За что Иван Грозный сына убил

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

За что Иван Грозный сына убил

Как-то мне передали короткую записку, всего несколько слов. «Саша, — прочел я, — как хватило у тебя совести разругать талантливого педагога, бросить в него камень? Ты поступил мерзко, считай, что мы больше не знакомы. Сима Соловейчик».

Замечательный педагог и журналист Сима Соловейчик — мой хороший товарищ, я его нежно люблю — и вот такое вдруг письмо.

Еще через несколько дней я встретил на улице Эдика Успенского, отца Чебурашки и крокодила Гены. «Знаете, — сказал он, — я виделся с героем вашего очерка, он пишет вам ответ и собирается вас разнести. Сдается мне, вполне справедливо».

В очерке, который вызван такое негодование у хороших людей, моих товарищей, я рассказал подлинную историю, случившуюся в одном из подмосковных городов — только сам город я не назвал и изменил фамилию главного героя, окрестил его Морозовым. А все остальное — чистая правда.

В городской отдел народного образования поступило заявление, подписанное тремя учителями одной школы. В заявлении приводились факты — страшные, вопиющие. Говорилось о том, что директор школы Виктор Михайлович Морозов угрожает неугодным учителям оружием, обещает их оставить без куска хлеба, учеников развращает подкупами и подачками, а также кощунствует над великими произведениями русского классического искусства.

Заявление вызвало, разумеется, тревогу, переполох. В школу тотчас же выехала квалифицированная комиссия. Две недели ее члены с пристрастием расспрашивали авторов заявления и вообще всех преподавателей школы.

Выяснилось следующее.

Учителю физики директор Морозов сказал как-то: «Учтите, если станете тормозить мои начинания, я на собрании использую против вас весь арсенал доводов». Арсенал, известно каждому, — склад оружия. Угрожать арсеналом — выходит, угрожать оружием. «Кусок хлеба» тоже появился не с потолка. Преподавательнице русского языка директор предложил: «Присылайте ко мне ребят, любящих декламировать. Сам с ними позанимаюсь, лишу вас, как говорится, куска хлеба». «Развращал детей подкупами»: первого сентября плачущей первокласснице сунул в руки куклу, чтобы не ревела… Что же касается кощунства над великими произведениями искусства, то в виду имелся такой факт: в директорском кабинете с давних времен висела в багетной рамке репродукция из «Огонька» — «Иван Грозный и сын его Иван». Морозов все собирался снять ее со стены, а однажды взял да и прикрепил под картинкой записку: «Грозный убивает сына за двойки». Когда к нему приводили на расправу лодыря, директор спрашивал: «Знаешь, за что царь сына убил?» — «Знаю», — басил лодырь, глядя в пол. «То-то, — говорил директор. — Учти, пожалуйста». И вокруг все смеялись…

Установив это, комиссия с легким сердцем отмела все страшные обвинения трех учителей карповской средней школы против ее директора.

Но одновременно комиссия пришла к выводу, что Виктору Михайловичу Морозову продолжать далее директорствовать здесь, в этой школе, нецелесообразно. Более того, комиссия сочла, что Морозову вообще сейчас следует где-то в другой школе поработать рядовым преподавателем. Поручать ему руководство коллективом, по крайней мере пока, в ближайшее время, не стоит.

От центра города до школы — полчаса езды автобусом. У калитки — гипсовый лебедь, недавно крашенный, но весь опять в желтых дождевых подтеках. Облупившееся крыльцо, битые черные ступеньки. Одноэтажная деревянная изба постройки тридцатых годов…

Изба эта доживает последние месяцы. В новом микрорайоне, в трех километрах по шоссе, для школы строится прекрасное здание. Пять этажей, широкие окна, светлая, кофе с молоком, облицовка. Внутри — тоже настоящий дворец: два зала, актовый и спортивный, кабинеты, комнаты для самодеятельных кружков, даже кондиционирование воздуха предусмотрено…

— …Разве я мог везти в этот храм дремучие педагогические порядки, которые царили в старой школе? — говорит мне Морозов.

Он — моложав, строен. Чувствуется офицерская выправка. Правильные черты лица, высокий лоб, спокойные серые глаза. Сдержан. Если увлекается, то тут же себя смиряет: вот вам, пожалуйста, факты, одни только факты, делайте выводы сами…

…Когда Морозов год назад пришел в школу, прежде всего заметил: как-то странно щурятся дети. Гримасничают, что ли? Потом сообразил: освещение! Прошелся с экспонометром возле стен грязно-серого цвета и ужаснулся: одна четвертая установленного люксажа. Спросил учителей: «Когда в последний раз зрение ребятам проверяли?» Те удивились: «Никогда не проверяли». Морозов с шапкой объездил городские организации, достал быстросохнущей светло-розовой краски, в три дня стены перекрасил… Завез старшеклассникам парты покрупней, а то все десять лет те сидели на маленьких, посмотреть — кузнечики, коленки выше головы…

Побывал на уроках. Тоска, анархия… Учитель спиной к классу бубнит что-то у доски. Класс не его слушает, своими делами занят: кто — свисток режет, кто — голубя складывает… За стеной, в коридоре, шум. Перемена, что ли? Звонка не слышно. Звонок в школе — слабый, квартирный. Каждый преподаватель занимается по своим часам…

Прошелся по коридору во время уроков. На подоконниках, в уборной, на крыльце — полно ребят.

«Вы что тут делаете?» Отвечают лениво, равнодушно: «Нас с урока выгнали». За один урок учитель выгонял, бывало, до десяти учеников.

После уроков у дверей директорского кабинета целая очередь. Наставники со своими питомцами. Втолкнет учитель парня к директору: «Виктор Михайлович, этот шумел», «Виктор Михайлович, этот из рогатки стрелял» — и сам уйдет. Директор — что твой полицейский, разбирайся, наводи порядок…

Морозов говорит мне:

— Только в дом с кондиционированным воздухом въезжать…

Через месяц новый директор собрал учителей, объявил им приказ: «Считать удаление ученика с урока капитуляцией учителя перед учеником». Сказал: «Не водите вы ко мне ребят, не роняйте свой авторитет, справляйтесь сами. Меня привлекайте только в самых крайних случаях. Понятно?» — «Понятно, — согласились. — Что ж тут непонятного?»

А в конце дня к Морозову явилась преподавательница литературы Варвара Сергеевна. Доложила: «Виктор Михайлович, пятый „А“ стены чернилами измазал». Она стояла, ждала указаний. «Пусть сотрут», — сказал он. — «Чем?» Он ответил спокойно: «Резинками». Она ушла и через две минуты возвратилась: «Виктор Михайлович, они говорят, у них нет резинок». Он молчал. Она стояла, ждала. Ангельски чистый был у нее взгляд. Он сдержал себя, отвернулся. «Виктор Михайлович, — сказала она, — еще с вечером Некрасова ничего не получается. Портрет Чехова у нас есть, а Некрасова нету. Что делать?» Если бы она предложила сейчас что-нибудь нелепое, любую глупость сморозила, ничего бы, наверное, не произошло. Но она только стояла и ждала указаний. Пятидесятилетняя учительница, мать семейства. Он не сдержался, посоветовал вдруг: «А вы Чехову некрасовскую бороду пририсуйте, может, сойдет?» Она растерялась, не поняла: «Как это пририсовать?»

Морозов смотрит на меня.

— Если бы она тогда обиделась на грубость, — говорит он, — с каким бы удовольствием я перед ней извинился. Счастлив был бы извиниться! У нас, может, установились бы потом нормальные, здоровые отношения. Но она обиделась и затаилась оттого, что я с ней непонятно говорю. Понимаете: не-по-нят-но!.. Улавливаете?

— Улавливаю, — говорю.

Прежде всего необходимо было найти с детьми общий язык. Все слова, все уговоры, все нотации — совершенно бесполезны, если ты говоришь, проповедуешь, учишь, а перед тобой торчит десятилетний человек и совершенно тебя не слышит. Ну ни единого твоего слова! Будто вы объясняетесь на разных языках. У парня — постное, скучающее лицо, в глазах — тоска зеленая, заранее знает: сейчас объявишь ему сто тысяч сплошных «нельзя». И то нельзя, и это нельзя, и ничего на свете нельзя…

Чтобы такое недоверие когда-нибудь сломить, чтобы десятилетний человек тебя впервые вдруг услышал, необходимо было ему однажды сказать: «можно». И не по поводу его святой обязанности — не шалить и учиться, а в ответ на его детские, естественные, пускай даже не слишком обязательные для учебного процесса потребности. Например: можно бегать на переменах.

Морозов так и объявил: да, можно, бегайте.

Вольность эту некоторые преподаватели встретили в штыки.

Сильнее всех разволновался прежний директор школы, учитель физики Федор Игнатьевич. Он явился к Морозову и вызывающе ему сказал: «При ваших новых порядках в коридор не выглянешь. Воспитанники собьют с ног и не заметят». Морозов оглядел его: приземистый, тяжелый, свинцом налитые ручищи и ножищи… Посоветовал: «А вы, Федор Игнатьевич, крепче за стеночку держитесь…»

Что — беготня! Морозов детям драки разрешил. Ну, не всякие, конечно, а справедливые. Если на твоих глазах сильный обижает слабого или несколько человек напали на одного и никакие уговоры и убеждения не помогают, то, что ж, действуй. Можно. Беда только в том, что драться-то вы по-настоящему не умеете… «Как это не умеем?» А очень просто: нос расквасить — разве это называется уметь драться. Вот введем в школе занятия самбо — тогда научитесь.

Когда узнал об этом Федор Игнатьевич, он вошел неслышным шагом в директорский кабинет, где тихо-мирно процарствовал до того пятнадцать лет, и страшным шепотом осведомился: «Говорят, вы и финки им разрешили носить за голенищем?» Морозов смерил его взглядом. «Дельное предложение, Федор Игнатьевич, — сказал, — я обдумаю».

Скандал разразился на вечере художественной самодеятельности. Старшеклассники подготовили кукольный спектакль, но, видно, что-то не ладилось у них, представление задерживалось.

Ребята в зале устали ждать. Послышались выкрики, началась возня.

Морозов сидел в первом ряду. Обернулся к ребятам: «А ну, давайте их поторопим. Дружно, все вместе, раз-два-три: „Время!“ Зал грохнул: „Вре-мя! Вре-мя!“ Занавес не поднимался. Какой-то четырехклассник с места пискливо закричал: „Сапожники!“ Морозов засмеялся: „А ну, все вместе, хором… Два-три“. Зал восторженно протянул: „Са-пож-ники!“

Как это им понравилось, какое ликование вызвало!

И тут Морозов вдруг увидел перед собой Федора Игнатьевича. У того было несчастное, опрокинутое лицо, „В чем дело?“ — спросил Морозов. Тот не мог даже слова сказать, так дрожали у него губы. „Это плевок мне в лицо, — проговорил он наконец, — верх издевательства надо мной“. — „Да что случилось?“ — „Я с ними сегодня, час назад, провел беседу, как вести себя в общественном месте, — сказал Федор Игнатьевич. — Вы это знали, наверное, вы — преднамеренно!..“

Ох, как Морозов обозлился тогда. Как он обозлился!

Он сказал себе: с какими же дураками ему приходится иметь дело, с какими скучными, ограниченными, непрошибаемыми дураками! Нет, все, баста! С этими каши не сваришь. Только без них и против них…

Морозов сидит передо мной — ладный, подтянутый, красивый. Раздельно, диктуя будто, произносит:

Буквализм, узость, косность — все это первые враги интеллигентности! Там, где узость взглядов, там и не пахнет педагогикой. Умная, интеллигентная педагогика — это обязательно широта взглядов… Так?

Морозов решил: раз его не понимают учителя, общий язык он найдет с самими школьниками. Они умнее многих своих наставников.

Прежде всего ребята должны увидеть в директоре не „полицейского“, к которому водят на расправу, а собеседника, очень интересующегося тем, что ученик думает, что ему в школе нравится и что не нравится. Десятилетний человек должен почувствовать: в класс он приходит не часы отбывать, он здесь — хозяин.

Морозов предложил необычную тему сочинения: „Что вам нравится и что не нравится в нашей школе? Что вы предлагаете?“ Кто-то из ребят, услышав задание, понимающе протянул: „Да-а, напишешь, а тебе же потом и припомнят“. Морозов разрешил: „Если боишься, можешь не подписываться“.

Написали. Морозов сам собрал тетрадки. Сложил в стопку. Унес с собой.

Через неделю классный руководитель шестого „Б“ Ольга Филипповна спросила его: „Так что же все-таки написали про нас наши деточки? Поделились бы, Виктор Михайлович“. — „Я чужие тайны не привык разглашать, Ольга Филипповна, — сказал Морозов. — Не так воспитан“.

Он мне объясняет:

— Видите ли, ничего особенного в этих сочинениях, конечно, не было: милые детские претензии, смешные обиды, забавные предложения… Нормальным учителям я бы их, конечно, показал. Людям — с тактом и с чувством юмора. Но вы ведь знаете, с кем мне приходилось иметь дело… Эта Ольга Филипповна, например, грамотная учительница, но характер — властный, ревнивый, подозрительный… Чего доброго, стала бы с детьми счеты сводить…

— Значит, учителя видели, что у вас с ребятами от них тайны?

— Ну и что?

— Слухи могли пойти. Когда нет гласности, обычно возникают слухи.

Он понимающе кивает.

— Разумеется, гласность — прекрасная вещь! Необходимая! Я сам — принципиальный, убежденный сторонник гласности. Однако ведь для нее созреть прежде надо. Нравственно и психологически. Не всякая среда готова сразу, сегодня же, воспринять гласность. Верно?

…Слухи действительно пошли. И самые фантастические! Поводом к ним послужило одно обстоятельство.

В педагогике хорошо известен так называемый „игровой принцип“, „игровой эффект“. Тимуровские команды, клубы мушкетеров — все это, в конце концов, благородная, умная и полезная игра.

Морозов с той же целью решил организовать в школе сводный отряд „Железная звезда“. (Название подсказал роман Серафимовича.) Разумеется — секретный, какая же игра без тайны? Собрал у себя в кабинете несколько ребят — потруднее и посмышленее, объявил им: „Никому — ни слова! Примем в отряд только самых достойных. Собираться станем после уроков. Торжественно, при свечах“.

Морозов написал текст клятвы: „Обязуюсь быть бесстрашным, тренировать себя в решительности, твердости, выдержке, дисциплине, чтобы стать настоящим человеком. Обещаю воздерживаться от слез, быть справедливым, защищать слабых, заслонять собою товарища от опасности, хранить тайну, не быть доносчиком, охранять справедливость и порядок… Если нарушу эту клятву, пусть меня презирают и смеются надо мной товарищи, пусть назовут меня позорным именем труса…“

С каким чувством, как взволнованно произносили ребята эти слова!

И вдруг — дело было в субботу, после уроков — в кабинет к Морозову, не постучавшись, вошла Ольга Филипповна.

Остановилась в двух шагах от его стола, уперла руки в боки, спросила: „А что, Виктор Михайлович, у нас в школе подпольная банда завелась?“ Он опешил: „Какая банда?“ Покачиваясь с носка на каблук, она сказала: „Железная звезда“… Мать одной девочки ко мне прибегала сегодня. Дочь ей проговорилась: нас, мол, скоро в подвал поведут. В темноту, со свечами». — «Успокойтесь, Ольга Филипповна, — сказал он. — Никто никого не поведет. В подвале ваша картошка лежит». Она победоносно, торжествующе глядела на него. Какие козыри против директора оказались у нее в руках, какие козыри! Наслаждаясь, продолжала: «Девочка проговорилась и тут же слезами залилась. Бросилась умолять мать: только ни слова никому, ни гугу. Если узнают, что я тайну выдала, мне плохо будет». — «Успокойтесь, Ольга Филипповна, — повторил он. — Уверяю вас, все в порядке». Она глядела на него, как кошка на мышь, разве что не облизывалась… Вдруг, на всю школу, чтобы все слышали, закричала: «А я вам не верю! Я не выйду одна на улицу! Я бандитов боюсь! Позвоните мужу, пусть немедленно придет за мной!..»

Морозов смотрит мне в глаза.

И, по-вашему, мог я что-то объяснить этим людям? Они бы поняли меня? — Он произносит непримиримо, ожесточенно: — Гла-ас-ность, как же!..

Он сказал себе: все, хватит. Пора переходить в наступление. Пусть сами стены вопиют против таких вот «педагогов». В учительской развесил плакаты, короткие и хлесткие, как удары: «Хочешь получить умный ответ на уроке — научись умно спрашивать», «Корень учения горек — если учитель скучен», «Причина ухода с урока бывает в самом уроке», «Мы часто любим контролировать то, чему сами еще не научили»… Сочинил «Грамоту от Плюшкина». Круглой славянской вязью вывел: «Грамота коллективу учителей средней школы за высокую захламленность учительской». И подпись: «Степан Плюшкин».

На каждого преподавателя специальную папку завел. Досье. Чтобы любой антипедагогический проступок того был на виду, не исчезал бесследно. Всем дал понять: от его директорских глаз и ушей никогда ничего не укроется, все ему становится известным. Встречая в коридоре Федора Игнатьевича, наклонялся к его уху, спрашивал: «Отличились вы, Федор Игнатьевич, вчера?.. Мне Ольга Филипповна сказала». А Ольге Филипповне говорил: «Знаю, Ольга Филипповна, все знаю… Мне доложил Федор Игнатьевич».

Он решительно объясняет мне:

Да, я вынужден был так поступить. Нельзя было позволить людям против меня объединиться. Действия мои вызывались тактической необходимостью…

…Произошло все на общем собрании.

Морозов предложил необычную повестку дня: «Суесловие — враг педагогики». Вместо традиционного доклада встал и вслух прочел замечательное стихотворение А. Твардовского «Слово о словах»:

…Я знаю, как слова опасны,

Как могут быть вредны подчас,

Как, обольщая нас окраской,

Слова — труха, слова — утиль,

В иных устах до пошлой сказки

Низводят сказочную быль…

Удивительно точно сказано. И особенно это надо помнить им, учителям. Ведь если терпит инфляцию педагогическое слово, то обесценивается и само педагогическое действие… Кто хочет выступить?

Все молчали. Морозов по лицам видел: обескуражены. Такого не было никогда, чтобы вместо доклада — стихи читать. Не знали, как и реагировать.

Морозов поторопил: «Начинайте, товарищи, начинайте, — пошутил: — пусть самый умный из вас возразит мне с пеной у рта…»

Поднялась Ольга Филипповна. С ласковой ледяной улыбочкой проговорила: «Я хоть и дура, наверное, но ладно, скажу… Виктор Михайлович прочел нам стихотворение о том, как надо правильно выбирать выражения. Но сам-то он разве их с нами выбирает?»

Морозов терпеливо объяснил с места: «Ольга Филипповна, речь шла не о вежливости, а о соответствии между словом и делом».

Она и бровью не повела. «В народе говорят: заставят хрюкать — свиньей станешь. Так и у нас получается. Если мы поверим всем обидным словам Виктора Михайловича, посмотрим на себя его глазами, то хоть в петлю лезь. Люди второго сорта! Он один — умный, один — образованный, один — способный. А мы все — пни с глазами. С нами считаться нечего. Нас он открыто презирает…»

Морозов с места резко возразил: «Неправда! Ложь! Я не вас не уважаю, а те устаревшие, негодные методы, которыми вы сегодня пытаетесь учить детей».

Она опять не обратила на него ни малейшего внимания. Продолжала: «Посмотрите, как он нас сталкивает друг с другом лбами. Как разговаривает с нами. Не словами даже, а через бумажечки на стенах. Живых слов ему на нас жалко».

Он резко возразил: «Я на ваше чувство юмора рассчитывал. Извините».

Тут она наконец обернулась к нему. «Чувство юмора у нас есть, неправда, — сказала. — Мы люди тоже веселые. Над шуточкой умеем похихикать. Но шутка шутке — рознь. Шутка должна делу помогать, стимулировать человека к работе. А ваша шутка — злостная, стремится человека в порошок стереть. Таких шуточек мы не потерпим. — Она обратилась к собранию: — Кощунствовать над картиной Репина, детей убийством пугать — разве это шутка? Велеть пририсовать Чехову бороду — шутка? Противопоставить пионерской организации какую-то чуждую нам „Железную звезду“ — шутка? Сказать, что у нас, как у припадочных, пена изо рта — тоже шутка?..»

Морозов понял: сейчас она его обвинит в том, что он на завтрак грудными младенцами питается, ей все равно…

Он встал, произнес: «То, что вы здесь говорили, — чистейшей воды демагогия. Как человек старше вас годами и имеющий некоторый житейский опыт, хочу дать вам добрый совет: не прибегайте к демагогии. Бесперспективное, гиблое дело».

Она любовно посмотрела на него. «Понятно, — сказала. — Так и запишем. Советские учителя — демагоги…»

…В тот вечер он один долго сидел в школе.

На стене, в багетной рамке, царь Иван Грозный обнимал окровавленную голову сына. За стеной, по бетонке, бесконечным потоком шли грузовики, везли кирпич и светлую, кофе с молоком, плитку для строящейся школы.

В учительскую вошла преподавательница географии, старушка Серафима Цезаревна, работающая здесь, в школе, дольше всех, четверть века. Стала рыться в шкафу, готовить назавтра какие-то карты. Морозов спросил: «Серафима Цезаревна, вы умный человек, скажите, как на духу, осуждаете меня?» Она сказала: «Вы мне нравитесь, с вами интересно работать. Только зачем вы так нерасчетливо вооружаете против себя людей?» — «То есть?» — «Полагаете, нетерпимость, прямолинейность, неразборчивость в средствах помогут вам?» — «У меня нет иного выхода, Серафима Цезаревна, — объяснил он. — За год я должен ликвидировать в школе этот мезозой». Она усмехнулась: «Вы и сроки уже перед собой поставили?» — «А как же! — сказал он. — Не везти же дремучие нравы в новое помещение». Она произнесла печально: «Нас всегда учили, Виктор Михайлович, сеять разумное, доброе, вечное. Я не уверена, однако, что к нему можно принуждать людей силой…»

Через неделю стычка у него произошла — с Серафимой Цезаревной…

Морозов продолжает не сразу. Собирается с силами…

…В первый день весенних каникул, рано утром, Серафима Цезаревна постучала к нему в кабинет и сказала, что везет детей в областной театр. Три дня ходила в гараж к шефам, договорилась наконец об автобусе. Теперь нужен только его звонок. «Где дети?» — спросил Морозов. «У крыльца». — «Выстройте их, я сейчас выйду».

Он вышел. Оглядел строй. Произнес: «Каждый день мы с вами говорили о том, что школьник должен выглядеть как настоящий джентльмен: стрелка на брюках, чищеные ботинки, все пуговицы — на месте… А вы на кого похожи?» Ребята молчали. «На подошвах грязь, пуговицы по огородам валяются… Стыд и позор! Бедные родственники!» — Они молчали. «Решаю так, — объявил он, — в театр, раз собрались, поедете. Но в наказание за неряшливость автобуса не получите. Отправляйтесь на поезд. Я убежден, вы поймете меня и поддержите». Серафима Цезаревна сказала: «Виктор Михайлович абсолютно прав. Все пуговицы завтра же будут на месте. Но сегодня просим нам не отказывать в автобусе. Мы его с трудом добились». — «Нет, Серафима Цезаревна, — возразил он. — Очень сожалею, но автобус разрешить не могу…»

Морозов повернулся и пошел к себе.

Минут десять спустя в его кабинет вошла Серафима Цезаревна. Молча положила перед ним ворох розовых бумажек. «Что это?» — спросил он. — «Билеты в театр. Дети отказались ехать».

Он почувствовал, как его охватывает гнев. Крикнул: «Вы их настраиваете против меня!» Она сказала сочувственно: «Нет, Виктор Михайлович, вы их сами против себя настраиваете. Хуже того, вы детям доказываете, что их учитель — никто, его слова пустой звук…» Спросила: «Виктор Михайлович, зачем вы хотите остаться в полном одиночестве?..»

Морозов смотрит на меня: видите, мол, ничего не скрываю, все карты на стол.

…Когда Серафима Цезаревна вышла из комнаты, завуч Ирина Павловна ему сказала: «Напрасно вы обидели ее, ох, напрасно».

Надежнее союзника и единомышленника, чем Ирина Павловна, не было у Морозова во всей школе. Она его понимала с полуслова. Терпеливо объясняла людям, как умны и правильны его педагогические цели. Единственная выступила на собрании против Ольги Филипповны…

Морозов ответил Ирине Павловне: «Я не мог поступить иначе, никак не мог». Чтобы наконец прекратились демагогические разговоры о «первосортных» и «второсортных», люди должны увидеть, что директор ко всем относится одинаково. Личные симпатии или антипатии роли не играют. Есть принципы, порядок, и перед ними равны все. Если он строго спрашивает с Федора Игнатьевича, с Ольги Филипповны, то как же он может делать поблажки Серафиме Цезаревне? Ирина Павловна вздохнула. «Вы хотите быть святее самого папы римского», — сказала она. «Да! — горячо согласился он. — Да! Именно!» Он хочет, чтобы никто не имел повода обвинить его в непоследовательности. Это что, грех разве? Она промолчала.

А еще через несколько дней Морозов впервые поссорился — с самой Ириной Павловной.

Он надолго замолкает, и я боюсь его поторопить неосторожным словом…

…До Морозова все в школе, начиная с директора и кончая нянечкой, занимались каждой сломанной партой, каждой форточкой. Он ввел правило: ежедневно назначается дежурный преподаватель. Если где случилось какое ЧП, мелкое или крупное, докладывать о нем следует не классному руководителю, не завучу или директору, а только дежурному преподавателю. Тот, кто ЧП увидит, но дежурному о нем не сообщит, несет сам полную ответственность.

Однажды, войдя в учительскую, Ирина Павловна с досадой заметила: «В пятом „Б“ еще утром, оказывается, стекло разбили». — «Кто вам сказал?» — спросил Морозов. «Вася Климов». — «А дежурному он сообщил?» — «Нет, кажется». — «Сам тогда пусть и платит за стекло». Ирина Павловна сказала: «Все-таки как-то несправедливо получается: мальчик ни при чем и вдруг — плати». При их разговоре присутствовала Ольга Филипповна. Отвернулась, делала вид, что занята очень, но Морозов знал: ушки на макушке! «Справедливо, Ирина Павловна, потому что таков порядок». — «Значит, несправедливый порядок!» Он ее мягко остановил: «Не будем спорить, Ирина Павловна». — «Почему? — возразила она. — Надо спорить. Мы парня заставляем клясться по бумажке быть справедливым и тут же ему показываем пример несправедливости. К чему это приведет?» Ольга Филипповна живо обернулась к ним — каким ликующим, каким победоносным был ее взгляд! Морозов подумал: этого он Ирине Павловне вовек не простит. Сказал очень вежливо, очень внятно: «Пожалуйста, Ирина Павловна, выполняйте мое распоряжение…»

— Такие вот пироги, — говорит мне Морозов. — Такие, понимаете, пироги…

Заявление в гороно подписали трое: Ольга Филипповна, Федор Игнатьевич и учительница литературы Варвара Сергеевна, когда-то спросившая у Морозова про портрет Некрасова.

Приехала комиссия.

В конце недели председатель ее попросил Виктора Михайловича и Ирину Павловну задержаться вечером для разговора.

Втроем они остались в пустой школе.

Председатель объяснил: «Все глупые, демагогические обвинения мы отметем, конечно. Но есть вещи, по поводу которых очень хотелось бы посоветоваться». Морозов сказал: «Знаю. Я бывал резким, нетерпеливым, иногда непозволительно негибким. Признаю». Председатель помедлил. «Не в этом только дело, Виктор Михайлович, — сказал он. Поискал слова, спросил: — Виктор Михайлович, вам не кажется, что прогрессивной педагогикой нельзя… размахивать будто дубинкой?» — «Не понял», — сказал Морозов. «Ну, нельзя пугать людей на всех перекрестках: берегитесь, мол, меня, я очень прогрессивный». — «А если люди мешают, сопротивляются, вредят, наконец? — вызывающе, повысив голос, спросил Морозов. — Надо им подчиниться, волю дать? Вы слышали, наверное: добро должно быть с кулаками». — «Кулаками не стоит любоваться, даже если и приходится ими иногда пользоваться», — сказал председатель. «Я и не любовался никогда», — возразил Морозов. «Ошибаетесь, Виктор Михайлович, — сказал председатель, — когда на стенах развешивали остроумные плакаты, когда стихи читали… Вы ведь заранее знали, что хорошие стихи дойдут не до всех… Но вы не столько заботились о результате, сколько гордились собой, своей находчивостью и эрудицией… Разве я не прав, Виктор Михайлович?» Морозов не ответил.

Ирина Павловна произнесла горячо: «Виктор Михайлович — талантливый педагог, педагог божьей милостью… Он, безусловно, поймет все свои ошибки и перестроится». Председатель помолчал. «Ирина Павловна, — сказал он, — Виктор Михайлович — не провинившийся ученик, который сейчас нам пообещает: простите, никогда больше не буду… Он зрелый человек, знает, что делает… Ему ведь надо, чтобы комиссия сегодня целиком его поддержала, разгромила всех его противников, чтобы завтра в школу он въехал, так сказать, победителем, на белом коне… Иной вариант его не устроит. Правду я говорю, Виктор Михайлович?» Морозов ответил: «Совершенно верно. Или я должен продолжать свое дело, или оставить его»… Ирина Павловна вздохнула. «Нет, — произнесла она, — на белом коне… никак не получится… Это невозможно…»

Когда председатель ушел, Ирина Павловна попросила Морозова задержаться. Он полагал, она будет сейчас перед ним оправдываться. Поверьте, у него хватило бы силы, выдержки не попрекнуть ее ни единым словом. Но она не оправдывалась. Куда там! Она кричала на него. Морозов никогда не думал, что эта тихая, деликатная женщина способна так кричать. Она кричала: «Да понимаете ли, что вы сделали? Вы позволили победить Федору Игнатьевичу и Ольге Филипповне. Допустили, чтобы глупость и демагогия хоть на час взяли верх. Пожертвовали своими же хорошими педагогическими принципами… Как я могла не вмешаться раньше?..»

Он умолкает.

— И все? — спрашиваю.

— Все, — говорит он. — А что вы еще хотите? Чтобы я, на самом деле, как провинившийся школьник, бил себя в грудь, клялся: никогда больше не буду?.. Несерьезно это.

Молчим.

— Моя совесть чиста, — говорит Морозов. — Я ничего не хотел для себя. Не знал покоя, в школе торчал от зари до зари, не щадил ни сил, ни здоровья… — Он вдруг спрашивает: — Знаете, в том, что здесь произошло, — не вина моя, наверное, а беда. А? Как вы думаете?

Ему очень хочется, чтобы я с ним согласился.

Директором школы назначили Ирину Павловну. Она очень долго отказывалась, сопротивлялась, но в конце концов дала согласие. Мне она сказала: «Нас ожидает чрезвычайно трудная жизнь. Предстоит осуществить педагогические идеи Виктора Михайловича, но только уже иным способом». Я спросил, а что будет с авторами постыдного доноса против Морозова? Эти питекантропы останутся в школе? Она тяжело вздохнула: «А что вы предлагаете? Написать им в трудовой книжке: „Уволен из-за отсутствия чувства юмора“, „склонен к демагогии“? И после этого дела в школе пойдут как по маслу? Не пойдут, увы… С косностью и глупостью нельзя бороться в два счета, административным приказом, бесполезно… Это процесс долгий и очень мучительный…»

Я понимал, отчего, прочитав мой очерк, рассвирепел Сима Соловейчик и почему не одобрил меня Эдик Успенский. Действительно, получалось, что дремучие люди, которым противопоказана профессия учителя, в результате победили: талантливый Морозов из школы ушел, а они, тупые бездари, благополучно продолжали работать. И я с этим вроде бы смирился. Но мне казалось, что никчемность этих тупиц и так за версту видна, о чем тут еще говорить, и так все ясно. А вот когда талантливый, замечательный педагог действует чисто большевистскими, разрушительными методами, желая созидать, наоборот, крушит — это уже требовало серьезного разговора.

Эдик передал мне книжку, сочиненную человеком, которого я назвал Морозовым. В ней он вывел меня, тоже под другой фамилией, рассказал, как я продался начальству и по их указке написал свой гнусный очерк. Но иначе, вероятно, он и не мог отнестись ко мне, он держался за свою правду и готов был всячески, любым способом ее отстаивать. Что ж, я его понимал.

А с Симой Соловейчиком у нас состоялся очень долгий разговор о нетерпимости и большевизме, выяснилось, что мы тут полные единомышленники, и наши добрые, очень дружеские, теплые отношения сохранились до самой его безвременной кончины.