Переориентация

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Переориентация

В 1904 году товарищ «Вит», то есть Макс, попросил товарища «Виктора», то есть Юзефа Пилсудского, быть свидетелем у него на свадьбе. Сегодня такое даже трудно себе представить! Будущие — активный член Польской компартии и Глава возрожденного государства… так близки? Ведь уже тогда их пути начали расходиться. В ПСП все заметнее прорисовывался раскол на два течения: правое и левое.

Пилсудский и его сторонники — «старые», которые были «за независимость», считали главной задачей партии пробуждать в обществе дух борьбы и веры в приближающееся народное восстание. К нему надо готовиться исподволь: расширять партийные ряды, создавать кадры военных, добывать оружие и снаряжение, чтобы в нужный момент открыто выступить против захватчиков. «Молодые», а по-другому — «интернационалисты», к которым принадлежал и Макс, напротив, утверждали, что борьба крошечной группки энтузиастов против огромной России обречена — в который раз — на провал. Надежду следует связывать только с мировой революцией. Однако, при всем различии мнений, были возможны дружеские встречи, значит, сильны еще прежние чувства, раз товарищ «Виктор» принял участие в семейном торжестве товарища «Вита». Свадьба справлялась в Кракове. Здесь политическим эмигрантам не возбранялось находиться под своими подлинными именами.

С будущей женой Макс познакомился в Швейцарии. Стефания Геринг — дочь известного экономиста, социолога и социалистического деятеля Зыгмунда Геринга и Хелены Кон. Ее дядя — Феликс Кон, социалист, в последующем член ПКП[52], а еще позже — член революционного Комитета Польши во время большевистского наступления на Польшу в 1920 году, и сам, естественно, большевик. Стефания родилась прямо на пароходе, плывшем по Енисею: ее мать, сопровождавшая отца в ссылку, попала в Сибирь. Уже один этот драматичный пролог биографии Стефании мог послужить прекрасной рекомендацией в жены революционеру. Молодая женщина изучала экономику и право в Женеве и, прибавьте к этому, — была активной социалистической деятельницей. С Максом ее сблизила политическая работа, которая переросла в любовь. И в скитальческую эмигрантскую жизнь из страны в страну, из города в город.

В 1905 году, в связи с началом революционных беспорядков в России и в Королевстве Польском, Макс нелегально приехал из Кракова в Варшаву как представитель Заграничного комитета ПСП. Революционная горячка ускорила его переход на левые позиции. Именно с его подачи возник двухлетний период драматичных споров в ПСП, закончившийся расколом.

Михал Сокольницкий — член ПСП, ближайший сотрудник Пилсудского, с Горвицем познакомился еще раньше, в 1899 году на партийной конференции в Париже. И предложил ему тогда остановиться у него. В своих воспоминаниях, написанных тридцать семь лет спустя, он так его характеризует: Диалектик-акробат и заядлый спорщик, до исступления поглощенный проблемами борьбы и господства. Готовил себя к великой роли в партии. Чувствуется, он пытался проникнуться к Максу симпатией. Он был скор, проницателен, в мыслях — инициативный, в убеждениях — упорный, и я бы добавил, уверенный в намерениях. Со свойственными мне юношескими устремлениями, исполненными жажды справедливости и уничтожения социальных различий, я какое-то время его идеализировал, видя в нем еврея-поляка — приверженца жертвенности типа Волей и Мейзелсов[53]. И даже его партийная одержимость, казалось мне, вытекает из глубин его оскорбленного расовой ненавистью человеческого достоинства, а в его чисто доктринерской запальчивости я усматривал всего лишь ярко выраженную идейность.

Максимилиан Горвиц, около 1904 г.

На позднейшее охлаждение их отношений повлияла радикальность взглядов Горвица и сопротивление Сокольницкого талмудистскому толкованию принципов, почерпнутых у Маркса. Сокольницкий с ужасом и негодованием описывает время съездов и советов партии в следующие 1905–1907 годы. Говорит, что верх тогда брали не идеи, а борьба за власть, взаимная ненависть и подозрительность, амбиции и тщеславие, лишенное всякого смысла словесное жонглирование и демагогия.

Стефания Горвиц, урожденная Геринг, около 1904 г.

В марте 1905 года на VII съезде партии «молодые» во главе с Горвицем форсировали решение, согласно которому требование независимости Польши отодвигалось на второй план. «Лозунг дня» — под держать революцию в России и требовать от царского правительства большей политической и гражданской автономии. Решение было принято большинством голосов, вопреки протесту Пилсудского и его сторонников. В июне 1905 года на партийном Совете ПСП Горвиц был избран в новый Центральный рабочий комитет левых, а прежнее руководство партии из управления было выведено. В ведении Пилсудского по-прежнему оставалась Боевая дружина — созданная им подпольная армия ПСП, которая вела подготовку массовых и показательных выступлений с оружием в руках, направленных против царских сановников, армии и русской жандармерии, а также участвовала в экспроприации, то есть «эксах», пополняя партийную кассу за счет нападений на банки и понтовые фургоны.

Но и тут пошли конфликты. «Молодые» соглашались с нападениями на явно ненавистных личностей: шпиков, агентов, полицейских, — однако массовые акции, во время которых гибли русские солдаты, рассматривали как нарушение солидарности с русским пролетариатом. Вместо того чтобы найти взаимопонимание, они создали собственную парамилитаристскую организацию, которая стала называться Технико-боевым отрядом. Он обеспечивал охрану во время манифестаций рабочих и проводил «эксы», благодаря чему добывались деньги на собственные партийные нужды.

Именно тогда тринадцатилетняя Маня Бейлин стала свидетельницей странного события, которое описала потом в воспоминаниях. Она часто ночевала у бабушки на Крулевской. Юлия, после переезда Мортковичей, чувствовала себя одинокой в своей огромной квартире, а революционная атмосфера тех лет держала в постоянном напряжении. Камилка, несмотря на свой прежний арест, продолжала заниматься агитаторством и все свободное от больницы время проводила на партийных встречах. Макс, вернувшись в Варшаву, не захотел из соображений конспирации жить на Крулевской. Впрочем, он был сразу же в очередной раз арестован и посажен в X Павильон. Старая женщина опасалась спать одна в большом и пустом доме. И как когда-то ее мать Мириам, стала просить внуков составлять ей компанию.

Чаще всех приходила Маня. Вечера и ночи, проведенные у бабки, позднее ускорили выбор внучкой жизненного пути. Бабушка Юлия интересовалась международной политикой, выписывала три политические газеты, и девушке надлежало прочитать ей перед тем, как пойти спать, самые важные статьи, помещенные в «Journal de D?bats», «Berlines Tagesblatt» и «Neue Freie Presse». Потом начиналась дискуссия по текущим и актуальным событиям, которая одновременно становилась школой знаний о мире. Младшая Бейлин довольно скоро превратилась в эксперта по мировой политике и маньяка газет, а через несколько лет, будучи уже во Франции, сама занялась политической журналистикой.

Однажды вечером, когда они спокойно себе рассуждали о положении на русско-японском фронте, в квартире раздался звонок. Прислуга осторожно, не снимая цепочки, приоткрыла двери и, увидав знакомых, быстро впустила их в дом. Одной из них была Стефания, жена Макса, которая тогда работала в Технико-боевом отряде ПСП разносчицей газет, а по-другому «одногорбым верблюдом». Так звали женщин, контрабандой проносивших запрещенную литературу и другие секретные передачи, пряча их под фалдами тогдашней одежды. А бывало что и оружие. Вторая дама Зофья Поснер — «Анна» — жена известного социалистического деятеля Шимона Поснера. На обеих были довольно большие черные пелерины и огромные шляпы, что придавало им весьма романтичный вид. Прежде всего они попросили отпустить прислугу. Потом быстро зашторили все окна и портьеры на дверях. Женщин проводили в самую дальнюю от входа комнату, где те сняли пелерины и велели помочь им снять с себя платья и корсажи. Разоблачившись, развязали холщовые пояса, которыми были опоясаны. Бабушка с внучкой побледнели: под поясами были спрятаны пачки русских денег. Доставая их оттуда, конспираторши пояснили, что они пришли сейчас после нападения партийного боевого отряда на почтовый поезд, перевозивший банковские деньги, — их надо на ночь куда-нибудь спрятать. Утром за ними придут. Снова оделись, накинули черные пелерины, нахлобучили шляпы и ушли, легкомысленно оставив на столе груду пачек с деньгами.

Маня и Юлия трясущимися руками стали складывать их в какие-то сумки, все это убрали на антресоли, спрятав среди старых тряпок и чемоданов. Потом Маня пошла спать, но ее все время будили кошмары: жандармы врываются в дом, обыск, допросы, тюрьма и каторга. Она слышала, как бабушка ходит по квартире, смотрит в окно, прислушивается к дверям. Утром явился молодой «боец». Упаковал деньги в огромный чемодан и ушел. Партийная касса пополнилась деньгами. Очень скоро они пригодились.

Макс тогда уже больше двух месяцев сидел в тюрьме. Времени на размышления было предостаточно. Из них возникла брошюра «Еврейский вопрос», которую опубликовали два года спустя. Думается, его интерес к столь сложной и болезненной проблеме, стремление разрешить ее заслуживает особого внимания. Не с точки зрения главного тезиса, согласно которому капитализм — виновник всех несчастий евреев и неевреев. И что только революция может сделать свободными и счастливыми измученные народные массы. Не гоже сегодня — не fair, издеваться над такими убеждениями. Слишком уж трагично они были пересмотрены историей.

Привлекает внимание искренность, с какой брат моей бабушки признавался в своих комплексах, трактуя их как следствие своего происхождения и тех психических травм, которые были им получены на пути к ассимиляции. Эти проблемы, чувствуется, были ему ведомы не понаслышке, а по личному опыту и наблюдениям за близким окружением. Когда он работал над текстом, ему было двадцать восемь. Давно не юноша-романтик, влюбленный во все польское, простодушно веривший, что достаточно посвятить жизнь борьбе за свободу и справедливость этой страны, и она примет его с распростертыми объятиями. Нет, на собственной шкуре испытал: навсегда ему оставаться нежеланным — пасынком.

В последние десятилетия XIX века, в связи с ростом антисемитской пропаганды, польский патриотизм нередко подменялся национализмом, защищавшим себя якобы от наплыва «этнически чуждых и вредных элементов». Эти хорошо всем знакомые и известные с детства оскорбительные эпитеты, обвинения в мошенничестве, алчности, ханжестве, трусости, жестокости, нетерпимости не могли не ранить душу, исходи они даже не от заклятых антисемитов, а людей, бессмысленно повторяющих услышанные где-то банальности. Сам Болеслав Прусписал в «Еженедельных хрониках»: Еврейство означает не столько происхождение и религию, сколько, скорее, темноту, спесь, сепаратизм, безделье и эксплуатацию.

В общественном мнении, утверждал Макс, неассимилированный еврей, или еврей, не достигший уровня достоинства поляка, был получеловеком. Да и сам он, воспитанный в духе ассимиляции, в ранней юности еще питал иллюзии, что ему удастся избежать судьбы «пархатых», обиженных и униженных, которых подозревали во всех смертных грехах. Рецепт не быть презренным представлялся ему донельзя простым: Еврей, чтобы стать человеком, должен перестать быть евреем и стать… поляком. Оказывается, достаточно совершить лишь двойное предательство. Отречься от неассимилированных собратьев. То есть от собственных корней и своей истории, религии, традиций. Но еще и отказаться от себя самого, своей складывавшейся веками самобытности. Тщательно спрятать свое «я», свою психическую и интеллектуальную инакость, особенности своей культуры, изображать из себя кого-то другого, чтобы во всем поразительно походить на поляка.

Справиться с подобной мимикрией невозможно. Всегда останется чувство стыда. Так кого же имел в виду Макс? Себя? Свою семью? Они стыдились своего происхождения. Разумеется, не отказывались от него там, где об этом хорошо знали. Но и тут старались поступком, словом, жестом быть на высоте и доказать, что они совершенны, то есть в совершенстве ощущают себя поляками и от еврейства избавились тоже совершенно. С эдаким наполовину стыдливым, наполовину горделивым выражением лица принимали они комплименты, которые отпускал по их адресу какой-нибудь действительный поляк, дружески похлопывая их по плечу. «Ты — настоящий поляк, в тебе ни на грош ничего от еврея, если бы я не знал, никогда бы не подумал, что… Всем бы евреям быть такими, как ты! У тебя нет ничего общего с этими мерзкими мошенниками и картавым сбродом!»

С ростом числа полонизированных евреев агрессивнее становился направленный против них антисемитизм. Макс назвал в своей брошюре ассимиляцию еврейской идеологией, сфабрикованной еврейской буржуазией и интеллигенцией. Она не была панацеей от оскорблений. Наоборот. Редактор антисемитской «Роли» Ян Еленьский писал: Если ты еврей — будь им! По мне лучше темный ортодоксальный еврей, чем цивилизованный нуль, ибо первые хоть во что-то верят, чем-то являются, тогда как от вторых не знаешь, чего ждать. Все у этих сторонников безоглядного, подлого утилитаризма — для гешефта: купить — продать. Роман Дмовский[54], публикуя «Мысли современного поляка», утверждал: Неустанно растут сонмы поляков еврейского происхождения, однако, это по большей части низкосортные поляки. Новая польско-еврейская интеллигенция именно в силу своей многочисленности войти так глубоко в польскую среду, как это удалось ранее ассимилированным единицам, просто автоматически не могла. Она создала свою собственную еврейскую среду, с особым душком и отношением к жизни и ее проблемам. При этом она все больше ощущала свои силы и естественный ход вещей, сознательно или бессознательно стремясь навязать польскому обществу личные понятия и притязания.

В 1904 году Горвиц требовал от ПСП вести безоговорочную войну с шовинистической программой Народной Демократии. Не видя ответной реакции, закидал членов партии вопросами: а найдется ли в этой освободившейся отчизне место для евреев и других меньшинств? Что это будет за место? Гражданин другой категории? Пришелец или откровенный враг? Вопросы оставались без ответа. Пилсудский никогда не скрывал, что для него самая главная проблема — независимость Польши. Рассмотрение же других общественных конфликтов — классовых, расовых, национальных, он откладывал на потом. Задетое достоинство рождает бессильную злобу и гнев, агрессию, желание «отыграться», мечту доминировать. Если человек не сумел справиться с пережитым унижением, сам от себя отрекся независимо от того, что говорят о нем другие, неприязнь и обиды станут тем ферментом, который будет искажать его психику и разрушать душу.

Макс, хромая, расхаживал по камере в поисках слов, стараясь обозначить цель для этих униженных. Осознавал ли он парадоксальность своей миссии? Ведь он хотел, чтоб еврейский пролетарий подменил веру в Иегову верой в социализм. Такая вера не нуждалась, как религия его предков, в терпеливом ожидании Обетованной Земли. Надежду обрести утраченное достоинство она давала уже сегодня. И ни в каких рациональных доводах необходимости тоже не было. Достаточно простых заверений: А ведь попасть в общечеловеческую среду можно прямо из еврейства. Евреи-социалисты понесли в массы еврейский факел классового сознания. С талмудистскими стихами на устах: «Кто тебе поможет, если не ты сам?» «Какая ты сила, если отгораживаешься?» и «Когда — если не теперь?» — они шли к еврейскому рабочему и давали ему уроки солидарности и борьбы, учили чувствовать, мыслить и жить. И те подняли опущенные низко головы, расправили согбенные плечи, печальные и потухшие глаза их загорелись новым блеском… Идея борьбы… вдребезги разбивала старый, традиционный образ еврея, который держится на поверхности жизни за счет выносливости плеч и мешанины внешней покорности с неиссякаемой хитростью. Раз и навсегда эта идея положила конец представлениям и предрассудкам об особой еврейской душе… В этом своем действии новый еврей-человек выступал во всем величии и красоте.

Неужто он действительно верил в обетованную землю по-социалистически? Или очень хотел в это верить?

В октябре 1905 года в ответ на известие о начавшихся в Москве и Петербурге волнениях началась всеобщая забастовка по всему Королевству Польскому. 30 октября царь капитулировал, огласив свой знаменитый манифест и обещая России первую в ее истории Конституцию. Это вело к усилению гражданских свобод, а в российской Польше пробудило надежды на полную автономию. Царским манифестом была также объявлена амнистия политическим заключенным. Первого ноября около варшавской тюрьмы в Цитадели, в Ратуше на Павяке, собрались толпы людей с требованием выпустить арестованных. Среди освобожденных тогда был и Макс.

Маня Бейлин описала тот день. Было на редкость тепло и приятно для этого времени года. Во второй половине дня за открытыми окнами их квартиры стал нарастать шум, звуки песни. Удивленные домашние выбежали на балкон и увидали марширующих демонстрантов. Серую и черную толпу. Мужчины в рабочих фуражках, женщины в платках, студенты и гимназисты в своих мундирах несли красные знамена и распевали «Варшавянку»:

Но мы поднимем гордо и смело

Знамя борьбы за рабочее дело.

Знамя великой борьбы всенародной

За лучший мир, за святую свободу.

На бой кровавый, святый и правый,

Марш, марш вперед, рабочий народ!

Гучо воскликнул: «Социалистическая демонстрация!» — и побежал к дверям. За ним сестры — Геня и Маня. «Подождите, я с вами!» — закричала мать, Флора Бейлин, и бросилась за детьми, поспешно снимая шляпу с вешалки и на ходу прикалывая ее к волосам длинными шпильками. Присоединившись к шеренге разгоряченных энтузиазмом людей, все вместе двинулись на Театральную площадь к Ратуше, где находилась префектура русской полиции и предварительное заключение. Здесь демонстранты стали требовать выполнения обещаний царя, освобождения политических заключенных. Ворота Ратуши отворились. Внезапно в толпе сообразили, что вместо «политических» выпустили бандитов и воров. Услышав раздающиеся протесты, конница казаков напала на безоружную толпу, размахивая нагайками и врезаясь саблями в людей, давя их. Это была одна из самых кровавых боен в Варшаве. «Вот как царь выполняет свои обещания!» — кричали в разгоняемой толпе. Бейлиным с трудом удалось выбраться из давки и невредимыми вернуться домой. Маня на всю жизнь запомнила эту картину: лужи крови на земле, люди, истекающие кровью, и, как кровь, алые знамена, передававшиеся ранеными из рук в руки. И мощный крик «Да здравствует свобода!» Чувство братства со всей этой абсолютно чужой, но вдруг ставшей такой родной толпой.

А вот воспоминания Михала Сокольницкого[55]. Он пишет: Приходится со странным недоумением констатировать, что толпа эта не была польской. Рядом со мной шло сгрудившееся в невероятную массу население Налевок, Генщи и Новолипок, которое, откликаясь на призыв и обещания, двинулось, исполненное солидарности, в центр Варшавы. Повсюду, то здесь, то там можно было увидеть русских, рядам со мной раздавались то еврейская, то русская речь и меньше всего слышался польский язык. <…> Первого ноября Варшава столкнулась с социализмом. Для большинства социалистов, и для меня в там числе, этот день запомнился жутким кошмаром.

Этот же день — как радостный и лучезарный, полный, при всем трагическом исходе, надежд, описала моя бабушка в рассказе «Стахо»: «Люди молниеносно побросали свои занятия, оставили повседневные дела и толпами кинулись на улицу… Но это были, пожалуй, уже не те люди, что еще вчера протискивались бочком как чужие, безучастные, часто равнодушные, а то и враги. Сегодня рядом с ними чужих не было, не было ни слуг, ни хозяев, и различий никаких тоже не было. Для всех — равные права, значит, и обязанности — равные. И люди обращались друг к другу как братья, товарищи, понимали друг друга с полуслова и со всем соглашались, ибо, может, всего лишь раз им и было позволено дышать полной грудью. Главный герой — Стах, то есть десятилетний Гучо Быховский, засыпая, видел во сне, что теперь так будет всегда; люди отныне станут друг другу братья и товарищи; и уже никто никогда никого не обидит… И шептал во сне: „Да здравствует свобода!“»