Янек
Янек
В 1929 году Янеку Горвицу было тринадцать, он ходил в пятый класс Варшавской гимназии. Его мать работала школьным врачом-психиатром и жила с сыном на площади За железной брамой 6. Камилла Горвиц, или «товарищ Юлия», еще совсем недавно активный член Польской компартии, была редактором журнала «Работница», выезжала на международные конгрессы и конференции, возглавляла женский Отдел в ЦК ПКП. Но в последнее время никаких особых заданий на себя уже не брала. В 1926 году произошло официальное размежевание партии на две фракции. Адольф Варский, Мария Кошульская — «Вера», и Максимилиан Горвиц-Валецкий — так называемое большинство, их требование определенной независимости от Кремля привело, не без сталинских манипуляций, к тому, что их назвали «правым уклоном», освободили от партийного руководства и лишили влияния. Власть перешла к меньшинству — крайне левому крылу, слепо подчинявшемуся Сталину.
И потому Камиллу, как выражавшую взгляды большинства, отстранили от руководства женским отделом и от всех других ответственных должностей.
Случайность, как известно, способна перевернуть человеческую судьбу.
22 октября 1929 года Камилла возвращалась с работы. Подходя к дому, услышала за собой шаги бегущего мужчины. Повернула голову. Товарищ по партии, похоже, от кого-то удирал. «Спрячьте это! Может, вам удастся спасти», — шепнул он, подойдя к ней вплотную, и сунул в руки сложенные пачкой бумаги, а сам исчез в ближайшей подворотне. Она машинально убрала бумаги в сумку, прибавила шагу и вошла в квартиру. Увидав ее возбуждение, Янек сразу понял: что-то случилось. Быстро приподнял отсвечивающую доску пюпитра, за которым делал уроки, и она спрятала туда сумку. А в комнате уже стоял сыщик. Он с любопытством продолжал наблюдать за ними, будучи свидетелем того, что произошло на улице: не теряя Камиллы из виду, следом за ней вошел в ее квартиру. И теперь спокойно достал из тайника сумку и вынул из нее пачку запрещенной литературы. Материалы были обезаруживающе красноречивы — ее немедленно забрали.
Ее посадили в следственный изолятор женского заключения — так называемую «Сербию». Все складывалось против нее. В Польше действовали законы, принятые еще до получения независимости, вследствие чего на всех трех территориях страны (бывших когда-то российской, габсбургской и прусской) один и тот же проступок карался по-разному. Самым суровым был царский кодекс: в Варшаве давали пять лет за то, от чего в Кракове человека просто отпускали. Камиллу обвиняли по 102 статье — «подрывная» деятельность. Ей грозило от шести до десяти лет. Защищать ее взялся племянник — Густав Бейлин. Он был хорошим адвокатом: по неписаному правилу, если кто из родни оказывался в опале, спешили помочь прежде всего родственники.
Следователь Ян Демант прекрасно знал, какие взаимоотношения царили тогда в ПКП. Что товарищ «Юлия» отстранена от руководства и не играет уже в Польше серьезной политической роли. И дал согласие на предложение Густава: выпустить ее по состоянию здоровья из-под ареста под залог до начала процесса. Тюремный врач, соответствующим образом подготовленный, без труда обнаружил у пятидесятилетней арестантки недомогания, подтверждавшие право на освобождение. Теперь оставалось найти под залог деньги — три тысячи злотых. Это была большая сумма, значительно превышавшая финансовые возможности Камиллы, которая получала двести пятьдесят злотых ежемесячно. Решила продать квартиру. Но полученных денег все равно не доставало. Тогда сестры с мужьями сложились и добавили до требуемой суммы.
Янек Канцевич
21 января 1930 года ее выпустили из предварительного заключения. Начались дебаты: что делать — ожидать процесс в Варшаве, рискуя получить шестилетний, если не больший срок, или бежать за границу? А если бежать, то куда? В Швейцарию, где закончила учебу и несколько лет работала, она бежать не решалась. Возникла идея Советского Союза, где, полагала она, ей будет легче трудоустроиться. По-видимому, на этот выбор влияние оказали и чувства, связывавшие ее с братом, Максом Горвицем-Валецким, который вот уже два года жил в Москве и работал в Исполкоме Коминтерна, ну и, разумеется, ее собственное мировоззрение.
Документ, свидетельствующий об освобождении Камиллы Горвиц из предварительного заключения
Эмиграция в СССР была делом непростым. Перво-наперво получить разрешение на выезд в Польше у партийного начальства. Именно через него оформлялись в соответствующих органах Советского Союза эмигрантские бумаги. Вот тут и выяснилось, что борьба и неприязнь, возникшая между большинством и меньшинством внутри польской партии, зашли слишком далеко. Власти меньшинства не торопились оказывать услугу своим противникам, хотя хорошо понимали: Камилле грозит длительное заключение, если она останется. Она была взволнована: как, ждать целых три месяца? Возможно, под давлением брата, но она наконец получила требуемое разрешение. Ей пообещали, что документы на поездку будут ждать ее в Берлине, где располагалось тогда руководство партии. Тамошние товарищи взяли на себя и организацию поездки из Германии в Ленинград, при условии, что до Берлина она доберется сама.
Но и это осуществить оказалось нелегко. Легально не пересечь польскую границу, если ей грозит судебный процесс с последующим тяжким обвинением. Паспортный контроль в поездах отличался исключительной въедливостью. Тогда ей пришло в голову лететь в Гданьск — «вольный город», который не считался польской территорией. Самолеты были относительно новым и довольно рискованным средством передвижения. Соответственно, прибегали к ним редко, и дорожные документы в аэропортах почти не проверялись.
В марте 1930 года без всяких помех она пересекла границу. Из Гданьска пароходом до немецкого в ту пору города Щецина. Далее поездом до Берлина, а там уже ждали документы — на нее и сына.
Она была в них очень заинтересована, но Янек, чтобы не прерывать учебу, задержался в Варшаве — до конца школьного года. Сначала он переехал к тетке Бейлиной, которая жила в их же доме. Флора держала в ежовых рукавицах всю семью и сразу же решила прибрать к рукам племянника. Однако парень был воспитан совсем по-другому — на равных отношениях, подразумевавших не только уважение, но и доверие. И когда тетка уж слишком стала его допекать, написал об этом матери. Как-то, вернувшись из школы, нашел на комоде письмо, ответ которого должен был его успокоить, открытым и, без всяких сомнений, — прочитанным. В гостиной вся семья Бейлиных уже была в сборе. На него взирали с откровенным осуждением и требуя объяснений. Глубоко задетый подобной бесцеремонностью, он высказал возмущение по поводу того, что его письма вскрываются. Тетка, со своей стороны, упрекнула его в неблагодарности, назвав такое поведение некрасивым. Кончилось тем, что, сложив манатки, он отправился к «тете Янине» — то бишь к моей бабке.
Свидетельство об освобождении Камиллы Горвиц из предварительного заключения под залог в размере трех тысяч злотых
Еще жив был дед — Якуб Морткович. Моей маме двадцать семь, она незамужем. Семья из трех человек отнеслась к маленькому гостю как к чему-то чрезвычайно серьезному. В какой-то степени он разом удовлетворил ставшую нереализованной мечту о сыне и брате. В детстве меня беспрестанно пичкали бесчисленными историями о Янеке. В них он представал восприимчивым, умным, но упрямым мальчиком. С бабкой они поладили быстро. Она была гораздо либеральнее Флоры и многое позволяла. Начиная с альбомов с репродукциями и сборников стихов и кончая долгами прогулками в лесу. Хотя и тут не обошлось без конфликтов, к счастью, пустячных. Наверное, со стороны дяди Кубы, тети Янины и Ханки было и большее понимание. Тогдашний четырнадцатилетний подросток, а сегодня важный седовласый профессор Варшавского университета, он и поныне помнит множество подробностей тех детских лет, рассказывая про бабушку и деда. Когда он уезжал из Польши, меня еще не было на свете. Познакомилась я с ним, уже вернувшимся из России, в 1945 году. И на данный момент он — единственный носитель информации о времени, которого я не запомнила.
Жизнь в доме Мортковичей, все их занятия и разговоры сводились к литературе и искусству. Бабушка с дедом рассматривали свое дело как высшее предназначение, невероятно важно, без всякой иронии, и это не могло иногда мальчишку не раздражать. В их горделивом подчеркивании собственных заслуг перед польской культурой, в почти детском выпячивании знакомств с известными писателями был и свой снобизм. Но при этом время, проведенное в их доме, — почти год, он вспоминает, как период больших художественных откровений, которые навсегда запали в его душу и помогли пережить горькие минуты последующих лет. Не любитель преувеличений и восторгов, он попросил меня дословно записать то, что мне расскажет, без всяких литературностей: «Сколько я тогда начитался у вас дома поэзии Тувима и Вежиньского, сколько пересмотрел в книжном магазине этих репродукций, этих Турнеров, Моне, Панкевичей, Заков — все это стало моим».
Две рассказанные мне о нем истории ободряли меня, когда приходилось выслушивать сокрушения по поводу того, что в родне не было более трудного ребенка, чем я. Страстный пожиратель книг, он вечно воевал с тетей Яниной: входя в комнату вечером и заметив, что он много читает, она выключала свет. Но стоило ей выйти, и он включал свет снова. Она стала выкручивать лампочки. Он купил себе фонарик и при его свете читал под одеялом. Конфисковала фонарик. Тогда он вставал с книгой у окна и читал при свете уличного фонаря. Говорят, из-за этого он испортил себе глаза.
Другая история произошла раньше. Его, восьмилетнего, мои родители везут в гости к Жеромским. Ему предстоит познакомиться с великим писателем. Могу вообразить, сколько раз перед этим ему напомнили, как он должен себя вести, быть внимательным, чтобы за него не было стыдно. Невероятной чистоты рубашка, начищенные до блеска башмаки, приглаженная в последний момент Ханкой, то есть моей мамой, шевелюра на голове. Выглядел он великолепно, когда его представляли пану Стефану и пани Анне. На вопрос, кем он хочет стать в будущем, смело заявляет, что писателем. И что намеревается писать серьезные книги — «не для каких-то там служащих». Откуда взялся этот апломб и презрение по адресу низших слоев у парня, воспитанного по-коммунистически, не известно. Потом взрослые пошли пить чай, а детей — милую маленькую Монисю и ее подружку Марысю Скочылас, отправили в сад, где они должны были все вместе играть. Спустя какое-то время раздался душераздирающий крик Моники, которая через мгновение влетела на террасу с рыданиями: «Он раздавил мне грудную клетку! Он раздавил мне грудную клетку!» Пан Стефан, обожавший дочку, испуганно схватил ее на руки, стал утешать, целовать, спрашивая, что случилось, но та не могла выдавить из себя ни слова. Возникла довольно неловкая ситуация. Тетя Янина попробовала, было, ее разрядить. Ханка бросилась искать Янека в саду. Он, взбешенный, сидел под деревом. «Я так старался, — бормотал он, — а эти дуры не обращали на меня никакого внимания и разговаривали только друг с другом. Надо же им было показать, какой я сильный. Я взял одну из них, повалил на землю и прижал коленом. Откуда я мог знать, что она начнет орать, как резаная?» В неважном настроении возвращались все они домой.
В июне 1930 года Янек получил свидетельство об окончании пятого класса гимназии. Этот документ представлялся матери чрезвычайно важным. Он, поясняла она, позволит сыну продолжить учебу в Москве. А потому и Янек относился к свидетельству со всем подобающим пиететом, положил в особую папку и следил, чтобы во время долгого путешествия оно не пропало. Ведь от этого зависело все его будущее.
На вокзале его провожали варшавские родственники. Никто из них в самом страшном сне не смог бы предвидеть, что ждет в будущем тех, кто уезжал на Восток, и тех, кто оставался. Поразительно, но и те и другие выбрались целыми из-под давления тоталитаризма — здешнего и тамошнего. Благодарить жизнь за везение? Случай? Нет, прежде всего — за помощь людей, их доброжелательность. Ибо Люди — с большой буквы! — были везде.
У меня с удивительной яркостью запечатлелись в памяти две фразы из рассказов моей матери об этом расставании. Перед тем как сесть в поезд, Янек спросил ее с беспокойством: «Ханка! Правильно ли завязан у меня галстук?» Она по-сестрински нежно поправила ему его. И потом, уже, когда поезд тронулся, он все кричал ей в открытое окно купе: «Помни! Каждую неделю высылай „Вядомости Литерацке“. И каждый новый том Тувима. И Вежиньского. Обещай мне! Не забудь!» Довольно быстро выяснилось, что посылки из буржуазной Польши только навредят.
Партийные товарищи в Берлине медлили с советскими документами. Пришлось поехать с мамой отдыхать. В пансионат. Можно было подумать, что капиталистический мир водит их за нос. Предостеречь хочет? Остановить? В конце концов необходимые бумаги получены. Их им вручил Альфред Лампе, известный коммунистический деятель, во время войны один из создателей армии Костюшко в Советском Союзе. Его жена, красивая Крыся Юрковская, будет замучена в 1937 году в небезызвестных Бутырках. Лампе в период сталинских чисток избежал смерти только потому, что сидел в польской тюрьме. Разве мало было сигналов? Неужели нельзя было предвидеть то, что потом произойдет? Янек утверждает, что тогда, в 1930 году, еще нет. В любом случае не тогда, когда все виделось в далекой, заграничной перспективе.
Из Берлина поездом до Щецина. Оттуда — советским пароходом до Ленинграда. Далее — поездом до Москвы. Стоял жаркий июльский день 1930 года, когда они сошли на московском вокзале. А в памяти еще живы нарядные, богатые берлинские улицы, и тем больше бросался в глаза старый и бедный вид города тут. Янек тогда впервые в жизни увидел нескончаемые очереди у магазинов. И никак не мог уразуметь, почему покупатели покорно стоят на улице, вместо того чтобы войти вовнутрь и купить то, что им нужно. Понял только тогда, когда увидел пустые прилавки.
Они добрались до гостиницы «Люкс», где жили дядя с тетей — Макс и Стефания Горвицы (теперь Генрик Валецкий и Стефания Бельская). «Люкс» до революции был одним из лучших отелей в Москве. Позже, когда он стал резиденцией знати Коминтерна, он утратил свое былое величие. Комнаты Макса и Стефы были небольшими. В одной из них — у дяди, для Янека поставили раскладушку, а в другой — у невестки, также временно, — постель для Камиллы. Иногда к дяде с тетей приезжали гости. И для них ставились раскладушки, между которыми едва можно было протиснуться. В комнате Макса полно книг, журналов, которые не помещались на полках, он относил их в ванную, которой не пользовались — вода сюда не доходила. Мылись в бане, общей на весь этаж. Во время первого ее посещения парнишка ужасно смущался: отдельных помещений для мужчин и женщин не было. Постепенно привык к виду мывшихся вместе голых тел разного пола. Но больше всего его поразили клопы, — с их несметным количеством они не знали, как справиться.
В «Люксе» жили очень скромно. Члены Коминтерна получали зарплату в размере трехсот рублей. Это называлось партмаксимум. Согласно принятому постановлению даже самый высокий партиец не мог зарабатывать больше, чем квалифицированный рабочий на производстве. Этой суммы едва хватало на жизнь, особенно если учесть, что такого рода рабочим полагались продовольственные карточки самой низкой категории. Тогда же впервые в жизни он увидел и сами карточки. Помесячно поделенный хлеб, каша, масло, мясо были в небольших количествах. Карточки на мясо отдавались в столовую «Люкса», где кормили довольно паршивыми обедами.
Положение Макса уже тогда было хуже некуда. Сталин хорошо помнил, что в прошлом Валецкий осмелился выступить против него, своим оппонентам он такое не прощал никогда. Следовательно, чем больше его власть усиливалась, тем ниже котировался Макс в своих партийных кругах. И чем меньшую он играл роль на общественном форуме, тем более становился непереносимым и деспотичным в семье. Отношение Камиллы к брату было сложным. Она уважала его знания, он по-прежнему был для нее авторитетом, и она не скрывала своей привязанности к нему, но со временем они все больше стали расходиться во взглядах. Она упрекала его в политической несдержанности. Ну и в непорядочности в личной жизни.
Он вел двойную жизнь. Со Стефанией он прожил двадцать шесть лет. В Москве же сошелся с молодой женщиной — та моложе его была почти на двадцать пять лет. Юзефина Сваровская — Йоша, австриячка, дочь известной венской примы-балерины. Воспитывалась в Вене, в богатом доме, в изысканной атмосфере. Ее брат закончил высшие музыкальные курсы, стал известным скрипачем и дирижером Венской филармонии, но ее потянуло совсем в другие сферы. Очень рано она занялась коммунистической деятельностью, на каком-то международном конгрессе познакомилась с Максом — так началась любовь.
Она поехала за ним в Москву, а в 1932 родила сына, которого назвали Петром, — в память о дореволюционной партийной кличке Макса. Макс помог Йоше найти работу в Секретариате Коминтерна, устроил в красивой двухкомнатной квартире на улице Горького, но так и не решился эту связь оформить официально. Продолжал жить с женой, которая обо всем догадалась и требовала развода, считая, что развод необходим прежде всего для маленького Пети. Макс не соглашался. У взрослых детей — Катажины и Стаса, тоже были к нему претензии. По их мнению, он делал несчастными сразу всех — и себя, и своих близких. Однозначная Камилла была убеждена, что брат поступает нечестно, и не скрывала своего недовольства. А Макс критику не любил или не умел ее воспринимать.
В Советском Союзе, как это было положено, и Камилла, и Янек изменили свои фамилии. Он стал Яном Канцевичем — как и его отец. Она — Леония Александровна Канцевич. Вскоре после приезда их поджидало первое разочарование. Оказалось, «товарищ Леония», доктор медицинских наук с двадцатипятилетним стажем, не может рассчитывать в Москве ни на работу, ни на жилье. Ее принадлежность к оппозиционной фракции ПКП очень ей мешала в СССР. Родственные связи с Валецким, который был не на лучшем счету, все это осложняли.
Лишь спустя два месяца после безуспешных стараний она нашла наконец место работы. В поселке Троицкое, в семидесяти километрах от Москвы и в пятнадцати километрах от железнодорожной станции в бывших военных казармах разместилась больница для душевнобольных. Требовался только уход — специалисты мало чем могли тут помочь. Для честолюбивого психиатра такая работа равносильна ссылке. Вот сюда и направляли известных специалистов, за плечами которых блестящее образование в европейских университетах, — раз политически «неблагонадежны». В этом забитом досками безлюдье Янек спрятал свое варшавское свидетельство об окончании гимназии. Здесь, где одна примитивная школа на всю округу, оно никому не нужно. Итак, образование пришлось начинать заново. Он быстро выучил русский, учителя и сверстники относились к нему с большой симпатией. И тени недружелюбия не промелькнуло по поводу того, что он не такой, как другие. Разве что короткие шорты, которые привык носить летом, — так было принято в Польше, вызывали у его друзей смех. Деревенские парни, донашивая старую одежду своих отцов и братьев, представить себе не могли подобного чудачества. Он упросил мать купить ему как можно скорее обыкновенные тиковые штаны.
А тем временем в жизни Камиллы начался новый этап. Никто из медицинского персонала не был членом партии, а значит, руководство в больнице осуществлялось партийной ячейкой из пяти человек, в которую входили выполнявшие физическую работу «настоящие пролетарии», впрочем, они в основном пили, дела больницы не больно-то их трогали. Всеми верховодил бывший кавалерист-буденновец. Интеллигенцию он считал «вредным элементом» и называл контрреволюцией. Напившись, кричал с угрозами, что живо тут наведет порядок. Врачи поэтому очень обрадовались, узнав, что Камилла — член партии. Наконец-то хоть кто-то сможет на собрании всемогущей ячейки поднять волнующие их проблемы. Люди жаловались на маленькие зарплаты, самую низкую категорию продовольственных карточек для медперсонала, отсутствие лекарств и основных гигиенических средств.
На ближайшем же партийном собрании Камилла доложила о жалобах персонала и предложила отправить в соответствующее министерство в Москве делегацию, которая поставит власти в известность о трудном положении учреждения и попросит помочь. На следующий день в райком партии пришло донесение, что товарищ Канцевич открыто призывает персонал к бунту. Райком исключил ее из партии. Ее бы и из больницы выгнали, да Максу удалось спасти ее от неприятностей, пояснив, что она привыкла в капиталистической Польше защищать работников наемного труда. Ни о каком реформировании речь больше не шла.
В 1931 году Камилла перевелась на работу поближе, почти в 40 километрах от Москвы и в трех километрах от станции. Это был санаторий для нервнобольных в Голицыне. Собирая вещи, Янек снова заботливо положил в папку вместе с другими важными документами свидетельство об окончании гимназии. И снова оно было не востребовано. В рамках очередной реформы школьного образования в СССР все гимназии и общеобразовательные лицеи ликвидировались — звеном, соединявшим школу с высшим учебным заведением, стали техникумы: в их задачу входило готовить рабочих для работы на производстве, или, как тогда говорили, «проварить в заводском котле» будущую интеллигенцию. А потому, чтобы иметь в последующем возможность изучать историю, он поступил в техникум при известном автомобильном заводе АМО — позднее ЗИС и ЗИЛ. Там два года осваивал токарное дело.
Жил с матерью в Голицыне и оттуда ездил в Москву, в техникум. Полчаса до станции пешком, полтора ехать пригородным поездом, потом еще пятьдесят минут на трамвае. И на возвращение — те же три часа. Если Макс надолго уезжал, можно было ночевать в «Люксе». Учеба в техникуме была организована следующим образом: одна неделя — практика на заводе, другая — теоретические занятия по математике, химии, физике и марксизму-ленинизму. Постепенно он начинал забывать, что когда-то изучал древние — латынь и современные иностранные языки. Большинство из числа более чем тысячи учеников — из интеллигентных семей московской элиты. Как и ему, им хотелось учиться дальше, а значит, иди в такой вот техникум, который, впрочем, был на высоком уровне. Соблазняли не только хорошие заработки, но и карточки, а в условиях повсеместного недостатка такое было делом немаловажным.
В первый день занятий Янека вместе с группой новых приятелей ввели в огромное помещение. Всем велели занять места у станков, вставить в тиски кусок железа, в одну руку взять металлическое долото, в другую молоток и бить им по долоту до тех пор, пока железо не обретет требуемую форму. Одновременно с ними в зал вошли медсестры и разложили на виду у всех свои принадлежности: вату, йод, пластырь, бинты. Ударив изо всей силы себе по руке, вместо того чтобы бить по цели, он сообразил, зачем они тут находятся, — его кровоточащую рану быстро перевязали. Но когда с забинтованной рукой он подошел к мастеру и попросил освободить его, в ответ услышал приказ возвращаться на место. Пришлось подчиниться. На других этапах учебы были кузница, топка, раскаленное железо, которому с помощью молотка придавалась определенная форма. Боль от ожогов. И тут тоже весьма кстати оказывались медсестры. Лишь после этого допускали к токарным и шлифовальным станкам, на которых деталь обрабатывалась с точностью до сотни миллиметров.
Ему было пятнадцать. Он работал в три смены. По ночам впивался в шею ногтями, чтобы не заснуть за станком. Хорошо, что рабочие на фабрике относились к нему по-дружески. Да и мастера были порядочными людьми. Докучал лишь один из них: дрянной специалист, но активный партиец. Это ему Янек больше всего хотел доказать: пусть я и «слюнявый интеллигентик», а справляюсь со всем сам.
И в этой истории всплывает галстук С детства Янек придавал значение своей внешности, не случайно перед самым отходом поезда просил мою мать посмотреть, правильно ли завязан у него галстук По приезде в Москву Макс предоставил ему свой гардероб. Макс жил очень скромно, но одежду покупал за границей, его частые выезды за рубеж — конспиративно, с политическим заданием, в роли купца или банковского служащего, заставляли держать фасон. В нищих советских тряпках он был бы молниеносно раскрыт. И Янеку перепадали элегантные европейские костюмы, жилеты, галстуки. Однажды он доверительно сообщил своей подружке, что ему хотелось бы присоединиться к их комсомольской коммуне: жить всем вместе, в складчину, готовить еду, учиться и развлекаться. Подружка его огорошила: «Не обижайся, но ребята тебя не примут». — «Почему?» — «Ты — пижон». На современном языке это значило «чувак», «стиляга» — так называли в сталинские годы парней, одевавшихся в заграничные шмотки. В стране царил суровый пролетарский стиль. Партийные деятели, по примеру Сталина, носили военные шинели и кители или надевали черные русские рубахи — «косоворотки», застегивавшиеся под самую шею. В своих жилетах и галстуках с «гнилого Запада» Янек смахивал на «буржуя». Оставалось отказаться от костюмов. После этого его признали.
В 1933 году Янек закончил «металлический» техникум. Ему семнадцать. Он по-прежнему нацелен на изучение истории, для этого записался на Рабфак — приготовительный курс для рабочих, что оказалось не так-то просто сделать. Сюда принимали с четырехлетним стажем работы. А у Янека за плечами только два года техникума. Помог Генрик Лауэр, математик, который когда-то читал лекции в Цюрихе и знал Камиллу. Лауэр был коммунистом с тех давних пор. Но с 1929 года в России не скрывали откровенно неприязненного отношения к нему, связанному с группой большинства. Устраненный от политических дел, он работал в Госплане, и хоть влияния у него уже не было никакого, тут он еще что-то сделать мог. Через четыре года его арестуют и после страшного следствия расстреляют. Как и все руководство ПКП.
На курсе Янека уже никаких детей из интеллигентных семей не было. Тут училась молодежь из деревень и рабочей среды, приезжавшая не только с окраин Москвы, но и из самых глубинок России. Многие к дальнейшей учебе были просто не подготовлены. А некоторые — такие как, например, три осетина с юга, — вообще с трудом говорили по-русски. Их приходилось обучать элементарным вещам: читать, писать, правильно произносить слова. А ведь из них в недалеком будущем формировалась в стране элита интеллигенции.
В конце 1933 года Янека в первый раз исключили из комсомола. Как-то он повторил услышанное нелестное мнение Ленина о Сталине в разговоре с приятелем. Тот немедленно обратился в комитет комсомола Рабфака с просьбой разобраться в «ереси». Собрали собрание. Янека обвинили в распространении контрреволюционной пропаганды. Еще немного и вышибли бы из школы. К счастью, ему удалось отбиться, а потом его снова восстановили.
1 декабря 1934 года погиб Сергей Киров, в котором видели главного соперника Сталина в борьбе за власть. Распространялись упорные слухи, что это было сделано по указанию Сталина, официально же в убийстве обвиняли «троцкистских террористов». Среди коммунистов были те, кто догадывался: смерть Кирова станет поводом свести счеты с противниками Сталина. И действительно, сразу же начались аресты с самыми абсурдными обвинениями и немедленный приговор смерти. Страну охватил психоз страха.
В 1934 году Янек закончил Рабфак, сдал конкурсные экзамены в университет и наконец стал учиться на факультете, о котором столько мечтал. Но все больше давала о себе знать История с большой буквы. На общих собраниях осуждали «предателей родины», студенты все резче нападали на преподавателей, упрекая их во всякого рода политических грехах, те каялись и били себя в грудь, недостатка в поиске виноватых не было. Но ведь именно в молодости велико желание к сопротивлению: Янек вопреки всему старался нормально жить. Учиться. Ходить в кино и театр. На свидания и прогулки. В музеи и на занятия «университета культуры» по истории литературы и искусства. По вечерам у него была уйма свободного времени, ведь в первые годы учебы он был, по существу, еще и бездомным: к тем, у кого ночевал, старался приходить как можно позднее, чтобы не стеснять их Камилла тогда уже переехала из Голицына в Москву, где ее взяли научным сотрудником в Институт нейрохирургии. Но о собственной квартире можно было и не мечтать. Зато при институте был свой медпункт, состоявший из приемной и кабинета врача. И она стала жить в кабинете, а поскольку тут стояли две кушетки, предназначенные для пациентов, то и Янек приспособился здесь спать. Только успеть при появлении пациента выйти из комнаты.
Ночевал он и у Макса, который часто уезжал. Однажды Янека приютила дочь Макса Кася, тогда — жена инженера Танера, которого высоко ценили: Дзержинский[74] сам выписал его из Швейцарии создавать российскую энергетику. Касе с Танером несказанно повезло — в большой квартире, где жили скопом, у них было целых две комнаты и даже прислуга. Одно время Янек жил у Мани Бейлин. Она вызвала из Варшавы сына, в ТАСС неплохо зарабатывала: вполне достаточно, чтобы снять две комнаты в коммуналке. Иногда ночевал у друзей. Но у них не было ни сантиметра лишней площади в этой битком набитой комнатушке: разложит матрас под столом на полу, а утром, пока хозяева еще не встали, исчезнет.
И как он был рад, когда ему выделили место в общежитии — кровать в комнате, где кроме него спали еще тринадцать человек. Он мог наконец собрать все свои вещи вместе. Бумаги. Письма. Документы. Кое-какую одежду. Несколько коробок с книжками, которые маниакально покупал и хранил у родственников и друзей. Книги не поместились бы в комнате, и он держал их на складе общежития.
С 1936 года террор усилился. Начались массовые репрессии и показательные процессы. Среди польских коммунистов брали все новых и, казалось бы, самых преданных. Потрясенные люди вели между собой нескончаемые, полные драматизма дискуссии, которые сводились к единственному вопросу: «Почему?» Одни не сомневались в предательстве арестованных, другие его отрицали, произошла, де, ошибка, и вскоре все расставят по своим местам, но росло взаимное недоверие и подозрительность. Все чаще повторялось: «Нет дыма без огня», — а значит, не без причины — партия знает, что делает.
Именно в эти годы в жизни Янека еще раз возник эксцесс с исключением из комсомола. В личной беседе он осмелился покритиковать один из процессов и общий тон прессы, бессовестно, по его мнению, нападавшей на обвиняемых. По признанию свидетелей, Янек своим утверждением, что пресса лжет, ставит под сомнение правдивость опубликованных показаний. А тут еще вздумал заступаться за дочь арестованного тогда же декана их факультета. Девушку не приняли учиться на том основании, что ее отец — «враг народа». Янек не верит в коллективную ответственность? На него сразу же донесли. В царившей вокруг атмосфере страха и подозрительности все могло кончиться плачевно. Но и тут ему удалось выйти невредимым. Решение о его исключении из комсомола заменили выговором с предупреждением, мотивируя смягчение наказания юным возрастом. Ему было всего девятнадцать.
Отель «Люкс» постепенно обезлюдел. По ночам во двор въезжали машины. Оставшиеся жильцы сидели по своим комнатам и прислушивались к шагам энкавэдэшников. Иногда раздавались крики. Иногда женский или детский плач. И снова шаги по ступеням. С грубым подталкиванием тех, кого выводили.
Маня Бейлин уже работала не в ТАСС, а в редакции пропагандистской газеты «Жюрнал де Москоу». Беспокоясь о родственниках, ежедневно в сумерки забегала в гостиницу. Годы спустя рассказывала мне в Париже, как входила в ворота и сразу искала глазами окна Макса и Стефы. В них горел свет. И камень падал с души. Не может забыть этой жуткой картины: с каждым днем все меньше и меньше становилось светящихся прямоугольников на белой стене.
21 июня 1937 года свет в знакомых окнах еще был, но гостиница выглядела вымершей. Ни одного человека на лестнице. Тишина. Пустые коридоры. Маня постучала в комнату Стефы. Тетка лежала на кровати с сердечным приступом, она была чем-то смертельно убита. На минуту в ее комнату заглянул Макс. До неузнаваемости изменившийся. Всегда полный энергии и жизни, он был сейчас похож на старика. Худое лицо, запавшие щеки, мертвые глаза. Молча присел на постель жены. Маня, не зная, что посоветовать в этой полной безнадежности ситуации, но, желая как-то помочь, пошла на кухню заварить чай. С благодарностью они взяли чашки с горячим напитком, но не смогли сделать ни одного глотка. Она попыталась с ними заговорить. Слова повисали в воздухе. Будто они находились в другой реальности, в ином измерении. Никакого контакта с ней. Время шло. Приближалась полночь. Она не хотела оставлять их одних, но Макс сказал: «Иди. Уже очень поздно!» И обнял ее на прощание.
Внизу, в холле она увидела входивших в двери гостиницы сотрудников НКВД и подумала: «На чью голову падет этой ночью несчастье?» На следующий день с самого утра позвонила Максу. Трубку снял сын — Стась. Спросила только: «Как мама?» Ответил: «Не приходи сюда!» И трубку повесили.