Александр Етоев Комментарии к «Беседе пятой»
Александр Етоев
Комментарии к «Беседе пятой»
На этот раз комментарий начну с эпиграфа, благо тема задана интересная, неисчерпаемая, как матерь русских рек Волга.
«Палой листвой обнесло все питейные точки…»
Если бы не наводящая ссылка «Из лирики девяностых», я соотнес бы тему процитированной строки с государственной антиалкогольной кампанией 1985–1987 годов, засевшей в памяти русского человека так же крепко, как хрущевская кукуруза. Помните, «В шесть утра поет петух, в восемь — Пугачева, магазин закрыт до двух, ключ у Горбачева»? Это когда спиртное продавали с 2-х до 7-ми. И правда, цепочка ассоциаций «осень — палая листва — питейные заведения» приводит к такому заключению. Впрочем, перед этим задает тон нота безденежья — «денежки кончились в наших смешных кошелечках» (это цитата из стихотворения Макса Батурина, томского поэта, покончившего с собой в 1997 году в возрасте 32-х лет). То есть действительно справедлива отсылка Володи Ларионова к 90-м: «Период конца восьмидесятых — начала девяностых был чрезвычайно сложным как для страны в целом, так и для системы книгоиздания в частности. Когда многие писатели потеряли надежду на публикации, а некоторые потеряли и себя, погрузившись в беспросветный процесс выживания…».
Но раз уж начал, пусть и ошибочно, комментарий с «питейных точек», то грех идти на попятную. Тем более что история, которую я сейчас приведу, передана самим Прашкевичем и касается даже не времени, в котором происходила, а природы человеческой гениальности — не больше, не меньше.
Рассказывает писатель Михаил Михеев (в передаче Прашкевича):
«— От фантастики меня отпугнул Евгений Рысс, а от поэзии — Елизавета Константиновна Стюарт. После моей стихотворной книжки «Лесная мастерская» Елизавета Константиновна категорически заявила, что все то, что я пишу, не является поэзией, не может быть поэзией и никогда не будет поэзией. Поэзия требует совсем других чувств. Я думаю, Мартович, она была права. Поэт действительно не должен походить на нормального человека. А я нормальный.
— Это как?
— Я, Мартович, поясню тебе на примере. Есть у нас в организации один поэт, я долгое время по глупости своей не считал его поэтом. Ну, сочинитель, ладно. Но почему поэт, если никто не помнит ни строчки его стихов? Но однажды, Мартович, я зашел с приятелем в одну забегаловку недалеко от писательской организации. «Русский чай». И подавали там только чай, поскольку это случилось еще во времена сухого закона. Когда мы вошли, я заметил, что в полупустом зале за крайним столиком сидит поэт, о котором я рассказываю. На столе перед ним лежала на тарелке отварная курочка, он неохотно ковырял ее вилкой. Увидев это, я окончательно решил, что никакой он не поэт. Так себе, сочинитель. Неважно, что под столиком поэт прятал бутылку. Подумаешь, тогда все так делали. Михаил Сергеевич или Егор Кузьмич запретили держать бутылки на столике, вот все и держали их под столиками. Мы разговаривали с приятелем, а потом я обернулся и увидел картину, которая помогла мне понять, Мартович, что я зря не считал этого поэта поэтом.
Михеев посмотрел на меня и негромко засмеялся:
— Прошло каких-то минут двадцать, а у поэта все изменилось. Теперь бутылочка стояла перед ним, а курочку он прятал под столиком. Казалось бы, дело простое, а я, Мартович, понял, что он — поэт».
Теперь хочу обратить читательское внимание на следующее место «Беседы»:
«А я и сейчас иногда вижу во сне всех этих костыльников и колясочников, выигравших войну и выброшенных на перроны и улицы — нищенствовать и помирать. Мы боялись их, и в то же время жалели. И когда они однажды исчезли — это было так же непонятно и страшно, как раньше было страшно и непонятно видеть их внезапное массовое появление. Специальным указом всех их раскидали по провинциальным домам инвалидов. «Затопили нас волны времени, и была наша участь — мгновенна». Теория прогресса работает, к сожалению, не на всех…».
Курсив в использованной цитате мой. Прашкевич мыслит здесь не как мальчик, видящий мир сквозь изумрудные окуляры Гудвина, который — помните? — в итоге оказался мошенником. Он взирает на мир, как муж, умудренный человеческим опытом и прекрасно понимающий, что в этом несовершенном мире пряников не хватает на всех, а те, кому они достаются, часто недостойны подарка. Он реалист и, как положено реалисту, исходит от существующего. В отличие от фантаста, который пляшет от идеала. Но единственный идеальный мир, который получился живым, мир, в котором хочется жить, я имею в виду Мир Полдня братьев Стругацких, действительно явление уникальное, эксклюзивное, как теперь говорят. Дорога в него закрыта, на шлагбауме, перегородившем дорогу, написано на каждой полоске: «зависть», «равнодушие», «корысть», «подозрительность», «нетерпимость»…
Каждый большой писатель, претендующий на должность провидца, прожив на этой планете достаточное количество времени, приходит к печальным выводам.
Переделать человечество невозможно. Отдельных представителей — да, но всех, в массе, разноязыких, с разного цвета кожей, с грузом привычек, болезней, страхов, комплексов, темпераментов и так далее — не выйдет, как ни пытайся. Надежда на науку и технику, на волшебные лучи «икс», которые усмирят в человеке зверя и направят его внутреннюю энергию исключительно на творческие дела, — смехотворна. Это все равно что надеяться на добрых пришельцев, усовершенствующих человеческий мозг.
Можно, правда, сделать по-большевистски, примерно так же, как поступили с послевоенными инвалидами, — насильно отделить агнцев от козлищ и всех последних упрятать куда подальше, чтобы не пакостили пейзаж. Или, как в «Современной утопии» у Уэллса (цитирую по книге Прашкевича «Герберт Джордж Уэллс (заново прочтенный)»): «Безнадежно хилых, больных, как в детском, так и в зрелом возрасте, будут беспощадно уничтожать». И оттуда же: «Если не хочешь работать, заставят силой… Человек всегда обязан работать. Не желающие вкладывать труд в общее дело будут беспощадно изгоняться из общества — на какие-нибудь заброшенные острова».
То есть опять же по-большевистски — зона, проволока, вохра, собаки (или акулы, учитывая островную специфику), — по принципу «кто не с нами, тот против нас».
Есть еще религия, но пока большие и малые ее ветви не осозна?ют, что все они часть единого мирового дерева, и каждая не перестанет претендовать на исключительные права в диалоге с Богом, ничего путного не получится.
Итак, все попытки оттолкнуться от настоящего, чтобы получить идеальный мир будущего, не привлекая при этом к его строительству силы подавления и принуждения, дают плачевные результаты. Значит, остается одно: отпустить руль и довериться течению времени? Куда оно принесет корабль — в холод и мрак грядущих дней или на блаженные берега Утопии, — там и место его будущим пассажирам?
А может все-таки, наперекор аргументам разума, рисующим печальные перспективы, выправлять потихоньку ход этой допотопной махины, худо-бедно делать попытки вывести корабль на чистый фарватер? Пока жив человек, жива его надежда на будущее, «где счастье для всех, даром, и пусть никто не уйдет обиженным».
Тема будущего, путей к нему и препятствий, частоколом вырастающих на этих путях, волновала Прашкевича всегда. Теория прогресса — основа ткани многих его произведений. В этом смысле фантастика у Прашкевича (и не у него одного) работает как инструментарий исследователя — социолога, прогностика, футуролога, — она дает замечательную возможность раздвинуть рамки эксперимента до бесконечности, от эпох, затерянных в прошлом, до поколений, потерявшихся в будущем.
Здесь, пожалуй, уместно будет воспользоваться цитатой из повести 1988 года «Пять костров ромбом» (опубликована в 1989). Напомню, женщина из XXIV века отправляется в век XX, пик расцвета археологии, чтобы на материале раскопок выяснить судьбу любимого человека, попавшего во времена Гильгамеша. Речь в цитате касается артефакта прошлого, найденного в древней гробнице, — артефакта, принадлежащего будущему: «Вещь, сопоставимая только с будущим, могла сама по себе подсказать — будущее, в котором отказывали человечеству многие весьма влиятельные философы, существует! Его не убила гонка вооружений, его не убила тупость обманутых масс, его не убили ошибки лидеров! Но раз так, раз это будущее уже сейчас существует, не проще ли отказаться от борьбы, от тяжких трудов, не проще ли просто ждать? Будущее гуманно, будущее всесильно! Разве не протянут люди будущего руку помощи своим погрязшим в неразрешимых проблемах предкам?»
Вот зерно проблемы отношений дня сегодняшнего и завтрашнего.
Куда ж нам плыть и надо ли плыть вообще?
Далее в беседе с Прашкевичем мой коллега по работе над этой книгой доходит до «перестройки».
И опять цитата из «Пяти костров ромбом» вовремя подвернулась под руку:
«Не умея перестраивать себя, они тщатся перестроить мир. Они мечутся от Бога до атома, пытаясь доказать самим себе, что чудо рано или поздно случится».
Очередное русское чудо под названием «перестройка» оказалось, как всегда, разворованным. Объявленная свобода предпринимательства вышла народу боком. «А видишь ли сии камни в этой нагой раскаленной пустыне? Обрати их в хлебы, и за Тобой побежит человечество как стадо, благодарное и послушное». В российском варианте легенды камень заменили бумагой, которая называлась ваучером. Хлебы, обещанные голодным, иначе — акции приватизируемых предприятий, положенные в обмен на ваучеры, быстро очерствели и зачервивели. Люди сложили свою свободу к ногам Великого Инквизитора, ибо «нет заботы беспрерывнее и мучительнее для человека, как, оставшись свободным, сыскать поскорее того, пред кем преклониться».
Ну, всё, решит сейчас нормальный читатель. Етоеву не дает покоя тень писателя Достоевского, вот он и добавляет в свой жиденький словесный компот сворованные у классика сухофрукты.
Я, в общем-то, и сам понимаю, что при такой подсветке событий отечественной истории («разворованным», «обернулась народу боком», «обещанные голодным») невольно уподобляюсь Анечке Кошкиной, героине «Шкатулки рыцаря», повести Прашкевича 1994 года, той самой рыжеволосой бестии, убившей ценным хрустальным рогом другого героя повести бывшего бульдозериста Лигушу. Чтобы не быть голословным, вот пример отношения вышеупомянутой Кошкиной к социальным переменам в стране:
«— Как в Т.? — спросил он. — Жить можно?
— Жить? — Кошкина рассвирепела. — Как жить, если людей бьют!
— Как бьют? Где? — опешил Шурик.
— В милиции, в школах, в переулках, на рынке, в магазинах, в погребах, на огородах, на автобусных остановках, в загсах…
— И давно бьют? — прервал Кошкину Шурик.
— Как перестройку объявили, так и началось.
— Из-за денег, наверное?
— Какие деньги! — Кошкина смотрела на Шурика с ненавистью. — Перестройка началась, деньги кончились.
— Тогда из-за чего шум?
— Из-за нервов, — презрительно объяснила Кошкина. — Подваливает к тебе бандюга, давай, дескать, деньги, а денег у тебя — пустой карман, ты зарплату три месяца не получал. Кто такое выдержит? Как тут не дашь бандюге по морде?»
Вообще-то, эта Кошкина, хоть и стерва, но мыслит правильно. Владей я на ее месте хрустальным рогом, не раздумывая превратил бы его в осколки, попадись мне на дороге какой-нибудь Березовский или любой другой кровосос из его компании. Хотя нет, рог бы я все-таки пожалел, какая-никакая, а ценность. Долбанул бы хреновиной поненужней — урной, например, или бетонной клумбой из тех, которыми показухи ради прикрывают убожество нынешних городских ландшафтов. А то и вправду за державу обидно: прожорливый чукча Абрамович отхапал себе в угодья Чукотку со всеми ее богатствами, торгует сибирской нефтью и на вырученные за это деньги коллекционирует яхты и футбольные клубы, а фермеру в Волгоградской области, который не отслюнявил бабки местной администрации, приходится отбиваться от бандюганов, этой самой администрацией и нанятых. Чукча Абрамович — герой, российский президент самолично уговаривает его не покидать губернаторское сиденье, наша госпожа Матвиенко водит перед ним задницей, чуть ли не с духовым оркестром встречает яхту за тринадцать миллиардов рублей, на которой король Чукотки осчастливил Питер своим визитом, а на фермера в Волгоградской области вешают всех собак и топят его судебными исками.
Вот еще на перестроечную тематику: в той же «Шкатулке рыцаря» приводится характерное объявление, взятое из газеты «Шанс», самого, наверное, объективного среди массовых печатных изданий того периода. Ценно объявление тем, что в малом крике души отдельно взятого человека слышен голос всего народа, с болью сердца реагирующего на любое препятствие, встающее на пути прогресса: «Вся страна говорит о приватизации. Я тоже за, но с жестким контролем, а то вот отнес сапожнику-частнику старые туфли в починку, а он мало что тысячу за подошвы с меня содрал, он еще запил на радостях. Теперь пришел в себя, говорит: ни туфлей нет у него, ни денег. Ну, не скотина разве? Я на всякий случай подпалил ему будку, чтобы наперед знал: в приватизации главное — честь и достоинство, а остальное мы в гробу видели при всех вождях и режимах!»
Смена политических полюсов, призванная расшевелить массы, подстегнуть их предпринимательскую активность, шире — отчаянная попытка с помощью радикальных мер вытащить страну из глубокой задницы, куда ее засунули коммунисты, привела к непредсказуемым результатам. Людей лишили тех моральных запретов, которые, пусть непрочно, держали в клетке первобытное существо, заключенное внутри каждого человека.
Нас, вчерашних хомо советикусов, все-таки учили жить честно, как заповедал великий Ленин: не убий, не укради, не прелюбодействуй, не возжелай жены ближнего твоего, ни поля его, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его, ни всякого скота его и так далее. Конечно, если этот твой ближний не преступник и не классовый враг.
Теперь же, когда общество «перестроилось», по закону все осталось по-прежнему, на деле же многие понятия поменяли знак.
Вот, скажем, «терпимость» и «нетерпимость».
Нетерпимость к преступности и преступникам была в крови вчерашнего человека. Пусть часто перегибалась палка, и в преступники записывали безвинных, но разве можно сейчас представить, чтобы на кино- или телеэкране в прежние, советские времена показывали откровенных бандитов с якобы человеческим лицом? У бандита — лицо бандита, как ты его не облагораживай макияжем современного кинобизнеса.
Ныне понимаемая терпимость, распространяющаяся исключительно на преступников, больше похожа на издевательство. Она нам навязывается извне, а не идет изнутри, от сердца. Ведь что было в России еще недавно: жалели преступников, уже осужденных, уже шагающих по этапу. Им, и никому более, совали в ладони хлеб, считая это делом богоугодным. К тем же, кто гулял на свободе, отношение было непримиримое.
Когда в начале 20-х Ленька Пантелеев и его банда буквально терроризировали Петроград, милиции дано было право уничтожать бандитов на месте. А позже, чтобы успокоить людей, не веривших, что главарь уничтожен, голову его поместили в сосуд и выставили на Невском проспекте в витрине Елисеевского магазина. А сейчас я еду в маршрутке, и из динамика меня развлекают хламом, который некий позабытый шоумен из блатных назвал, чтобы звучало по-европейски, «русским шансоном». Чувство возникает такое, будто я не у себя в городе, а на зоне среди татуированной публики.
Раньше ворье сидело по паучьим углам, носа не смея высунуть, а теперь включаешь новости на Первом канале, и главная тема дня: «Покушение на Деда Хасана в центре Москвы. По факту покушения на криминального авторитета и его телохранителя возбуждено уголовное дело по части 3 статьи 30 и пункту «А» части 2 статьи 105 УК РФ, а также части 1 статьи 222 УК». Далее диктор обещает: «Мы будем постоянно информировать телезрителей о дальнейшем развитии событий». Даже запуск на орбиту ракеты-носителя с космонавтами на борту не вызывает такого возбуждения российской прессы, как судьба какого-то поганого вора, пусть и авторитетного.
Или, возьмем, новогодние подарки от компании «Теле-2» — все эти рекламные ролики с бандитскими разборками, «стре?лками», утоплением в бассейне Деда Мороза и прочим новым национальным юмором. Понятно, кто заказывает такую музыку. Те же самые бандиты, под чьим контролем находятся все, что приносит большую прибыль, включая и мобильную связь. И фильмы про хороших братков снимают на бандитские деньги. Дети наших вчерашних классиков держат в руках гостиничный, ресторанный, игорный и прочий московский бизнес, в этих же априори прибыльных областях их деятельности криминализировано все насквозь, и не дружить с бандитами невозможно.
То, что было когда-то полузапретно («блатной» Высоцкий, песни во дворах под гитару) и воспринималось исключительно как романтика, теперь сделали едва ли не образцом. Пример берите не с воинов-героев, защитников родного отечества, не с героев, пусть и назначенных, какого-никакого труда, а с крупных жуликов, выросших из вчерашних мелких. И через тернии стремитесь не к звездам, а…
Ладно, не уточняю. Кто умный, тот знает, куда стремиться.
Вот еще забавный пример. Школьное пособие для чтения по русской истории, рекомендовано Министерством образования РФ «для дополнительного образования»: «Король преступного мира: Ванька Каин» (изд-во «Белый город»).
Тема свободы предпринимательства тесно связана с темой свободы творчества.
Вообще-то я не знаю писателей, которые меняли бы себя под давлением требований издателя. Я имею в виду не тему, не цензурные или моральные установки, тем более не привычный жанр. Почерк, творческую основу — вот что я имею в виду. Изменить писательский почерк вещь практически невозможная. Надо человеку переродиться, чтобы научиться писать по-новому. Даже в случае халтуры, поденщины, сочинительства на потребу дня автор под маской марионетки остается самим собой.
Вот две сценки на тему свободы творчества.
Сцена первая. Вызывает меня издатель и говорит:
— Александр Васильевич, дорогой, я понимаю, что мое предложение покажется вам жестким… — Он мнется, а потом продолжает: — Короче, нужно написать книгу, в которой главный герой — с усами. Это очень перспективная тема, когда главный герой с усами, сейчас об этом никто не пишет, и книга будет уходить влёт.
Я резко отодвигаю стул и заявляю с принципиальной твердостью:
— Извините, я свободный художник, а не какой-нибудь продажный писака. Я не пишу на потребу моде.
И удаляюсь, громыхнув дверью.
Вторая сцена: вызывает меня издатель и предлагает написать книгу, в которой главная героиня — девочка семи-десяти лет. Я ему говорю: не знаю… Даже если я соглашусь попробовать, все равно у меня получится по-етоевски, то есть без подгонки под возраст… Тут редактор меня и ловит. «Замечательно, — отвечает он. — Это-то для книги и нужно, чтобы она была написана по-етоевски». Я еще мнусь для виду, а после отправляюсь работать.
Последний случай вполне реальный: так, или почти так, я начал сочинять «Улю Ляпину». И по заказу, и в свободном полете, без какого-либо давления со стороны.
На самом деле ограничения свободы творчества для писателя бывают полезны.
Я не про идеологическое давление, когда писатель взвешивает слова, чтобы не попасть под удар. Я об ограничениях в теме, форме или объеме текста. Скажем, Евгений Шварц, работая в жестких рамках традиционных андерсеновских сюжетов, волен был наполнять собой, своей неподражаемой интонацией давно знакомые читателю ситуации. Или монастырские летописцы с их вплетением живейших подробностей в холст стандартных летописных повествований.
О житиях святых даже не буду и говорить.
Свобода очень деликатная штука: она есть — и вдруг текст разваливается. Или ее нет — а он строится, как дворец. Парадокс, но парадокс объяснимый, хотя не очень-то воспринимаемый головой. Впрочем, творчество само парадокс, и не всегда познается разумом.
Что касается издателей — ну, издатели. Люди, в точности как любой из нас, зависящие от среды обитания. Зарабатывать на книгах — искусство трудное, не менее удивительное, чем сочинять книги. И сколько издателей ни хули, главного от них не отнимешь — они дают людям работу. Возможно, к литературе это отношения не имеет, но пользу приносит явную — в стране уменьшается безработица.
Следующий пункт моего комментария — писатель Михаил Веллер.
В этом виноват Ларионов, так уж он построил «Беседу». Хотя, скажи ему такое в глаза, Ларионов тут же свалит всю вину на Прашкевича: не фиг, мол, было ему писать «повесть-эссе «Возьми меня в Калькутте»… своеобразный художественный спор с писателем Михаилом Веллером, выпустившим в 1989 году в Таллинне тощую брошюрку-инструкцию для прозаиков под названием «Технология рассказа». Прашкевич, со свойственной ему изворотливостью, привычно отговорится какой-нибудь пилатовской фразой, вроде «еже писах писах», и цикл замкнется на мне, безвинном человеке Етоеве, на которого и посыплются в результате все кокосы с ближайшей пальмы.
Что ж, готов ради слова правды претерпеть любые пасквили и наветы, буде таковые обрушаться на мою несчастную голову. Тем более что в «брошюрке-инструкции», вызвавшей вышеупомянутый спор (и с 1989 года многократно переиздававшейся), есть главка «Борьба с редактором», самым непосредственным образом задевающая мои профессиональные интересы.
Автор в этой главке доказывает, что институт редактуры в нашей стране исключительно порождение большевизма. Страна ковала писательские кадры из малограмотного тогдашнего населения, и писателем, считали большевики, можно сделать буквально каждого, освоившего основы грамоты. Это было следствием ленинской доктрины о том, что любая кухарка способна управлять государством. Поэтому и была заведена при издательствах должность штатного обработчика рукописей новоиспеченных писателей, иначе — редактора.
Доля правды в этом, возможно, есть.
Но я считаю, что здесь, скорее, памятник уязвленному самолюбию писателя Михаила Веллера. Известно, как Михаил Веллер относится к своим текстам. Так церковь относится к Святому Писанию. Редактор для писателя Михаила Веллера то же самое, что для старообрядцев патриарх Никон, посягнувший на их отеческие святыни.
Согласен, редактор бывает врагом писателей. Правда, только в двух случаях: 1) Когда редактор — дурак, а особенно — дурак агрессивный (простого дурака спокойно можно обвести вокруг пальца); 2) Когда писатель — дурак.
На самом деле, редактирование книги — признак устойчивости эпохи, возвращение к основным ценностям. В книгоиздании в периоды нестабильности редактирование практически отмирает. Книга превращается в средство, а не в самоценный объект. В чем легко убедиться, взяв продукцию отечественных издательств стыка 80-х и 90-х, времени трагикомической перекройки недоразвитого социализма в капитализм.
Вот я и дождался момента, чтобы вытащить на свет Ларионова, прячущегося в моей тени, пусть поддержит мой одинокий лай, а то водку хлестать, так вместе, а по шее получать — так это, извините, к Етоеву.
Короче, цитирую ЖЖ Ларионова (http://lartis.livejournal.com), следующий Володин пассаж: «Взял в руки книгу Михаила Веллера «Махно» (М.: АСТ, 2007. — А. Е.). «Первый канал» уже вторую неделю гонит сериал «Девять жизней Нестора Махно». Понятно, что редактора, который осмелился бы править Михаила Иосифовича, не может существовать в принципе, но корректор-то где? Текст пестрит ошибками и неряшливостями (я не о стилистике Веллера, по ней Еськов уже прошелся). На первой же странице предисловия (формально это третья страница книги) вместо Берия напечатано Бержи; на с. 64 непонятные слова: «Вообще с эсеров было миллиона, анархистов тысяч четыреста…»; на с. 50 «немолодой покровительствующий каторжник все пристает к Нестору и начинает здеть» (слово «здеть» мне неизвестно, но я знаю другое, очень похожее). И так далее…»
Захожу по ссылочке на Еськова, благо Ларионов подсуетился. Читаю (цитата выборочная): «Ни в малейшей мере не претендуя на звание знатока истории соответствующего периода (хотя бы, к примеру, на уровне участников соответствующих форумов), я, однако, не почерпнул в книге никаких новых для себя фактов или хотя бы нетривиальных их интерпретаций. Не обнаружилось даже ярких фантазий а-ля Фоменко, столь характерных для веллеровских типо-исторических экзерсисов последних лет (вроде как о русских корнях рыцаря Айвенго), вот что обидно…
Но это все полбеды. Беда в ином.
Вот некоторое количество цитат (признаюсь честно: читать стал с некоторого момента по диагонали, так что цитаты найдены, что называется, методом тыка):
«Если вы посмотрите в небесную голубизну, и зоркость ваша подобна многократному приближению к любому предмету…» (с. 5).
«[Ходынка] Треск костей и стоны задавленных над слипшейся толпой бедноты русского простонародья…» (с. 24).
«Не донесли на штыках счастье до человечества Европы…» (с. 176).
«Черчилль все долбит свое: задушить большевизм в колыбели, пока этот чудовищный младенец не вырос, дабы сам удушить всех…» (с. 176).
Так вот, когда «гроссмейстер малой прозы» начинает сажать через страницу стилистические ляпы, достойные «песателя-фонтаста» — это уже все, край. И вот на этом месте уже НИКАКИХ смягчающих обстоятельств не предусмотрено: расстрелять за сараем, в рабочем порядке…»
Не знаю, как Ларионов, но лично я Веллера расстрелять не дам — пусть пока поживет на свете. Вдруг напишет что-нибудь стоящее, вроде своих старых рассказов. Но, действительно, Михаил Иосифович, что же вы, обкладывая филиппиками каторжный труд редактора, сами даете повод к его защите?
Риторический вопрос в конце фразы ставит точку в разговоре о писателе Михаиле Веллере. Вряд ли он когда-нибудь прочитает выдвинутые против него обвинения. До Олимпа не доходят голоса смертных, только запах благовоний из храмов, воздвигнутых во славу богов.
«Малый бедекер по НФ» — наконец-то я добрался и до тебя. Нет, вру, как всегда, — если пробежаться по комментариям, то цитат из этой книги Прашкевича наберется не на одну страницу.
Во-первых, о названии. Ларионов правильно разжевывает для ленивых суть понятия «бедекер»: что он есть за диковина, откуда пошел и на кой хрен нужен.
На самом деле, применительно к конкретному бедекеру — «Малому бедекеру» Прашкевича, — источник названия прячется не в 18 веке, ближе. Я его отыскал в написанной в 80-е годы повести Прашкевича «Уроки географии». Герой, журналист, пишет бесконечный цикл «не то мини-исследований, не то мини-очерков, озаглавленных им условно «Лоция Главного проспекта». Это, примерно, то же что в 19 веке называлось в русской литературе «физиологический очерк». Главный проспект — это главная улица Новосибирска, по которой журналист Юрий Зоболев каждый день утром идет в редакцию, а вечером — из редакции. Затерявшись среди людей, он всматривается в человека толпы и пытается по лицу прохожего представить, как тот живет, войти в мысли незнакомого человека, угадать его привычки, желания, чтобы потом представить все это на бумаге. И один из друзей подруги героя, дворник Миша (не Веллер, но тоже позиционирующий себя великим писателем), «Лоцию» переименовывает в «Бедекер». В этой повести традиционный бедекер уже теряет свою основную функцию, он превращается в путеводитель по людям, то же самое мы видим и в «Малом бедекере по НФ».
«Бедекер» — книга славная.
Во-первых, это книга о людях.
Во-вторых, это книга о литературе.
Или, наоборот, — во-первых, о литературе.
Она и начинается славно: «Первой книгой, которую я прочел от корки до корки, была «Цыганочка» Сервантеса («Academia», 1934)…».
«НФ» в названии книги, сокращение от «научной фантастики», — то ли кость, брошенная торговцам, этакая маркетинговая уловка, чтобы не отпугивать покупателей подозрительным словечком «бедекер», то ли это авторская ирония, действенный литературный прием, которым автор владеет виртуозно. В книге о научной фантастике говорится не так уж много, эта книга о литературе вообще, о писательской свободе и несвободе, о жизни и удивительных приключениях Геннадия Прашкевича, вчерашнего школьника из Тайги, прожившего полстолетия в кащеевом царстве литературы, написанная им самим.
Судьба-злодейка проверяет людей по-разному. Одних славой, других — гордыней, ложным чувством превосходства над окружающими, третьих — страхом превратиться в отверженных, оказаться вытесненными со сцены своими же преуспевающими коллегами.
Звание «писатель-фантаст» приказом политуправления литературы дается человеку пожизненно. Это тоже способ проверки пишущего человека на вшивость. Коли русский литературный бог взвалил на тебя сей крест, не ропщи, неси его терпеливо, иначе будешь, как корабль-призрак, не приписан ни к одному порту.
Есть писатели, которым не важно, по какому они проходят ведомству. Михаил Успенский, Вячеслав Рыбаков, Евгений Лукин, Андрей Лазарчук в жизни ни разу не отреклись от планеты, на которой прошло их детство, — Фантастики. Имена их на слуху, они популярны. А вот Андрей Столяров, звезда питерской фантастики 90-х, закатившаяся к началу 2000-х, декларативно отмежевался от этой бесперспективной для писательского престижа (мнение Столярова) ветви литературы.
Прашкевич, возрастом постарше (и характером поуживчивее), решил, что ладно, мы люди провинциальные, город Новосибирск лежит далеко от всех этих мелкотравчатых литературных разборок типа «„Фантаст!“ — „Сам фантаст!“ — „От фантаста и слышу!“» и принял звание «писатель-фантаст» без ропота, как и положено всякому нормальному человеку. Ну, фантаст, да хоть сфероидом меня назовите, главное — как я делаю, каков результат работы, а этот ваш гостиничный бейджик, который выдается на Росконах-Евроконах-Интерпрессконах, для писателя ничего не значит. Пусть я даже буду писать безделки — не сверхидеями же едиными жив человек пишущий, — я их сделаю такими отточенными, такими фантастически достоверными, что вы слезами обольетесь, читая.
Насчет «слезами обольетесь, читая», не удержусь, отвлекусь от темы, процитирую отрывок из прозы знаменитого питерского поэта:
«Я помню Юпитер с золотистым цветом, темные и светлые полосы, как у тигра, толстая атмосфера, красное пятно на 50 тыс. км., когда мы шли по его водянистой поверхности, в скафандрах, в масках от аммиака и метана, как плавали ихтио-гомо, и мы их отлавливали в контейнеры и отправляли на Пла, эта плазма нужна нам для трансплантаций. Мы добрались до Главной Резиденции астро-звездных войн, они пустили на нас 500 кораблей, наполненных ихтио-дрянью с лучами из ноздрей и выплеснули в Южном Регионе, горели леса и реки от лучей, ответный удар — двумя кораблями и нашими силами. Мы сказали: конец, и было взорвано то, что сооружено, а живое взято. Мы и микробов взяли. Как мы рубили волны красного света — шпагами, и сине-зеленого. Там погиб капитан Теодор Дэнгем, это была водородная планета, единая бомба. Она есть, но безжизненна, остались слои льда, t минус 138. Возгонка метана».
Это Виктор Соснора, классик, для тех, кто не догадался сразу.
Видите, незападло даже классику описывать, как гибнет Юпитер.
Так что тем, кто только еще проверчивает дырки для будущих орденов, как говорится, сам бог велел.
Прашкевич, дорогой, извини, что постоянно о тебе забываю. Фантастика, всё она, сволочь! Зазеваешься, а эта кикимора с головой утягивает в болото, и часами отплевываешься потом от пахучей лягушачьей икры.
Отплевался, возвращаюсь к тебе, Прашкевич, к твоему «путеводителю по НФ».
По традиции свои творческие блуждания авторы предъявляют публике с отточиями. Невозможно передать на бумаге все извивы писательской биографии, как невозможно достоверно прокомментировать пушкинский донжуанский список. Сфотографироваться в обнимку с вечностью обычно хочется с приличной прической. Себя расхристанного автор командирует в книги, распределяет свои преступления и болезни между героями соразмерно симпатиям — одному достается больная печень, другому — съеденная циррозом совесть.
«Бедекер» отточий не подразумевает. «Я не собираюсь скрывать каких-то темных сторон даже своей собственной жизни» (поэтому он и пишется бесконечно, как отметил беззастенчивый Ларионов, мысленно вспоминая классику: «А голову мою не оплакивай, потому что за двадцать лет кто-нибудь из нас уж обязательно умрет — или я, или эмир, или этот ишак. А тогда поди разбирайся, кто из нас троих лучше знал богословие!»).
В опубликованной (не полностью) первой части «Бедекера» жемчуг тешит мне глаз настолько, что стекляшки, норовящие временами посягнуть на мой читательский вкус, воспринимаются вполне благодушно. Здесь, возможно, сказывается эффект лояльности. Отношение к тексту зависит от отношения к автору. Лучше всех точку зрения на этот скользкий вопрос выразил мой друг писатель Николай Романецкий. С писателем нужно просто дружить, читать его вовсе не обязательно, считает Коля. Лучше даже вообще не читать, чтобы в человеке не разочароваться. Читающие друг друга авторы обычно льстецы и подпевалы. Я не похвалю его сегодня, он меня не похвалит завтра. А если сдуру скажешь, что не понравилось, наживешь себе врага на всю жизнь. Писатель — млекопитающее злопамятное. Вон, недавно в ЖЖ Житинского (http://maccolit.livejournal.com) наехал кто-то на писателя Диму Быкова, мол, никакой он не писатель, а памфлетист, так Быков враз обрил обидчика под нулевку, ни волоска на лысине не оставил.
Я Прашкевича читаю с пристрастием. Что не нравится, то не нравится, так ему об этом и заявляю. Он, конечно, делает обиженное лицо, но внутри-то понимает прекрасно, что Етоев зря ругаться не станет. И насчет стекляшек, упомянутых выше, — тут уж ничего не поделаешь, во всем, что связано с восприятием юмора, я занимаю позицию ретрограда. Ну не нравятся мне, хоть убейте, смехословие измайловского пошиба, нет-нет да и попадающееся в «Бедекере»: «Из животных кампучийцы больше всего не любят пингвинов, потому что хорошо помнят слова М. Горького про его жирное тело». Допущенное рассогласование во временах («пингвинов» — «его») я, считайте, даже и не заметил.
Или, скажем, такой пример: «Но еще больше кампучийцы ненавидят кенгуру. Существует много народных легенд и преданий о том, как кенгуру хватали детенышей кампучийцев, путая их со своими, и огромными прыжками уносились вдаль… В хижине каждого кампучийца можно увидеть портрет большого бородатого мужчины. Каждый кампучиец сразу скажет, что это портрет Большого Белого Охотника, Убившего Кенгуру Мирового Капитализма… Землю кампучийцы делят на два полушария, и одна половина кампучийцев шарится на одном полушарии, а другая на другом… Некоторые кампучийцы входят в шведский парламент. Они моют там полы, после чего в парламент входят шведские парламентарии…».
Сплошной «Аншлаг» да и только.
Правда, автор, будто зная заранее мои сегодняшние к нему претензии, ловко переводит огонь с себя на вымышленного фантаста Королева, перу которого якобы принадлежит этот «юмор»: «Молодые фантасты и поэты заржали — рассказ Королева пришелся им по душе».
Если автор подчеркивает таким манером органическую ущербность своих коллег, то это у него получилось. Если это попытка повеселить читателя, то ставлю ему «неуд» по юмористике. Но этот «неуд», вполне простительный на общем фоне литературных декораций «Бедекера», искупается твердым «удом» за удовольствие, полученное от книги в целом.
Составная композиция книги — документы сменяет проза, в прозу вклиниваются мемуарные комментарии, их поддерживают цитаты и афоризмы плюс десятки соблазнительных мелочей, скрепляющих повествование воедино, — Америку в литературе не открывает. Прием обкатан поколениями писателей на поколениях критиков и читателей. Важен при такой композиции не умышленный формальный прием, а кровеносная система всей книги, питающая живой энергией любую клеточку ее организма. У «Бедекера» организм живет, его сердечная мышца не дает сбоев. Именно про такие книги писал покойный Штерн (цитирую по переписке с Прашкевичем): «Писатель сразу виден по тексту. Сразу. Пусть он будет самым последним из чукчей. Пусть правильно или неправильно расставляет слова, пусть его вкус подводит — главное, чтобы текст был живой. А с живым человеком всегда можно поговорить и договориться. А если не договориться по причине крайней отдаленности вкусов и характеров, то хоть разойтись, уважая друг друга».
Книга тем отличается от музея, что человек в ней остается живым, продолжает общаться с нами, улыбается, дает нам советы, а не умильно смотрит с портретов на горстку зевающих посетителей, приносящих ему посмертную дань признательности.
Множество хороших людей говорят с нами со страниц «Бедекера». Понятно, благодаря Прашкевичу. Если бы не проныра автор, вовремя подсуетившийся ради нас, не видать бы нам ни писем Ефремова, адресованных школьнику из Тайги, ни страничек о Боре Штерне («говорить с ним было бессмысленно, его надо было читать»), ни советов Аркадия Натановича, подкрашенных рюмкою коньяка, ни астафьевских пьяных слез, ни лагерных историй Сергея Снегова…
На Сергее Снегове задержусь.
В «Бедекере» Прашкевич пишет: «На титуле «Норильских рассказов» написал Сергей Александрович: «Милый Гена! В этой книге нет литературной фантастики, зато фантастика моей реальной жизни».
Пример такой реальной фантастики, взятый из жизни Снегова (и озвученный в «Норильских рассказах»), я сейчас приведу. Пример этот очень важен, в нем ярко проявляется связь между жизнью человека и литературой.
Год тридцать седьмой. Пересыльная тюрьма по дороге из Бутырок на Соловки. Молодой Сергей Снегов, осужденный по статье 58 (участие в молодежной антисоветской террористической организации), попадает в камеру, плотно заполненную людьми. Единственное свободное пространство, где можно расположиться по-человечески, занимает четверка воров в законе, они-то и правят бал — отбирают у заключенных вещи и запасы еды, которыми их снабдили родственники перед этапом. Один из уголовников подходит к новенькому, Сергею Снегову, и требует поделиться. Снегов посылает его подальше. «Лады, — говорит блатной. — Даю тебе десять минут. Все притащишь без остатка. Просрочишь — после отбоя придем беседовать». И добавляет, уже отходя: «Шанец у тебя есть — просись в другую камеру». В общем, своим отказом новоиспеченный «террорист» Снегов подписал себе приговор. Остальная 58-я ни за что не вступились бы за одиночку — вступишься, тут же тебе добавят «создание враждебной антисоветской организации» со всеми вытекающими последствиями. О переводе в другую камеру, как ему посоветовал уголовник, вообще не могло быть речи.
Время приближалось к отбою, камера тревожно молчала, и, чтобы как-то отвлечь себя от этой давящей тишины, Снегов просит соседа рассказать ему какую-нибудь историю. Тот отнекивается, говорит «не знаю» и предлагает Снегову рассказать историю самому.
Далее цитирую автора:
«Не знаю, почему мне вспомнилась эта удивительная история, странная повесть о Повелителе блох и парне, чем-то похожем на меня самого. Меня окружили видения — очаровательная принцесса, бестолковый крылатый гений, толстый принц пиявок, блохи, тени, тайные советники. Я видел жестокую дуэль призраков Сваммердама и Левенгука — они ловили один другого в подзорные трубы, прыгали, обожженные беспощадными взглядами, накаленными волшебными стеклами, вскрикивали, снова хватались за убийственные трубы. Я сидел лицом к соседу, но не видел его — крохотный Повелитель блох шептал мне о своих несчастьях, я до слез жалел его. И, погруженный в иной, великолепный мир, я не понял ужаса, вдруг выросшего на лице соседа. Потом я обернулся. Четверо уголовников молча стояли у моих нар…
— Здорово, — сказал один из блатных. — Туго роман тискаешь!
— Давай еще, — потребовал другой».
Литература не только лечит, случается, она спасает человека от смерти.
Разговор о ненаписанных частях книги («вторая часть будет посвящена алкоголю»… «третья часть — основной инстинкт»…), наверное, имеет резон перенести лет на двадцать в будущее, когда эти части будут написаны (или опубликованы), а читатели, если они к тому времени сохранятся, снесут на свалку опостылевшую политкорректность и не набросятся на автора с кулаками за осквернение священных имен.
Посмотрим.
Вот мы говорим «ужас, ужас», когда речь заходит об алкоголе.
И действительно — ужас, кто бы спорил.
Но ведь пишет же в своей мемуарной прозе покойный поэт Лев Лосев:
«Всем хорошим во мне я обязан водке. Водка была катализатором духовного раскрепощения, открывала дверцы в интересные подвалы подсознания, а заодно приучала не бояться — людей, властей. Даже удивительно, что при такой внимательной любви к водке лишь один-два человека из нас по-настоящему спились. Здоровье-то, не говоря уж о карьерах, мы себе пьянством попортили, но это другое дело, небольшая, в общем-то, цена за свободу, за понимание, за прекрасные стихи».
Да и многие самые смешные страницы русской литературы посвящены именно алкоголю. Гоголь, Достоевский, Лесков, Чехов, Пришвин, Булгаков, не говоря уже об авторах современных — от Венечки Ерофеева до Евгения Попова и Владимира Шинкарева с его митьковской апологией бражничества.
То есть не было бы алкоголя, не было бы и этих произведений.
Палка о двух концах. Тождество веселья и смерти.
Я сейчас приведу цитату, довольно длинную, в которой если и не брезжит свет в конце туннеля для человека пьющего, то хотя бы проглядывается возможность такого света.
«Алкоголь — тоже вызов судьбы… Вначале предстающий как новая забава, для некоторых этот вызов перерастает в битву насмерть. Известно: проигрыш в подобном предприятии всегда очевиден, выигрыш — всегда сомнителен. Более того, спорна сама возможность выигрыша. Но чем безнадежнее битва, тем поразительнее мужество принявшего ее. Не буду спорить с теми, кто убежден, что победа над соблазном, обретение крепости вместо разрушения, благодатный союз с винным духом невозможны — капитуляция, также как и путь героя, суть проблемы индивидуального выбора. Замечу только, что путь героя, по крайней мере, оставляет надежду узреть благодать, путь же капитуляции в лучшем случае обещает злую трезвость.
Каждый знает: верить честному слову пьяницы нельзя, пьяница своему слову — никто. Но знают многие также, что часто даже у самых горьких пропойц есть граница, которая остается для них свята. Через все уже переступили, но эта черта нерушима. Пропиты собственные деньги, пенсия матери, книги, завалявшееся с юности банджо, зимняя куртка, хранившиеся на чердаке велосипед и лыжи, а стеклянный шар с ратушей и зимой внутри (встряхнул, и закружилась вьюга) хранится как зеница ока. Этот шар по случаю достался забулдыге от старого — из той, прошлой жизни — приятеля, свершившего шенгенский вояж, и предназначен в подарок на день рождения дочке, которую забрала с собой бросившая забулдыгу жена. От всех прячет он шар в самой глубине комода — от мнимого вора, от собутыльника, от самого себя, потому что знает: покажет кому, проболтается — пропьет наверняка. Об этом же как будто писал Борис Вахтин: «Смотришь, ползает в темноте по бульвару у скамейки пьяный, говорить уже не может, мычит только, но не уходит, ищет чего-то, одному ему известно что?, но не оттащить его, пока не найдет, не уговорить уйти. Ползая, мычит — до утра будет тут руками шарить. Оказывается, это он какую-то батарейку ищет, которую другу нес, обещал, для фонарика батарейку — семнадцать копеек штука, плоская, однако дефицит». Тут та же священная граница, та же цитадель, которую держит пьяница неколебимо, не сдает до самого смертного часа. Откуда силы на охрану этих последних рубежей у человека, давно, казалось бы, сдавшего все, что можно и нельзя, сидящего на собственноручно созданном пепелище в добровольном гноище? Не тот ли это лучик благодати, что выводит нищих духом в Царствие Небесное?»
Это отрывок из предисловия Павла Крусанова к «Красной книге алкоголика» (СПб: Амфора, 2009), в которой ваш покорный слуга имел честь принимать участие в качестве автора одного из произведений, в нее вошедшего. Наравне, кстати, с Гоголем, Достоевским, Лесковым, Чеховым, Пришвиным и другими неплохими писателями, о которых упоминалось выше.
Пить, конечно, надо бросать.
Когда в 1995 году Боре Штерну вручали премию «Странник», он, кивнув на портрет Мусоргского работы Крамского (дело происходило в Доме композиторов в Петербурге), прямо так и сказал: «Господа, пить надо бросать».
Потому что, когда ты пьешь, то ничего не доделываешь до конца.
«Третья часть — основной инстинкт, потому что живая литература (а точнее, жизнь) на нем и замешана…»
Серьезное заявление.
«Я не собираюсь скрывать темных сторон даже собственной жизни. Неважно, будет ли кто-то на меня обижаться…»
Правда, автор все же добавляет, перед тем как поставить точку: «Я ведь не из тех наивных людей, которые путают истину с правдой…».
Последнее звучит как шутка, но в каждой шутке скрывается доля истины… или правды? Не знаю уж как выразиться точнее.
Что есть истина? Знаменитый вопрос Пилата так и остался без ответа.
Впрочем, прокуратору Иудеи ответ был нужен не более чем Иисусу лыжи.
Для Прашкевича, как и для Иисуса Христа, истина есть любовь.
Любовь бывает бесконечная, это Бог — любовь божественная, любовь вечная, любовь идеальная. И конечная — любовь к женщине. Последняя, любовь к существу земному, — проекция любви бесконечной на плоскость нашего конечного мира. Земная любовь есть правда.
Правд много, истинная любовь одна.
Как совместить множество правд и истину?
Самая главная книга на эту тему, которую написал Прашкевич, — «Герберт Уэллс (заново прочтенный)». Истина в уэллсовском варианте (и варианте Прашкевича соответственно) не окрашена в божественные цвета, во всяком случае — явно (Уэллс, как и Прашкевич, по вероисповеданию атеист). Она проявляется опосредованно через любовь не к Богу, а к человеку. К женщине. Единственной. Одежды которой всегда остаются белыми, несмотря на все твои множественные правды, сиречь измены.