом главном: никто в польском книжном деле вам не изменит.

Это невероятное и столь внезапно возникшее в среде искусства и литературы желание отдать честь моему деду в какой-то степени, конечно, стало и великим утешением в горе. Но уменьшить отчаяние близких это никак не могло. Не хочется задевать здесь чувств бабушки. Как гордилась она умением владеть собой и своими внутренними силами! Катастрофа отнимала не только любимого человека. С его уходом умирала вся ее прежняя жизнь. Может, и не пережила бы мужа, не будь рядом близких родственников. Три ее сестры — Флора Бейлин, Гизелла Быховская и Роза Хильсум, которая приехала из Парижа, неотлучно находились при ней день и ночь. Не позволяя совершить отчаянный шаг. Огромную помощь оказали два семейных врача — Зыгмунд Быховский — невролог, и Густав Быховский — психиатр. Их моральная поддержка и лекарства позволили Янине как-то справиться с собой.

Все с нетерпением ждали, когда она придет в себя и примет решение: как быть дальше? Юридически мать и дочь — единственные наследницы. Можно отказаться от наследства. Но за этим следовали меры, которые подпадали под соответствующую графу. Тотчас объявляется банкротство, имущество пойдет с молотка, полученные суммы — на погашение самых неотложных долгов. Остальные бумаги аннулируются. Семья ответственности за долги не несет. И придется им спокойно наблюдать за ликвидацией книжного царства, расстаться с многолетними сотрудниками и заняться поиском для себя какого-нибудь нового занятия.

Можно войти в права наследования со всеми вытекающими отсюда последствиями. И взвалить на себя рассыпающуюся на глазах фирму, а вместе с ней — все обязательства перед банками и частными лицами, попытавшись спасти тонущий корабль. Сохранить тем самым чистую совесть в отношении тех, кто рассчитывал на то, что его законные притязания будут удовлетворены, и кого в таком случае не выдворят на улицу. Но прежде всего спасти честь Мортковича, ибо, по старосветскому этикету торговли, банкротство, как известно, — позор.

Однако ни жена, ни дочь понятия не имели о финансах. Бухгалтерская сторона торговли книгами, баланс, расчет, актив, пассив — черная магия. Эти проблемы всегда были исключительной прерогативой их начальника. И теперь приходилось часами просиживать вместе с бухгалтером фирмы и адвокатами над реестрами должников и кредиторов, просматривая векселя — пролонгируемые и уже опротестованные, банковские напоминания, бумаги с требованиями возврата, отказывающие в кредите, с просьбой поторопиться, с угрозами. Ясно было только одно: Янине Морткович этого не осилить никогда.

Судьба точно вышибла дочь из седла — как в греческой трагедии. Уговорить мать отказаться от наследства — лишить ее смысла жизни и своими руками уничтожить дело отца. Принять вместе с ней завещание, принести в жертву себя. Она вовсе не собиралась посвящать себя издательскому делу. Разнообразие возможностей так искусительно! Вечная мечта отделиться, в перспективе маячил собственный дом, семья. Литературное творчество, к которому относилась серьезно. А тут придется распроститься со всеми своими мечтами и с головой уйти в тяжкий, неблагодарный труд: вытаскивай издательство из груды финансовых отказов в помощи. В конце концов она взвалила на себя самое тяжкое в ее жизни бремя: принять вместе с матерью завещание «со всеми вытекающими отсюда последствиями».

Спустя несколько дней в дом с официальным визитом явился молодой художник и сообщил, что разрывает помолвку. Вежливо, бесстрастно пояснил, что рассчитывал на процветающее издательство и участие в нем. В нынешней ситуации вынужден отказаться. Он художник и обязан думать о себе. Ему не справиться с ответственностью перед семьей, потерпевшей финансовый крах. Совсем не так представлял он себе их совместное будущее — сказал и ушел. Кто-то из кузинок слышал, как отчаянно плакала после Ханка. Но никогда этот разрыв в доме не комментировался. Мои родные были до болезненности деликатны.

Наступили годы медленного преодоления трудностей, полных драматизма. Две женщины не справились бы со всем этим, не будь поддержки со стороны. На первое место мать ставит дружившего с семьей Ежи Кунцевича, мужа писательницы Марии Кунцевич, — юриста и просто умного человека. С его помощью удалось выработать порядок следования дел по мере их значимости и потихоньку начать раскручивать запутанные проблемы.

Поражало и отношение кредиторов. Друзья — такие, как Анна Жеромская, — тотчас же заявили, что могут, сколько потребуется, ждать причитающиеся им гонорары. Им в благородстве не уступали и писатели. У Марии Домбровской уже год как лежал готовый к печати первый том эпического повествования, но она не хотела его публиковать, пока не будет написано все целиком. Не думала она и о названии сочинения. Известие о смерти Мортковича потрясло ее. Я не знала, чем я могу помочь пани Янине, но у меня создалось впечатление, что помощь нужна незамедлительная, и, схватив рукопись, я бросилась с ней в книжный магазин на Мазовецкой. Оказалось, не зря. К рабочему названию «Ночи и дни» в издательстве отнеслись с восторгом, первый том, сразу же изданный, имел огромный успех, и писательница довольно быстро завершила остальное.

Председатель Банка всеобщего союза Вацлав Файанс провернул несколько невероятных и для меня непонятных финансовых операций, позволявших оплатить задержанные банком долги на особо выгодных условиях. Когда же выяснилось, что при всех стараниях и даже отказах фирме по-прежнему грозит банкротство, а полного разорения можно избежать только путем судебного надзора, призванный судом для надзора исполнитель — адвокат Юлиуш Клосс, стал с тех пор и лучшим контролером, и другом семьи.

Он и Ежи Кунцевич зорко следили за всем ходом торговых дел, благодаря им фирма постепенно стала вставать на ноги. Было уплачено по задолженностям — работа книжного магазина и издательства могла продвигаться дальше. Конечно, пришлось отказаться от дорогих изданий и снизить цены на уже напечатанные книги и альбомы, однако наряду с ними стали появляться новые. За неполных два с половиной года после смерти Мортковича уже могли претендовать на рождественский спрос законченное собрание сочинений в двадцати томах Стаффа, две книги Домбровской «Ночи и дни», третья готовилась к печати; два новых тома поэзии «Цыганская Библия» Тувима, «Пихтовая колыбельная» Леберта и другие. Кризис был преодолен.

Как и где моя будущая мама встретила моего будущего отца? Молодой геофизик, ассистент на Геологическом отделении Варшавского университета, дружил, с Тадеушем Пшипковским — историком искусства, известным оригиналом, до смерти влюбленным в Монику Жеромскую. Так может, они познакомились через Пшипковского? Тадеуш Ольчак был довольно красивый молодой человек с ярко-голубыми глазами, завораживающей улыбкой и трудным характером. По крайней мере, так говорилось в семье. Они полюбили друг друга. Но то была недобрая любовь. У каждого — своя среда, натура, потребности, все разное. Она, избалованная родителями, спокойная, невозмутимая, улыбающаяся, искала в нем чуткости и опеки. Он — суровый, жесткий, принципиальный, чувств выказывать не умел, может быть, потому, что рос без отца, который рано оставил семью. Она мечтала о союзе партнеров, похожем на родительский. Он — честолюбивый ученый, хотел, чтоб у него была покладистая жена, заботящаяся о доме, и никаких ее личных проблем. Он был очень способным (кажется, не без комплекса низкого происхождения) и со временем достиг в науке больших успехов. Его раздражали приятельские отношения Ханки с художниками и некий налет снобизма, царивший в доме. Она же не могла снести его нарочито пренебрежительного отношения ко всему, что имело для нее значение.

Проф. Тадеуш Ольчак

Он был первым и единственным неевреем, вошедшим в нашу семью. Какое это имело значение? Сам он был без всяких антисемитских предрассудков, однако в довоенной Польше подобные смешанные браки порицались. Венчание состоялось в 1933 году, в приходской евангелическо-аугсбургской церкви в Варшаве. Мама также первой в родне сменила конфессию, что не вызвало среди родственников ни малейшей реакции: кроме верующего Самуэля Бейлина, никто из наших близких религиозным рвением не отличался. Верность Моисеевому вероисповеданию сохранялась больше из чувства суверенности. И отказываться от нее только ради того, чтобы облегчить себе жизнь, никто не собирался.

Видимо, мой отец совершил грубую ошибку, придя в дом жены на Окульнике. Столкнулись два деспотизма: тещи и зятя. Бедная мама уже была беременна, плохо себя чувствовала, снова не переставая плакала, а они вели между собой непримиримые баталии за лидерство. Когда в ноябре 1934 года она со мной, родившейся, вернулась из больницы, Юлиан Тувим прислал ей в подарок ветку белой сирени в огромном цветочном горшке с запиской: «Поэзии с геодезией — красиво рифмующимся». Почему-то это так разозлило отца, что он выбросил цветок вместе с горшком. С шестого этажа. И вскоре ушел сам. Он еще успел принять участие в моем крещении, но вновь в гневе бежал. Выбор для меня крестных — Анны Жеромской и Леопольда Стаффа — он расценил как выпячивание наших литературных связей.

Бережность, с какой он всю жизнь хранил мою метрику, другие документы, фотографии и сборники поэзии моей матери, говорит о том, что мы занимали в его жизни важное место. Но он никогда этого не обнаруживал. Не знаю, кто придумал идиотскую теорию, по которой он якобы не должен был после развода со мной видеться, «чтоб не травмировать ребенка». Из-за этого я познакомилась с ним только в годы войны, когда мне грозили какие-то очередные неприятности. Не лучшее время для сближения. Но и после войны наши встречи были не часты, и, хоть достаточно регулярны, они лишены были и тени близости. Когда я думаю об этом теперь, мне жаль и его, и себя. А еще больше — мою маму.

Итак, мой родной дом был изувечен — без мужского начала: им управляли исключительно женщины. Вместе с нами жила еще прислуга: милая Анельча и моя няня Халинка, а позже и воспитательница — антипатичная пани Анна. А также у нас столовалась и проводила с нами все свое свободное время незамужняя сестра деда тетя Эдзя, работавшая в книжном магазине. Но, несмотря на отсутствие крепкой мужской руки, это небольшое женское хозяйство было отменно налажено и функционировало на редкость исправно. Две огромные личные трагедии — самоубийство деда и развод матери — в душе оставили неизгладимый след, но жизненной гармонии не нарушили. От отчаяния и ухода в себя спасала внутренняя дисциплина и осознание своей миссии — издательского дела.

Атмосфера в доме была далека от аскетичной. И бабушка, и мама с неподдельной детской непосредственностью обожали удовольствия и радости, какие им позволяла жизнь. Красивые вещи, элегантные одежды, шубы, шляпы, дома мод, театры, выставки, рестораны, кафе, приемы, товарищеские сборища. Обе были восприимчивы к красоте окружающего мира, и, стало быть, наши пять комнат с анфиладой — непонятное для меня слово «анфилада», на котором бабушка после войны не без гордости делала упор, — были устроены по закону произведения искусства: для каждой комнаты со всей тщательностью подбирался колор стен, мебель, картины.

Разумеется, везде расставлены книжные полки с книгами в красивых обложках. На фоне зеленой стены в столовой — ясеневый бидермейер и цветной фриз под потолок, состоявший из портретов Пястов Зофьи Стрыеньской. «Аж сердце замирает, когда эти двадцать мужиков зырят на меня своими глазищами», — жаловалась старая прислуга Марцин, которой я уже не застала. Цвет красного вина в гостиной сочетался с отблеском красного дерева. Портрет бабушки в алой пелерине Леона Кауфмана дышал рубежом веков. На стенах висели картины Эугениуша Зака, Болеслава Цыбиса, Леопольда Готтлиба и мой портрет тоже, нарисованный приятельницей дома Элиаш Канаркой.

Иоася Ольчак

На столах, комодах, этажерках стояли любимые бабушкины предметы в стиле фен дю сьекль: изысканные вазы, с неизменными свежими цветами, искусные серебряные корзиночки, тарелки и патеры из саксонского фарфора. Бабушке нравилось, когда отмечали ее вкус. Как-то пригласили на обед известную своей эксцентричностью Стрыеньскую, невероятно модную до войны создательницу картин в фольклорном стиле, репродукции с которых были в альбомах Мортковича. До обеда бабка водила пани Зофью по дому и показывала ей, как специалистке, фирменные знаки и штампы на ценных вещах. А потом все пошли к безукоризненно накрытому столу. Когда из супницы стали разливать помидоровый суп, художница, приподняв свою до краев налитую тарелку, перевернула ее вверх дном. Посреди общего смятения она извиняющимся тоном пояснила: «Мне только хотелось посмотреть, какой она марки».

Дом — мистическая страна первых радостей, волнений, страхов и простейшего опыта, исчез из моей жизни слишком рано, — никаких о нем воспоминаний у меня не осталось. Я не помню ни своей детской, ни игрушек Ни как выглядели другие комнаты. Все, что мне известно, знаю по рассказам других. Никаких происшествий в доме вспомнить не могу. Ни самых обыкновенных. Ни сколько-нибудь исключительных. Лечил меня Януш Корчак — кажется, я его недолюбливала. Юлиан Тувим принес мне «Слона Тромбальского» с посвящением: «Йоасе на счастье от Юлечка — душечка». Не скажу, чтобы это произвело на меня сильное впечатление. Ни следа в памяти от цвета, вкуса, запахов детства.

Не помню я и книжного магазина. Ведь не единожды, наверное, меня туда приводили, однако, как ни напрягайся, не разглядеть мне маленькой девочки с модным тогда локоном, закругленным на лбу, которая бегала посреди ясеневых полок и рассматривала иллюстрированные альбомы. Могу лишь представить себе эти посещения. И бабушка, и мама сразу же обретали торжественный вид, как только речь заходила о чем-то, что имело отношение к издательству. Маленькой наследнице трона, единственной, кому переходило все — фирма и традиции, старались, по-видимому, изначально привить интерес к окружающей красоте, вместе с любовью и уважением к книгам.

Видимо, поэтому если я и запомнила что-то из довоенного детства, так это красочные книги с чудесными иллюстрациями, стихами и сказочными повествованиями. Сначала мне читали их вслух, потом я научилась сама читать по слогам. Книги были большие и тяжелые, я укладывалась с ними на пушистый ковер и, размахивая ногами, уплывала в таинственные края. В зачарованный мир Питера Пана на рисунках Ракхама, во мглу и снег сказок Андерсена, иллюстрированных воздушными гравюрами Дулака. В мир куда более реальный, где Мейстер Марцелянек Клепка «с узелком, что все вмещает — все сто сорок инструментов», вынимал молотки, гвозди, пилы, долота и чинил сломанные столы, стулья, даже собственные башмачки, и мастерство его замечательно показывали картинки Стефана Темерсона. Я плакала над умирающей несчастной Касей из сказки Рыдля «О Касе и принце». Прыскала со смеху, видя, как толстяки, нарисованные Левитом и Химой, поедают жирную колбасу в вагоне, который тянул локомотив Тувима.

Там на Небесах стоит, верно, шкафчик со стеклянными дверцами, где ждут меня все эти некогда прочитанные и утраченные книжки. Думаю, это им я обязана спокойствием духа и спасением моей психики в годы войны. Приключения доктора Дулитла, путешествие Нильса Гольгерсона через всю Швецию с дикими гусями у них на закорке, печали маленького Немечка из книги «Мальчишки с улицы Пала» — вот где была действительность, которая притягивала мое внимание. Все остальное — дурной сон.

Хорошо я запомнила и моих двоюродных братьев. В 1939 году нас в Варшаве было пятеро. Изнеженное и обласканное самое младшее в родне поколение. Двухлетняя Моника и семнадцатилетний Рысь Быховские. Тринадцатилетий Павел Бейлин. Восьмилетний Роберт Оснос. И я в неполные пять лет. Наши бабушки в течение всей своей жизни составляли некий симбиоз — их дети, наши матери и отцы, с детства привыкли быть вместе и, став взрослыми, не прерывали общения. А потому и нас связывала друг с другом большая близость.

Роберт Оснос, Иоася Ольчак, Рышард Быховский, 1939 г.

Моника, с которой ее бонна не сводила глаз, была слишком мала для общих игр. Гимназист Рысь — чересчур взрослым, но с Павелеком и Робертом нас объединяли настоящие дружеские отношения. К обоим мальчикам я относилась как к старшим братьям, а они держались со мной по-рыцарски и даже позволяли командовать собой. Во всяком случае, так мне казалось.

Дом Быховских был процветающим и, как говорится сегодня, «на должной высоте». Возможно, этого требовало положение Густава, а может, так хотелось его жене Марыле, любившей роскошь и светскую жизнь. Не без зависти я сравнивала их жизнь и нашу. У нас было лишь два человека для помощи по дому, у них — аж целых пять; кроме прислуги, кухарки и горничной, была еще бонна Моники и приходившая фрейлен, учившая языкам Рыся и его сводную сестру Кристину. Во время наших совместных прогулок в Лазенках с моей маленькой кузинкой ее бонна вся светилась царившим у Быховских достатком, что не ускользало от внимания моей воспитательницы, а меня приводили в бешенство ее разговоры о том, как родители обожают и балуют дочку. Когда дома я жаловалась на какую-нибудь несправедливость в жизни или капризничала за едой, я получала саркастические советы панны Анны: «Иди в дом доктора, пусть там вокруг тебя скачут!»

Рысь Быховский весной 1939 года сдал экзамены на аттестат зрелости в гимназии имени Стефана Батория. Вместе с Кшисем Бачиньским они зубрили ненавистную математику, а после экзаменов дурачились. Кшись вальсировал с Рысем вдоль всей Мысьливецкой улицы — он был пониже ростом и танцевал за даму. Рысь на руках прошелся возле Национального музея. Летом он приехал к нам в Сколимов, где мы вместе с Робертом проводили последние летние каникулы. Сохранилась фотография, на которой мы сидим все трое на деревянных ступеньках перед домом.

Павелек Бейлин

Павелек Бейлин — темный, курчавый тринадцатилетний мальчик с карими глазами был с невероятным чувством юмора и способностью к смешным розыгрышам. Я никогда не могла сообразить, когда он говорит всерьез, а когда подшучивает надо мной и своими слушателями. Меня всегда восхищало в Павелеке его умение гротесково схватить отдельные стороны действительности и сюрреалистически изображать всякие истории. Сегодня я задаю себе вопрос, не приспосабливался ли он так — с помощью подобных шуточек — к своей судьбе, столь запутанной с самого детства? Конечно, его не могло не мучить, что вместо родителей у него дедушка с бабушкой да две тетки. Как и злобные выходки приятелей, комментировавших странную ситуацию. Будущий философ и профессор нескольких художественных вузов, обожаемый не одним послевоенным поколением студентов, уже в детстве обезоруживал всех интеллигентностью, обаянием и остроумием.

В журнале «Магазин Газеты Выборчей» от 21 ноября 1999 года Анджей Северин[73], рассказывая о событиях, происходивших в Марте 1968 года, вспоминал как тогдашний «красный» ректор Театральной школы призывал студентов к спокойствию. И поучал: «Не теряйте головы!» «И тогда поднялся наш всеми любимый преподаватель философии профессор Павел Бейлин. — Да, да. Нельзя терять голову. Но и лица терять тоже нельзя!»

Больше всего времени я проводила с Робертом. Его родители Марта и Юзеф Осносы много работали. Юзеф — в элетротехнической фирме «Колорыт», Марта — на фармакологическом предприятии «Магистр Клаве». И времени для единственного чада у них не оставалось. Мальчик, достаточно сильно ощущавший свое одиночество, очень любил свою бабушку Гизеллу (сестру моей бабушки), которая души в нем не чаяла. Она умерла в 1937 году, ему было шесть лет. Недавно он мне признался, что в его жизни это был, пожалуй, последний раз, когда он плакал.

Но в целом в моих воспоминаниях, связанных с Робертом, гораздо больше веселого. Подбитые беззаботным детским смехом, они неотделимы от сладкой, бьющей в нос яркой пенки, поднимавшейся над стаканом содовой воды с соком. Ее нам иногда покупали наши няни в Лазенках. Мы проводили вместе много времени. Носились до последнего изнеможения по лазенковским аллеям. Ездили на подваршавские дачи. На снимках тех лет мы точно брат и сестра.

Однажды нас привели в цирк. Потрясенная, я во все глаза смотрела на немыслимое для моего разумения чудо. Цирковая арена стала наполняться настоящей водой, поднимавшейся почти до пола ложи-бенуар, где мы сидели. Погас свет. На синем небе появился золотой месяц. И звезды. По воде поплыли гондолы, освещенные фонарями. Это довоенное феерическое представление, как мне стало теперь известно, проходило в цирке братьев Станявских, в большущем здании, построенном в виде амфитеатра на улице Ордынацкой, прямо около нашего дома. Дом был разбомблен до основания 13 сентября 1939 года.

В июне 1999 года в Нью-Йорке на балете «Сон в летнюю ночь», куда меня пригласил Роберт, я не без удивления следила за виртуальной реальностью Атенского Леса, наколдованной с помощью компьютеров и лазеров. В ней, как воздушные духи, легко двигались потрясающе точные танцоры. Именно тогда я вспомнила, что когда-то вот так же мы сидели с ним рядом, в темноте, окруженные сказочным светом. И хотя тогдашняя «Венецианская ночь» в Варшаве в сравнении со всем тем, что я видела здесь, была чем-то очень наивным и старомодным, меня охватило прустовское чувство счастья, пришедшего к нам издалека — из нашего общего детства.

Каталог издательства Мортковича за 1939 год предлагал следующие новинки: стихи Яна Каспровича, Леопольда Стаффа, Казимира Вежиньского, Юлиана Тувима, Болеслава Лесьмяна, Марии Павликовской-Ясножевской. Сочинения зарубежной литературы: «Дон Кихот» Сервантеса, «Красная лилия» Франса, «Пастбище на Дерборенце» Чарльза Ф. Рамуза. Из польской литературы — рассказы и публицистика Марии Домбровской, «Огненные столбы» Поли Гоявичиньской. И еще «Римская империя» Тадеуша Зелиньского. Три тома репродукций: «Итальянская живопись», «Итальянская скульптура» и «Польские танцы» Зофьи Стрыеньской. Для детей: «Упрямец» Я. Корчака, «Опера доктора Дулитла» и «Почта доктора Дулитла» Хью Лофтинга в переводе бабушки. Неплохо. А ведь привожу далеко не все названия.

За перечислением новинок на обороте было факсимильное письмо Юзефа Пилсудского. Тут же приведено и письмо от ноября 1937 года, в котором Управление польской секции на Международной выставке в Париже сообщает, что решением Международного жюри издательству присваивается Гран При за художественное оформление книг.

В сентябре 1939 года исполнилось восемь лет со дня смерти Мортковича. Бабушка и мама с заданием справились: им было чем гордиться. Не знаю, насколько справедливо поделили они свои обязанности. Бабушка взяла на себя все, что было связано с предпринимательством в духовной сфере: быть вдохновительницей, стоять у истоков замыслов, вести беседы с авторами, заниматься перепиской, презентациями. Книжному делу она так и не научилась. Проблемами торговли не занималась. Вся черная работа легла на маму. Возня и хлопоты материального характера, переговоры с кредиторами, типографские работы и ответственность за полиграфический уровень издательства. Как и за быт в фирме и дома.

1 августа 1939 года стояла прекрасная солнечная погода. Мама вышла из банка, где только что выплатила последнюю часть долга фирмы, и направилась в «Земяньскую» выпить чашечку кофе. Может, даже перед этим купила себе новую шляпу. Она заслужила награду. Все задолженности погашены. На счету лежало тридцать тысяч злотых, предназначенных на осень. Впервые после смерти отца она почувствовала себя свободной. Ей почти тридцать шесть. Позади неудачный брак. Впереди — будущее, в котором она ошибочно полагала, что сможет наконец заняться собой. Через месяц началась война.

Письмо Комиссариата Польской секции на Всемирной выставке в Париже с уведомлением о присуждении издательству Мортковича GRAND PRIX за художественное оформление книги. 1938 г.