Единица порядочности — «один Галлай»
Единица порядочности — «один Галлай»
С Марком Лазаревичем Галлаем я познакомился и подружился в доме у Изольда Зверева.
Эльдар Рязанов как-то сказал, что если вводить единицу измерения порядочности человека, то называться она должна — «один Галлай». Аршин этот можно одинаково применить ко всему, что в своей жизни делал Марк — и в ночном небе 22 июля 1941 года, во время первого налета немецких самолетов на Москву; и пробираясь к партизанам в Брянском лесу после того, как был подбит его самолет; и садясь за штурвал каждой новой, неиспытанной машины; и на космодроме, готовя в полет Юрия Гагарина; и в дружеской компании.
Я не верю, когда говорят, что существует профессиональная этика, не понимаю, что это значит. Получается, у инженера одни нравственные нормы, у строителя — другие, а у летчика — третьи? По-моему, чепуха. Нравственность есть одна, человеческая. Иное дело, что нравственный человек обычно оказывается и хорошим профессионалом, лучше прочих выполняет свою работу.
Известно, что в том ночном бою над Москвой Галлай сбил первый немецкий бомбардировщик. Но каждый раз, слыша это, Марк недовольно морщился: а вдруг здесь допущена ошибка, а если в самолет попал зенитный снаряд? В ту пору могли и ошибиться. Поступал он так не оттого только, что обладал редкой скромностью и опасался, что ему припишут лишние заслуги. Но и потому еще, что всегда и во всем был скрупулезно точен. Не терпел никакой приблизительности.
После публикации в «Новом мире» его документальной повести «Первый бой мы выиграли», рассказывавшей, в каком трудном положении мы оказались в начале войны, в печати появилось ругательное письмо четырех генералов. Написано оно было в известном стиле: «где откопал М. Галлай…», «дегероизация», «сомнительные обобщения», «огульно приписывает»… Пикантнее всего было, что Марк, говоря о начале сороковых, опирался на документы, подписанные в то время некоторыми из этих самых сегодняшних генералов. Понятно, что в издательстве «Советский писатель» книгу, куда входила и эта повесть, немедленно остановили.
Будучи тогда председателем Совета по очерку и публицистике Московской писательской организации, я предложил Марку обсудить на Совете его повесть: пусть другие участники тех событий, люди тоже в немалых чинах, дадут бой четырем клеветникам. «Пустое, — сказал Марк. — Ты обратил внимание, как заканчивается их письмо? „Вызывает удивление журнал „Новый мир“, опубликовавший на своих страницах политически незрелую, ошибочную статью М. Галлая“. Это же не по мне удар, а по Твардовскому». Совет мы все-таки провели, генералам было выдано по первое число, но ничего, разумеется, не изменилось. Марк наотрез отказался что-либо менять в повести, и книга вышла в свет только через семь лет.
Вообще он не подавался никаким уговорам, его нельзя было уломать, взять на «слабо», если в чем-то был совершенно уверен.
Однажды к очередной торжественной дате решили приурочить первый полет нового самолета. Так уж было у нас заведено — отмечать красный день календаря производственным успехом.
Сесть за штурвал корабля предстояло Марку. Но погода, как на грех, стояла отвратительная, взлет сопровождался бы огромным риском. К тому же риск этот ничем совершенно не оправдывался. На аэродром съехалось большое начальство, однако приказать летчику лететь никто не мог: он один решает. Его стали подбадривать, намекать, что такой-то уже поднялся, такой-то тоже в воздухе. Но когда самый большой начальник проговорил: «Я бы на вашем месте…», Марк, вежливо улыбаясь, ему ответил: «Если бы мы с вами поменялись местами, я, может быть, месяц в вашем кабинете и продержался бы, пока не прогнали. А вы, сев в машину, пожалуй, и взлететь не сможете». С тем начальство и уехало.
Вообще, не раз доказывавший свою исключительную храбрость, Марк часто приводил авиационную поговорку: «Осторожность — лучшая часть мужества». Любил повторять слова своего друга и коллеги Героя Советского Союза Григория Александровича Седова: «Если летчик, отправляясь в испытательный полет, считает, что он идет на подвиг, то значит, что он к полету просто не готов».
Но если уж Марк в чем-то был уверен, если все рассчитал и досконально выверил…
В художественном фильме о летчиках-испытателях, где Марк работал консультантом, значился такой эпизод: у самолета отказывает двигатель, и летчик, чтобы спасти машину, сажает ее прямо на шоссе. Начальство категорически запретило Галлаю совершать такой маневр: шоссе узкое, может не попасть. Тогда Марк поступил иначе: он снизился, удержал самолет на высоте одного-двух метров, а потом резко ушел наверх. При монтаже у зрителя создавалось полное впечатление, что самолет сел. Конечно, это потребовало от летчика огромного мастерства, виртуозного искусства, приземлиться было бы гораздо легче. Но приказ есть приказ.
Однако, если речь шла о человеческой жизни, о спасении человека, он мог и ослушаться. Отличал разумное требование от непродуманной догмы.
Когда запускали первого космонавта, не знали, как поведет себя там его психика, сможет ли он в тех условиях действовать адекватно. А вдруг автоматика будет вполне исправна, но он все равно начнет испуганно хвататься за ручное управление. Чтобы не допустить этого, соорудили пультик на подобие тех, что стоят в подъездах домов: на панели шесть цифр. Если автоматика откажет, то надо будет в определенной последовательности нажать три из них. Какие именно, космонавту, отправлявшемуся в полет, не сообщили, при необходимости их передадут ему по радио. Но Марк понимал, что непрохождение радиоволн, плохая слышимость, какое-то слово не разобрал — все это куда опаснее, чем отказ психики пилота. И уже на космодроме Галлай шепнул Гагарину: «Юра, запомни, 125». Ручное управление, к счастью, не понадобилось, а Галлай после полета узнал, что секретные эти цифры раскрыл Гагарину не он один.
Однажды кто-то спросил Галлая: почему он никогда не носит Звезду Героя? Неужели ему совершенно не льстит, когда заговаривают об его заслугах? Это же даже неестественно. Марк засмеялся и сказал: «Отчего же, однажды мне было весьма лестно».
И рассказал такую историю.
Марку позвонил брат его покойного друга и коллеги и сказал, что им необходимо безотлагательно повидаться. В тот момент Марк собирался на дачу, все уже было собрано. «А нельзя ли отложить дня на два?» — спросил он. «Нет, только сегодня!» — «Ну что ж, приезжайте». Через некоторое время появился этот человек, они уединились, и собеседник стал говорить, что Горбачев явно не отдает себе отчет, в каком положении находится страна, нужны экстренные меры, которые привлекли бы к себе внимание. А поэтому было бы в высшей степени полезно, если бы Галлай, Герой Советского Союза, обладатель высоких степеней и званий, вышел на Красную площадь, облил себя бензином и сжег.
Услышав это, Марк сперва оторопел, но, придя в себя, сказал, что идея ему очень нравится, но почему бы самому автору не реализовать ее? «Нет, — печально вздохнув, ответил тот, — мое самосожжение не произведет должного эффекта».
16 апреля 1964 года я находился в командировке в Киеве. Уже собрался было идти на почту, дать Марку телеграмму — в тот день ему исполнялось ровно пятьдесят — как вдруг в вестибюле гостиницы увидел… самого Марка. Оказалось, он удрал из Москвы. Он тогда расставался со своей первой женой, на душе было нехорошо, не хотелось никаких празднеств, и авиаконструктор Олег Антонов решил устроить ему юбилей в Киеве.
А назавтра мы вдвоем пошли посидеть в гостиничном ресторане. Марк был грустен, и я сказал ему какую-то пошлость о том, что жизнь, мол, зебра, за темной полосой непременно последует светлая. Марк спросил: «Когда? В восемьдесят лет?»
Но как раз восьмидесятилетие Марка мы отпраздновали замечательно. За столом сидел очень счастливый человек, и рядом с ним его вторая жена, Ксения Вячеславовна. Я напомнил ему тот наш, тридцатилетней давности, разговор в киевской гостинице, и Марк, молодецки расправив плечи, произнес: «Да, Галлайский еще хоть куда!»
О том, что особой профессиональной этики не существует, что человек обязан оставаться человеком — и на земле, и в небесах, и на море, лучше всего сказал он сам.
«Мне понадобилось несколько лет, — написал он в своей книге, — чтобы сформировать представление о летной этике как совокупности каких-то моральных норм, связанных с конкретными профессиональными обстоятельствами нашей работы. Не меньше времени потребовалось и для того, чтобы, вновь вернувшись от частного к общему, понять общечеловеческий характер так называемой (теперь говорю: так называемой) летной этики».
В этих словах нет ни малейшего принижения своей профессии, в них, наоборот, высочайшая ее оценка.