Четыре — без пятой — свадьбы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Четыре — без пятой — свадьбы

Есть в каком-то фильме Сауры волнующая сцена, где, уже будучи взрослой, героиня сквозь приоткрытые двери заглядывает в столовую своего детства. За столом вся семья: давно умершие родители, она сама — совсем еще маленькая. Ветерок или дуновение времени приводит в движение хрустальные подвески на люстре над столом. Хрустальный перезвон заставляет девчушку обернуться в сторону двери. В какую-то долю секунды прошлое и будущее встречаются в настоящем, и зрителя пронизывает метафизический озноб. Мое искусство потруднее, чем погружение в мир собственного детства: мне хочется приоткрыть двери, которые столетие назад вели в квартиру моей прабабушки — Юлии Горвиц.

1888 год. Варшава. Крулевская 49. Второй этаж с фасада. На дверях белая табличка с именем, написанным черными готическими буквами: «Густав Горвиц — д-р философии». Шесть лет как нет Густава, а его вдова так и не сняла с дверей табличку — иллюзия присутствия в доме мужа и отца. В том же виде сохранился его кабинет: в нем библиотека, состоящая из философских трудов и немецкой поэзии. В углу красивые старинные часы в ясеневом футляре, а над диваном зеркало в золоченой раме в стиле бидермейер — свадебный подарок из Вены, от родителей Густава.

В кабинете отца дети ищут тишины и уединения. Жизнь дома сосредоточена в комнате, называвшейся игровой, она соединяла столовую — на языке земель Конгресса[14] — с гостиной. Игровая комната — проходная, она тянется вдоль всей квартиры, отсюда непрекращающееся в ней оживление. У каждого из девяти членов семьи множество своих собственных дел, к тому же масса друзей, которые приходят без предупреждения, торчат до общего ужина, ругаются, ссорятся, мирятся. Сегодня трудно себе представить бьющую через край с утра до вечера жизнь подобного сборища, но тогда никто не задумывался над отсутствием личного бытия и на это не сетовал. Если девочкам хотелось поделиться своими сердечными тайнами, они шли на кухонную лестницу, в сад или во двор. Но мать быстро загоняла их назад, в дом. Необходим контроль.

В игровой, где на стене висит написанный маслом портрет деда, венского раввина, а на полках в солидных обложках стоят тома с его комментариями к Талмуду, водрузили книжный шкаф с собраниями сочинений Мицкевича, Словацкого и Красиньского, изданных в Липецке Брокгаузом в серии «Библиотека польских классиков». Заслуги этого издателя перед польской культурой и национальным сознанием по достоинству до сих пор не оценены. Благодаря ему, в руки читателей попадали те произведения польских поэтов, которые в Королевстве были либо запрещены, либо если и появлялись, то урезанными цензурой. Провезенные контрабандой через границу в крошечном количестве эти экземпляры становились редким и желанным приобретением. Большую роль в истории ассимиляции семьи сыграло то, что этот бесценный дар тринадцатилетний Людвик Горвиц получил по случаю бар-мицвы[15] от дяди, который сам при этом по-польски почти не говорил. Моя будущая бабушка могла теперь, кроме любимых стихов современных поэтов — Конопницкой, Асныка, Сырокомли и Ленартовича, декламировать на любительских вечерах «Редут Ордона» Мицкевича или «Мое завещание» и «Гроб Агамемнона» Словацкого.

Здесь же, в игровой, стоял еще и неотъемлемый реквизит городской квартиры того времени — рояль. На нем в четыре руки играли дамы — друг с другом, а то и с претдентами в будущие женихи. Иногда танцам и домашним развлечениям подыгрывал сосед, Лютек Ганцвол. Аккомпанируя, он руководил танцующими: «Женщины — направо, мужчины — налево! Корзиночку! Cha?ne! Changer des dames! En avant![16] Как невинны были обычаи тех лет! Когда однажды он попробовал поцеловать руку моей будущей пятнадцатилетней бабке, она с криком вырвала ее: „Пошел к черту!“»

Вечер. За большим круглым столом, накрытым красной плюшевой скатертью, при свете керосиновой лампы собирались все домочадцы. Младшие доделывают уроки. Семилетний Стась только пошел учиться. Девятилетняя Камилла посещает пансион Ядвиги Сикорской. Одиннадцатилетний Макс ходит в частную, с хорошей репутацией гимназию Войчеха Гурского на улице Гортензии. Но учителя не в состоянии с ним справиться. Он изнемогает от темперамента. Травма и увечье не остудили его. Он без конца впутывается в какие-то драки и скандалы. Ходить в школу он начал еще на костылях. Но приятели, получив пару раз по лбу, живо перестали дразнить его «костыль». Он взрывался от всего, что могло содержать любой намек на антисемитизм. Стоило учителю без всяких подтекстов утихомирить класс невинным: «Вы не в хедере», — он тот час же бросался на него с упреками в религиозной нетерпимости. Умный, начитанный, он, бывало, втягивал в интеллектуальные споры преподавателей и не раз одерживал верх. Может, именно перенесенные обиды и то, что он был калекой, заставляли его постоянно всем доказывать, что он не хуже, а даже лучше, умнее, сильнее других. Уже в раннем возрасте он стремился верховодить.

Спокойный, рассеянный, всегда немного как бы не в себе, тринадцатилетний Людвик — ученик Третьей филологической гимназии. Время от времени в дом приходит школьный инспектор, который проводит ревизию книжных полок и ящиков Лютека, ища тут запрещенную литературу. Всех это возмущало, но такова цена обучения в государственной гимназии. Зато гимназический аттестат зрелости давал возможность поступить в высшее учебное заведение.

Пятнадцатилетняя Жанетта, то есть моя будущая бабка, которую все больше называют Янина, зачитывается до румянца на щеках очередным отрывком из «Той третьей» — последней новеллы Сенкевича, публиковавшейся тогда в «Курьере цодзенном». Мать вырывает из ее рук газету. Эта вещь не предназначена молоденьким девушкам. А кроме прочего, ее ждет гора носков юных членов семейства. Но Янина, хоть и считалась в семье решительной и независимой, побаивается порывистой матери, и в ярости хватается за работу. Старшие сестры уже взрослые. Флоре двадцать, Розе девятнадцать, Гизелке восемнадцать, а Генриетте семнадцать. Все время они шепчутся друг с другом, делятся на ухо какими-то секретами, краснеют или взрываются смехом. И младшие сестры, согласно моде, помещенной в последнем номере женского журнала «Блющ», старательно переделывают свои старые платья по новой моде. Ведь в них им присутствовать на свадьбе Флоры. А Флора, слава тебе Господи, обручена. Первый тяжелый камень упал с души матери.

После ужина кто-то предлагает поиграть в лото или фанты. Становится весело. Но в определенное время, пусть даже еще совсем рано, иди и выполняй свой ежедневный долг. На третьем этаже ждет бабушка Клейнман, которая после смерти мужа не может заснуть одна в своей огромной восьмикомнатной квартире, и кому-нибудь из внучек приходится с ней ночевать. Чаще всего посылалась Янина. Та шла без особой охоты, несмотря на то, что бабушка, относившаяся ко всем внукам неплохо, была с ней особенно доброй. Подсовывала ей пирожные и сладости, а однажды даже заказала в известном магазине Влодковского на Чистой улице летнюю одежду: белое полотняное платье в серую полоску и синий плащ с такой же шляпкой. Первый новый гардероб моей будущей бабки. Раньше приходилось донашивать платья старших сестер. Именно поэтому, наверное, и цвет, и фасон одежды запомнились.

Мириам Клейнман была хоть и богатой особой, но очень скупой. Внуки ее недолюбливали. Собственная дочь не раз советовала ей: «Хочешь, чтоб они в тебе души не чаяли, преподнеси им что-нибудь, подарок какой-нибудь, знаешь же, как они нуждаются. Ребенок должен чувствовать, что на свете, кроме меня, есть еще кто-то, кому он не безразличен». Но ничего из этих уговоров не выходило, несмотря на то, что Мириам отлично понимала: тяжелое материальное положение осложняло внучкам возможность удачно выйти замуж По еврейской традиции, главный долг родителей — подыскать для дочери соответствующего мужа. Супружество считалось чрезвычайно важным делом, а потому меньше всего принимались во внимание чувства молодых. Речь ведь шла о будущем двух людей и об их потомстве. Подбором пар занимались пожилые: семья, друзья, профессиональный сват. Прежде чем принять решение, детально оговаривались достоинства и недостатки каждой из сторон, по-купечески обсуждались все «за» и «против». Молодых не очень-то и спрашивали. Неотрывной частью супружеского контракта было приданое. Чем оно меньше, тем меньше шансов сделать хорошую партию. У девушек Горвиц достоинств было уйма: воспитанные, образованные, из хорошей раввиновской семьи, что евреями очень ценилось. Однако на приличное приданое рассчитывать не приходилось.

Мать это очень волновало. Остаться старой девой для девочки равносильно жизненной катастрофе. А возможностей для маневра почти никаких Заграничные курорты и модные места отдыха, где легче всего завязывались матримониальные знакомства, недоступны по вполне понятным финансовым причинам. Скромное социальное положение не позволяло попасть и на большие богатые светские балы. Естественно, к поискам подключалась вся родня. И далекая — парижская, немецкая, голландская. И поближе — варшавская. Были еще и знакомые из их приятельских кругов. Подружившись друг с другом, матери, обеспокоенные одинаковыми проблемами, поочередно устраивали частные приемы с танцами и популярными тогда совместными играми, для участия в них приглашалась молодежь обоего пола. На таких вечеринках и завязывались знакомства, которые далеко не всегда завершались браком. Если молодой человек, которого представляли, производил должное впечатление, ему позволялось нанести визит в дом к девушке. Когда к какой-нибудь из старших дочерей приходил на Крулевскую претендент на ее руку, всех младших из игровой выгоняли. Бывало, что разговор между молодыми не клеился. Тогда звали Янину — декламировать стихи. И она охотно выступала со своим номером, например, читала «Сельскую красотку» Ленартовича.

Если же личные встречи ни к чему не приводили, в доме появлялся настоящий сват. У него почему-то с собой всегда был зонт, который оставлялся в прихожей, а сам он устраивался в кухне и начинал перечислять Юлии Горвиц преимущества своего протеже. Девушки за дверью подслушивали и потом, давясь от смеха, передразнивали его предложения. Но это был смех сквозь слезы. Они ненавидели все эти хлопоты по устройству своего будущего, чувствуя себя товаром, который надо пристроить. Мечтали о подлинной любви — как в романах Родзевич[17], но старания матери одобряли, понимая, что обеспеченный быт может им создать только солидный, перспективный человек Сколько в их сердце стучалось надежд и страха, не знал никто.

О девических шепотках, откровенностях, той растерянности, печалях и радостях на страницах воспоминаний моей бабки не найти. В области чувств все закрыто на замок А потому я не знаю, каким образом появился в жизни самой старшей сестры будущий муж — Самуэль Бейлин. Из представленных кандидатов Флора его выбрала сама. Но кто их представлял? Сват? Семья? Знакомые? Без сомнения, партия оказалась хорошая. Он скупал в Королевстве хмель и отправлял его в Россию и Германию, у него была своя сушилка в Лешне, следовательно, он был богат, да к тому же еще симпатичный. Любила ли его Флора? Судя по семейным рассказам, после окончания пансиона она собиралась учиться дальше: была очень способной, и отец, пока был жив, одобрял ее намерения. Однако с его смертью на нее свалились заботы о младших — какие уж тут занятия!

В ноябре 1888 года они с Самуэлем повенчались, и с этого дня она стала богатой дамой. Влюбленный жених еще до свадьбы снял красивую квартиру на Электоральной улице, со всей тщательностью обставил ее, распределил обязанности между прислугой. А в качестве подарка жене устроил медовый месяц в Вене. Он знал, что она мечтала поехать в родной город отца. В путь они отправились сразу после венчания и уже из нового жилища. В дрожках, которыми ехали на вокзал Варшавско-Венской железной дороги, Флора обнаружила, что забыла калоши. Они вернулись за ними домой. Когда, не звоня в дверь, они открыли ее своим ключом, их собственная квартира предстала им вся в огнях, из столовой неслись голоса пирующих. Слуги зазвали к себе гостей и, не ожидая, когда отъедет поезд с господами, от души веселились. Новоиспеченная хозяйка дома струхнула и с мольбой посмотрела на молодого мужа. Он же молниеносно сообразил, что самое опасное сейчас, если из-за этой истории они опоздают на поезд, а то и вовсе придется отказаться от поездки. Быстро схватил калоши, стоявшие в коридоре, и они потихоньку улизнули, осторожно закрыв за собой дверь.

Поездка была на редкость удачной. Молодые навестили венскую родню, осмотрели музеи и достопримечательности города, а на представлении в Венской опере в царской ложе Флора увидела эрцгерцога Рудольфа с супругой. Через три месяца в Майерлинге разыгралась эта ужасная трагедия — убийство эрцгерцога. И Флора без конца всем рассказывала, как выглядел, был одет, держался несчастный наследник «Главное — не быть мелочной», — подчеркивала она. Каких же впечатлений и переживаний она могла себя лишить, начни тогда выяснять отношения с прислугой!

Флора Горвиц, около 1888 г.

Бабушка не описала ни венчания, ни свадьбы старшей сестры. Оправдывалась тем, что, увлеченная-де своим первым бальным платьем, запомнила немного. Платье из муслина, перепоясанное голубым шарфом, перешито было из какого-то платья одной из старших сестер, но это не мешало Янине получать со всех сторон комплименты. И все-таки, где и как проходило венчание? Все должно было быть по всем правилам. Самуэль — верующий, очень набожный еврей. Всю жизнь он сохранял верность своей религии, неукоснительно соблюдал обычаи и немало часов проводил в молитве. Какой же могла стать интересной спустя целое столетие история об этом ярком празднике! Но, увы, бабушка, при всей своей впечатлительности, тонком восприятии жизни, ее красоты и умении живописать самые незначительные минуты радости, никогда не рассказывала об атмосфере еврейских праздников и религиозных обрядах, которые помнила с детства.

В своих воспоминаниях она пишет: После смерти отца наш родной дом уже ничем не отличался от других польских домов. Скупо и слишком уж расплывчато передавала она трудный процесс вхождения. Но ведь, сохраняя Моисееву веру, в семье не отказывались и от основных традиций и обычаев: полагались бар-мицва у мальчиков, венчание с раввином, близких хоронили на еврейском кладбище. Да, верно, дети говорили по-польски, не знали идиша, учились в польских школах и читали польскую литературу, но ведь жить продолжали они в кругу евреев. Страницы воспоминаний пестрят почти исключительно еврейскими фамилиями: Клингсланды, Стерлинги, Аскенази, Хиршфельд, Хандельсман, Лауэр, Ландау.

Людей из среды ассимилированных евреев объединяли общие интересы и сходные проблемы. Их мучило недоверие, неприязнь, высокомерное отношение польского окружения к чужакам. А потому меня нисколько не удивляет, что бабушка не любила возвращаться мыслью к тем временам. Вот что она писала, правда, в возрасте восьмидесяти трех лет: Если затрагивался вопрос о моем происхождении, меня это никак не задевало. В этом плане я не испытывала ни комплексов, ни сложностей. Просто не стесняюсь этого. Но при этом молчанием обходила любые темы, связанные с еврейским прошлым. Мне не верится, будто у нее не было комплексов и сложностей. Когда достоинство и собственная твоя любовь попираются с детства, стеснение не может не возникнуть. Думаю, перед самой собой она стыдилась этого стеснения.

В 1889 году у супругов Бейлиных родился сын, который, согласно еврейским традициям, наследовал имя умершего деда Густава. В том же году вышла замуж вторая сестра бабушки — прелестная Роза. Не по расчету. По любви. Поехала в Голландию навестить тетку, вышедшую замуж за голландца. Познакомилась там у нее с голландским евреем Якубом Хильсумом и без памяти в него влюбилась. Юлии будущий зять категорически не понравился, но никакие уговоры не помогали. Через несколько месяцев после возвращения Розы состоялось венчание в Варшаве. Удивительная поспешность. Неужели рассудительная и скромная девушка, вырвавшись из-под контроля матери, настолько «забылась», что поддалась увещеваниям обольстителя, которого совсем не знала? В семье это было единственное супружество, которое возникло в порыве страсти. И только оно и распалось. Никогда уже мне не узнать, сколько слез и бурь предшествовало этому опрометчивому союзу. Но Юлия, давшая, наконец, согласие, умела сохранять хорошую мину при плохой игре. Свадьба была пышной, гостей назвали много. Запомнился смешной случай: невеста пошла в ванную переодеться в венчальное платье и долго не выходила оттуда, так что обеспокоенный жених стал стучать в дверь. Оказалось, в белом парижском платье и белой фате она напоследок решила выполнить свои обязанности — вымыть шеи и уши младшим братьям.

Платье ей подарила жившая в Париже тетя Амалия Ситроен, любимая сестра Юлии. Свою щедрость она выказала и в отношении других девочек. Гизелка получила от нее голубое шелковое платье, украшенное коричневыми страусовыми перьями, а Янина — впервые в жизни вечерний туалет из белого шелка. И к нему — тоже впервые — длинные белые перчатки. Само одеяние и слова восхищения по ее адресу произвели на нее впечатление куда сильнее, чем сосед за свадебным столом Самуэль Адальберг, будущий автор знаменитой и, по существу, первой «Книги польских поговорок».

Летом 1892 года вся семья Горвицев выбралась на лето в Отвоцк. Уже сняли жилье в пансионате, младшие дети радовались, предвкушая игры в лесу и на воде, девочки старательно готовили свой летний гардероб в надежде на общение с друзьями и приятелями, на новые знакомства, а может, и флирт. Но, увы, бабка Клейнман уперлась, де, желает ехать в Чехочинек, и потребовала, чтобы ее сопровождала девятнадцатилетняя Янина. Внучка наотрез отказалась: ей хотелось лето проводить с молодежью. Обиженная Мириам поехала тогда со своим сыном Ионасом, не очень-то расторопным и чудаковатым. В этом несчастном Чехочинеке она объелась малиной, у нее случился заворот кишок, и она умерла. А мою бабушку все лето мучили угрызения совести по поводу ее отказа. И с тех пор не могла есть малину.

Похороны состоялись в Варшаве на еврейском кладбище. Съехались все дочери Мириам, проживавшие за границей: Элеонора и Флора из Голландии, Анна, Бальбина и Амалия из Парижа, Текла из Германии. Собралась и вся варшавская родня. Это был последний по своей многочисленности съезд семьи Клейнманов. Великолепное торжество в стиле фен дю сьекль, где тон задавали дамы в огромных черных шляпах с перьями, в шелестящих платьях из шелка и тафты лучших магазинов мод. Они привезли с собой огромные чемоданы костюмов, пеньюаров, шуб, палантинов, а вместе с ними и дорогих подарков. Старшие девочки украдкой примеряли парижские туалеты, а младшие дети без всякого стеснения бушевали посреди разбросанных повсюду одежд, тесемок и безделушек.

Во время похорон по всем правилам голосили и рыдали. Но отчаяние, скорее, было данью традиции. Смерть черствой и эгоистичной Мириам Клейнман никого особенно не задела. Зато принесла большие перемены в семье Горвицев. Богатые родственники сделали чрезвычайно благородный и широкий жест, отказавшись после смерти матери от своих прав на наследство в пользу Юлии. И она, как случается только в романах, в одночасье стала богатой.

Ей отошел каменный дом на Крулевской и впридачу к нему немалый капитал. Теперь не было нужды беспокоиться о приданом для девочек и о деньгах на учебу сыновьям. Юлия могла позволить роскошь и себе, и детям, о чем раньше нельзя было помыслить. Благодаря этому состоялась первая заграничная поездка моей бабушки, которая давно мечтала навестить любимую Розу, проживавшую тогда в Амстердаме, да где было взять на это средства? Но пуститься в такое путешествие в одиночку… Одна из голландских теток, возвращаясь после похорон домой, взяла ее с собой.

Бабка провела там целых полгода. Может, с какой-то скрытой целью? Дружеской поездкой? Матримониальной? В определенном смысле цель была достигнута. Моя бабушка открыла тогда для себя еще одну, наряду с литературой, страсть — искусство. Впервые увидав подлинники, она увлеклась голландской и фламандской живописью, а из этой влюбленности в Брейгеля, Гальса и Рембрандта позднее возникла самая большая ее любовь в жизни. Но это другая история.

В 1894 году вышла замуж и третья сестра, Гизелла. Обвенчалась с нейрохирургом Зыгмундом Быховским. Это был человек широких знаний, прекрасный врач, талантливый ученый и до самоотречения общественный деятель. Тихая и покладистая Гизелла долго не давала согласия на этот союз. Любила кого-то другого? Пугали порывистость и деспотизм Зигмунда? Или же их разделяло столь различное отношение к своему происхождению? Юные Горвицы чересчур уж восторженно гордились своей польскостью. Правда, они не скрывали и своего прошлого, которое было неотрывно от их жизни, но рассматривалось оно как что-то, стоящее на более низком уровне развития, откуда им удалось с неимоверным трудом вырваться и подняться на ступень выше. А Зыгмунд всегда подчеркивал свое еврейство.

Сын Самуэля Быховского, ученого талмудиста из Волыни, был воспитан в ортодоксальном духе, учился в религиозных еврейских школах: хедере, ешиве, потом продолжал изучать Талмуд в Петербурге и Варшаве. Ему было семнадцать, когда он взбунтовался и вопреки воле отца решил получить светское образование. С аттестатом зрелости он удрал изучать медицину в Вену, за что набожный отец отрекся от родного сына. Но потом они помирились. Закончив учебу уже в Варшаве, он начал работать в еврейской больнице. Зыгмунд принимал активное участие в еврейских организациях — научных и общественных товариществах, был членом управления еврейской общины в Варшаве, легко входил в любые начинания еврейского общества.

Сегодня подобное поведение и есть доказательство суверенности и достоинства. Но тогда ассимилированной девушке подобное замужество виделось чуть ли не мезальянсом. Тогда как Зыгмунд вправду был блестящей партией! Не знаю, почему моя будущая бабка встала на сторону бунтующей сестры. Может, ей ведом был подлинный повод для сопротивления? Когда обнаружилось, что она «интригует» против кандидата, горячо поддерживаемого матерью, получила оплеуху. Первый и последний раз в жизни. И Янина раз и навсегда усвоила урок «невмешательства». А Гизелка сказала Зыгмунду «да».

Через два года, следом за ней, вышла замуж четвертая из сестер, рыжеволосая Генриетта — за доктора химии Юлиана Маргулиса, с которым уехала в Изендорф, в Австрию. Моей будущей бабушке было двадцать три, и, как говорится, она переступила «вторую роковую черту», считавшуюся тогда границей юности. Мать все больше начинала беспокоиться за ее будущее.

Генриетта Горвиц, около 1890 г.