Лиходеев против Лиходеева

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Лиходеев против Лиходеева

На фронт Леонид Лиходеев ушел добровольцем. Как белобилетник, больной туберкулезом, призыву он не подлежал. Жив он остался чудом. Осенью 1942 года его повели на расстрел — не немцы, наши. Произошло это так. Месяц назад Сталин подписал свой знаменитый приказ № 227, предписывавший на месте расстреливать всех паникеров, трусов и предателей. Ни паникером, ни трусом, ни предателем Лиходеев, понятно, не был. Но командир части, в которой Лёня в ту пору служил, накануне вызвал его вместе с офицером связи и велел им пробраться по азимуту в такую-то точку (он показал ее на карте), где предположительно мог находиться штаб армии, и вручить там пакеты.

На вторые сутки пути по горным кавказским тропам их остановила группа наших военных. Позже Лиходеев описал эту встречу:

«Я не помню лица того полковника, я помню только четыре шпалы под пьяным лицом… Вспыхнул черный рот и я услышал: „Кто такие?“

Мой товарищ, как старший по званию (а он был целый лейтенант), откозырял и доложил, какой мы части и куда идем. „Ага-а, предатели, — вспыхнул черный рот. — Расстрелять!“ И прежде чем я успел осознать то, что услышал, раздался поспешный, торопящий, нетерпеливый и испуганный голос: „Разрешите исполнять, товарищ полковник?“ — „Валяй!“

…Это был безусый школяр в безразмерной шинели. Пилотка его неуверенно сидела на высоко торчащих черных волосах. У него были толстые, очень толстые роговые очки. Он неумело толкнул меня в бок коротким прикладом автомата Дегтярева. Меня никогда не водили под конвоем, меня никогда не водили на расстрел, и я до сих пор не могу понять, почему я привычно завел руки за спину, как опытный арестант… На тропинке этот близорукий тощий парень тихо сказал: „Ребята, сейчас я буду стрелять… не бойтесь, в воздух… а вы бегите… Через каньон. Кажется, там наши…“»

Не окажись тогда, в 1942-ом, рядом с пьяным полковником безусого школяра, в одну секунду, может быть, не стало бы Леонида Лиходеева, замечательного, самобытного писателя, прекрасного, порядочного человека, моего друга.

Лиходеев приехал в Москву в 1949 году в самый разгар борьбы с космополитизмом. Естественно, его нигде не печатали, и очень часто у него не было даже гроша в кармане. Иной раз удавалось заработать тем, что, как и Зверев, писал очерки за так называемых «бывалых людей».

Однажды Лёня работал с одним капитаном дальнего плавания. Они подружились, и капитан предложил ему место замполита на своем корабле. Лиходеев сразу же согласился. Осталось утвердить кандидатуру в политотделе Министерства морского флота. Как только Лиходеев вошел к начальнику политотдела, тот вскочил, обнял писателя и, вздохнув, сказал: «Сынок, да ты же, оказывается, еврей! Вот беда-то какая. Ах, беда, беда. А я смотрю — такой парень, такой хороший, а еврей!»

Отплытие в море, естественно, не состоялось.

Еще на фронте Лёня стал писать стихи. Были они совсем неплохие, многие всю жизнь пишут не лучше и прекрасно процветают. Как поэта его приняли в Союз писателей. Вышла одна его поэтическая книжка, потом другая. Радуйся, срывай аплодисменты. Но Лиходеев неожиданно порывает с поэзией. Начинает писать фельетоны. И здесь его тоже ожидает громкий успех, он становится первым, лучшим фельетонистом страны. Популярность его огромна. Имя его не сходит с газетных страниц.

Однако в декабре 1966 года в журнале «Советская печать» вдруг появляется его статья, озаглавленная: «Лиходеев против Лиходеева». Речь в ней шла о том, что за семь лет до этого Лиходеев напечатал фельетон против стяжательства. Кто только не вытирал тогда ноги об это гнусное, позорное, несовместимое с нашим строем явление, кто, борясь со стяжательством, не наживал себе богатых каменных хором. А Лиходеев, заклеймив стяжательство, крепко задумался. «Мое пионерское прошлое дало себя знать, когда я писал этот фельетон, — признавался он через семь лет. — Детская нетерпимость сделала свое дело… Мы не замечали или не хотели замечать элементарной экономической несуразицы, которую поставляло время…» Он говорил о том, какие беды порождает презрение к частной собственности, как рынок, зашедший в подполье, порождает стихию в таких отвратительных формах, о которых «ни в законе сказать, ни в фельетоне описать…» И сказано это было, повторяю, в 1966-ом, до гайдаровских реформ оставалось еще четверть века.

Помню, главный редактор «Литературной газеты» Александр Борисович Чаковский как-то мне признался: «При определенных обстоятельствах я сумел бы даже напечатать: „Долой Советскую власть!“ Смотря, как подать… Но когда Лиходеев пишет, что дворники должны чисто подметать улицы, то напечатать это уже совершенно невозможно. Это такая антисоветчина!»

Честно говоря, я расценил тогда эти слова как свидетельство невероятной обличительной силы в фельетонах Лиходеева: чуть тише можно, а так — уже нельзя. Позже я понял, что был не прав. Обличать разрешалось как угодно громко, особенно дворников. Лиходеев же не обличал, он, наоборот, жалел: дворников, своих читателей, главных редакторов, которым приходилось ерзать на стуле от его фельетонов. Вот такая жалость и оказывалась чаще всего недопустимой, махровой антисоветчиной.

И вдруг новый резкий поворот в его творчестве. Так же как когда-то он оставил поэзию, теперь он уходит от фельетона. Почти совсем. Редко когда появляется в печати его имя. Слава, успех, немыслимая популярность — можно ли пренебречь всем этим? Но Лиходеев за достигнутое опять не держится. Мы, близкие друзья, знаем: Лиходеев сочиняет роман. Знаем, что при нашей жизни он напечатан скорее всего не будет. Более того, если кто-нибудь донесет об этом сочинении, то не поздоровится ни его автору, ни нам, кому он читал только что написанные главы. Называется роман «Семейный календарь, или Жизнь от конца до начала».

Книга охватывает огромный пласт жизни нескольких поколений. Начало двадцатого века, люди, которым суждено было, кажется, сделать Россию расцветающей и богатой, и другие, фанатики, под пламенные призывы к всеобщему счастью пустившие страну под откос, драма палачей, ставших жертвами, и драма жертв, приведших к власти своих палачей, — все это написано было с такой подлинностью, словно бы рукой очевидца.

Однако времена изменились, и книга все-таки успела выйти при его жизни. Даря ее мне, он написал: «Ты мог в это поверить?»

У него было больное сердце, врачи настоятельно посоветовали ему вживить специальный стимулятор, и он говорил: «Теперь я буду жить долго-долго, вы все умрете, и мне без вас будет очень скучно». Но нас он не пережил. Через несколько лет у него обнаружили рак. Умирал он на даче в Переделкино. Умирал тяжело, но когда мы приезжали к нему, шутил, живо обо всем расспрашивал, был тем же мудрым Лёней, которого мы всегда знали.

Каждое утро я со страхом ждал звонка Нади, его жены, мы понимали, что счет идет на дни. Но в один из таких дней она позвонила мне: «Знаешь, чем он вчера занимался? Вспоминал частушки, которые когда-то слышал».

К нему приехала корреспондентка газеты «Досье», приложения к «Литературной газете», и он продиктовал ей статью «От протопопа Аввакума до Ленина». Говорил, как безжалостны и опасны фанатизм, нетерпимость, сколько бед они натворили и, увы, еще натворят. Журналистка оказалась молодой, неопытной, неаккуратно записала его слова, и Лёня ужасно огорчился. Втроем, с ним и с Надей, мы выправляли текст. Он не шел ни на какие уступки, требовал абсолютной точности.

«Досье» с его статьей вышло в день его похорон.

Всю жизнь Лёня занимался только своим делом. Любил одну-единственную, свою женщину. В друзьях его не было случайных людей. Он был счастливым человеком.