Еврейская молитва

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Еврейская молитва

21 декабря 1949 года страна торжественно отмечала семидесятилетие великого Сталина. В «Правде» были напечатаны статьи членов политбюро. Каждый из них описывал, какой неоценимый вклад внес гениальный вождь в ту или иную сферу нашей жизни: в экономику, в международные отношения, в железнодорожный транспорт.

В институте, в Большом зале имени Вышинского, состоялось торжественное собрание. Говорили речи, а затем директор института произнес вдохновенную здравицу в честь отца и учителя. Стоя, мы аплодировали.

Аплодисменты продолжались пять минут, десять, двадцать, полчаса… В президиуме никто не решался их прекратить. Я подумал, что так ведь мы можем простоять до самого вечера, и сам испугался своих мыслей.

А через несколько дней я узнал, что на директора нашего института уже поступил донос: раньше времени он прекратил овацию в честь товарища Сталина и тем сорвал собрание.

В то лето моя жизнь чуть было не пошла наперекосяк.

В июле ребята с нашего курса выехали в подмосковное Томилино, в Училище имени Верховного Совета РСФСР, на военные сборы. Вместе с нами были там и студенты Московского университета. Жили мы в палатках, носили военную форму, каждый день уходили в лес на тактические занятия, на стрельбищах стреляли по мишеням и три раза в день строем шагали в столовую, обязательно с песнями.

В первые же дни замполит приказал создать редколлегию и немедленно начать выпуск стенгазеты. Кто-то вспомнил, что я этим занимаюсь в институте, и меня тут же назначили редактором. Быстро договорились, кто напишет заметки в первый номер, но когда стали обсуждать, каким должен быть уголок юмора, возник спор. Мне показалось, что писать фельетоны и рисовать карикатуры на своих ребят не стоит, зачем им причинять неприятности, тем более и сборы-то продлятся всего три недели. Давайте просто поместим в газете рисунки из журнала «Крокодил», все будут довольны. Мне возразил студент МГУ Мильграм. Сказал, что моя позиция беспринципна, критики и самокритики нам опасаться нечего, иначе мы пойдем на поводу у лодырей и нарушителей дисциплины. Я вспылил. «Ну и прекрасно, — сказал я, — тогда делайте газету без меня». — «Значит, ты отказываешься?» — спросил Мильграм. — «Отказываюсь!» — гордо сказал я. — «Ну что ж…»

Мильграм тут же подошел к замполиту и, показав на меня, доложил: «Он отказывается делать газету». Замполит с интересом посмотрел на меня. «Отчего же?» — спросил он. Надо было срочно придумать какое-нибудь веское объяснение, и я придумал: «К сожалению, — сказал я, — я не знаю специфики армейской печати». — «Да? — спросил замполит. — А если Родина прикажет, и вам дадут оружие, вы тоже скажете, что не знаете армейской специфики?» — «Если меня призовут, — важно ответил я, — я, конечно, возьму оружие и пойду служить. Я говорю про специфику армейской печати». Замполит просто ел меня глазами. «А если Родина прикажет вам стать офицером? Там придется всем заниматься, и стенгазетами тоже». — «Профессиональным военным я не собираюсь быть, — обстоятельно объяснил я. — Государство тратит деньги, чтобы я стал юристом».

Я был горд собой, мне казалось, что я нашел очень удачный ответ и прекрасно вышел из дурацкого положения. Но не тут-то было. Назавтра состоялось комсомольское собрание. Замполит проинформировал собравшихся о том, что студент такой-то отказывается служить в советской армии. Выступил Мильграм, рассказал, как студенты возмутились отщепенцем, попытавшимся взять под защиту лодырей и нарушителей. Его поддержали еще несколько человек, главным образом, студенты МГУ, но к ним присоединился и кое-кто из наших. Выступающие говорили, что я позорю честь института и высокое звание советского студента. Решено было передать мое персональное дело на рассмотрение комсомольской организации юридического института.

Сборы между тем продолжались. Я ходил вместе со всеми на тактические занятия, стрелял по мишеням и в строю с песнями шагал в столовую. Постепенно мне стало казаться, что тучи обошли стороной, нельзя же всерьез принимать вздорные обвинения этого дурака замполита.

Но буря, оказывается, только приближалась.

Осенью, когда начались занятия, на доске объявлений появилось сообщение о том, что такого-то состоится открытое комсомольское собрание института. Шел пятидесятый год, разоблачение еврея с его антипатриотическими настроениями пришлось как нельзя кстати.

Дома был траур. Мама ходила вся в слезах и все время повторяла: «Я знаю, тебя исключат из комсомола и из института». Папа молчал.

На собрании на меня нашло какое-то оцепенение. Я знал, что сейчас рушится вся моя жизнь, но по-настоящему в тот момент это еще до меня не доходило. Что-то говорили про меня выступающие, разоблачали, клеймили, выводили на чистую воду, а я сидел весь заторможенный, не в состоянии ни на что реагировать. Только удивился, когда при голосовании за мое исключение трое воздержались, по правилам полагалось единогласное решение.

Через несколько дней меня исключили и из института.

Я торчал дома, изнывая от безделья. Время от времени ко мне заходили однокурсники, те самые, кто голосовал на собрании за мое исключение. Я спрашивал себя, а как бы сам поступил на их месте. Если бы исключали кого-то другого и от меня потребовали поднять руку, разве бы я ее не поднял?

Ребята долго у меня не засиживались, говорить нам в сущности было не о чем. Я понимал: так навещают безнадежно больного, которого утешать трудно, а не прийти нельзя.

Чтобы чем-то себя занять, я попытался было читать книги, но чтенье не шло. Глаза скользили по тексту, а думал я в это время совсем о другом. Занялся кроссвордами. Решал их пачками с утра до вечера. С тех пор кроссворды видеть не могу, никогда не беру их в руки.

Из военкомата прислали повестку и меня направили на медицинскую комиссию. Но тут-то выяснилось, что в армии я не могу служить из-за зрения. Постановили: «годен к нестроевой в военное время». А в мирное — вообще ни на что не годен. Получалось: меня исключили за отказ служить в армии, а я не смог бы стать в строй даже при всем желании. Нелепость?

Я подал апелляцию в горком комсомола. Не знаю, восстановили бы меня, несмотря на весь абсурд ситуации, логика тогда мало что значила. Однако помог случай.

В школе, до девятого класса, я учился с прекрасным, добрейшим парнем Женей Гнатовским. Потом он перескочил класс, сдал за десятый экстерном и на год раньше меня поступил в технический вуз. Женя был замечательным товарищем. В день, когда ему предстояло сдавать очередной институтский экзамен в весеннюю сессию, у меня как раз должен был быть экзамен по химии на аттестат зрелости. Но химию я не знал совершенно. Женя сказал, что выход есть один: он наплюет на свой экзамен в институте, потом пересдаст, и за сутки расскажет мне всю химию, неорганическую и органическую. На один день я запомню. Так и сделали. Рассказывал он мне все двадцать четыре часа подряд. Поливали головы холодной водой и шли дальше. Назавтра я химию сдал. Получил, правда, только четверку. Нужно было налить в пробирку какой-то реактив, он отчего-то не лился, члены комиссии с любопытством наблюдали за моими манипуляциями, пока кто-то из них не заметил, что жидкость из сосуда никогда не выльется, если не открыть пробку.

О грозящем мне исключении из комсомола Женя сразу же рассказал своему отцу, Семену Осиповичу, члену партии с дореволюционным стажем. «Ты уверен, что Саша рассказывает тебе правду? — спросил он. — Хорошо, я приду на их собрание». Присутствие незнакомого старого большевика, надо сказать, несколько озадачило институтских комсомольских вожаков, во всяком случае, они настойчиво допытывались у меня, кого я привел. Но на решении это не отразилось. Комсомольский билет в райкоме у меня отобрали.

Однако перед подачей апелляции к секретарю горкома Давыдову приехал Семен Осипович. Он Давыдова знал. В свое время преподавал ему курс в институте цветных металлов и золота. И, в результате, в комсомоле меня восстановили. Дали всего-навсего «строгач» «за политическую незрелость». А затем восстановили и в институте.

Много позже я узнал, что еще на армейских сборах материалы обо мне были переданы военному следователю, но он, рассмотрев их, отказался возбудить уголовное дело. Человек, имени которого я не знаю, сохранил мне жизнь.

Отец мой, человек совсем не религиозный, любил повторять одну замечательную еврейскую молитву: «Господи Боже, пугай меня сколько хочешь, только не наказывай».

А вот судьба самого секретаря горкома Давыдова сложилась неблагополучно. Через несколько лет, уже при Хрущеве, будучи на партийной работе, он слетел с должности за то, что восстановил в партии кого-то из членов «антипартийной группы».