МАРК ГАЛЛАЙ Требовательность
МАРК ГАЛЛАЙ
Требовательность
Летчик-испытатель Ануфриев — в комбинезоне, шлеме, с поднятыми на лоб очками, с надетым парашютом, при кислородной маске, болтающейся у плеча, словом, в полной летной экипировке — садился в самолет.
Сделав шаг к машине, он взялся рукой за борт кабины, на мгновение полуобернулся, показав свой волевой профиль и соответствующее ситуации суровое выражение лица, полез наверх, уверенно упираясь подошвами массивных башмаков в тонкие перекладины приставной лесенки.
Усевшись в кабине и привязавшись ремнями, он быстро осмотрел приборную доску и скомандовал: «К запуску». А потом небрежно разбросал ладони обеих рук в стороны — жест, известный на любом аэродроме мира и означающий «убрать колодки из-под колес», — уверенным рывком надвинул прозрачный фонарь кабины и, перенеся сосредоточенный взгляд вперед, начал выруливать. Самолет тронулся с места, и секундой позже старый воздушный волк Ануфриев вышел за пределы кадра…
Все это выглядело вполне достоверно. Но именно выглядело — на глаз, а не на слух. Любимое авторами авиационных статей и очерков выражение «двигатель взревел, и…» к данному случаю решительно не подходило. Двигатель молчал. Единственный звуковой эффект, нарушавший тишину при трогании самолета с места, состоял в команде: «А ну, взяли!» — услышав которую, несколько механиков и мотористов дружно наваливались на самолет и толкали его несколько метров вперед.
Но тут постановщик фильма режиссер Анатолий Михайлович Рыбаков кричал:
— Стоп!.. Еще дубль.
Эти слова оказывали действие поистине магическое: Ануфриев «снимал» волевое выражение с лица и вообще исчезал, превращаясь совсем в другого человека — артиста Марка Наумовича Бернеса, которому было жарко в плотном летчицком обмундировании, у которого от хождения с надетым тяжелым парашютом вверх и вниз по лесенке покалывало сердце и который вообще считал, что отснятых дублей более чем достаточно.
— Что, Толя, — переспрашивал он режиссера, — еще дубль?
И, получив подтверждение, засовывал в рот очередную таблетку валидола, кряхтя поднимался и вылезал из кабины (казалось, это вылезает кто-то другой, а не тот летчик, который только что так лихо влезал в нее). Самолет откатывали в исходное положение, и все повторялось сначала: летчик-испытатель Ануфриев — в комбинезоне, с поднятыми на лоб очками, с надетым парашютом, при кислородной маске…
До того как меня, летчика-испытателя, назначили консультантом фильма «Цель его жизни» (авторы сценария А. Меркулов, В. Иванов), я в течение многих лет знал и любил кинематограф только как зритель. И киноактеров, естественно, знал только на экране.
И вдруг, пожалуйста, — возможность, более того, даже прямая обязанность (что ни говорите, консультант!) целыми часами наблюдать, как в нескольких метрах от меня напряженно работают «живые» В. Сафонов, М. Бернес, Л. Шагалова, Г. Абрикосов…{96}
Первое, что, помнится, произвело на меня сильное впечатление, было это самое «работают». Конечно, я и раньше знал, что и снимать фильмы, и сниматься в них — отнюдь не легкое развлечение, а настоящий труд. Но только увидев его вблизи, я понял, какой это тяжкий, изматывающий, требующий предельного напряжения всех душевных, а иногда и физических сил труд!
За первым открытием пошли следующие. Многие с юности засевшие в голове наивные зрительские представления рушились одно за другим. В том числе и представления чисто подсознательные. Ну в самом деле, спроси меня кто-нибудь, отождествляю ли я личность актера с внутренним обликом сыгранных им персонажей, я, конечно же, уверенно дал бы отрицательный ответ. Но ответ был бы чисто умозрительным. А в глубине души (как, наверное, и во многих других столь же мало искушенных в тайнах высокого искусства душах) сидела, оказывается, неосознанная склонность прокладывать некие связи между актером и его персонажами, особенно если актер был такой, как Бернес: яркий, талантливый, запоминающийся, а исполненные им роли — довольно близкими по своей тональности.
Вообще говоря, эта зрительская иллюзия общеизвестна. Многие актеры в своих статьях, интервью, на встречах со зрителями немного смущенно сообщают:
— Я не совсем такой (такая), как мои герои…
Но к Бернесу слова «не совсем такой» решительно не подходили. Он был совсем не такой.
Речь шла не о несовпадении, а о резком контрасте. Поэтому так и запомнилась мне та, в общем, проходная и для артиста, и для всего фильма сцена, с которой я начал эти краткие воспоминания.
Пока трещала кинокамера, перед нами был спокойный, очень уверенный в себе, прошедший огонь, воду и медные трубы старый воздушный волк Ануфриев. А сразу после команды «Стоп!» — полный антипод означенного волка: нервный, усталый, не очень здоровый (тогда большинство его коллег считало, что скорее — мнительный), делающий трудное дело и не скрывающий, что ему трудно, человек.
Почти все запомнившиеся нам персонажи Бернеса принадлежали к категории железно волевых. Реже — иронично волевых. Ко всякого рода опасностям и жизненным невзгодам они относились с великолепным пренебрежением, а из столкновений с неблагоприятными обстоятельствами неизменно выходили победителями. Едва ли не единственное исключение — летчик Сергей Кожухаров в «Истребителях» (за эту роль авиаторы прочно признали Бернеса «своим»). Но и Кожухаров встречает свалившееся на него несчастье — слепоту — сдержанно, твердо, без бурных проявлений отчаяния… Так что, в общем, и его можно отнести к той же категории железных людей.
Ближе узнав Марка Наумовича, я увидел, насколько диаметрально противоположен по характеру этим персонажам был он сам. Насколько эмоционален, переменчив в настроениях, легко раним, внутренне не защищен от всякой бестактности, грубости, несправедливости… Особенно — от несправедливости. Ее он воспринимал каждый раз (а таких «разов» было, к сожалению, не один и не два) по-новому остро, болезненно, с немалой потерей тех самых нервных клеток, которые, как утверждает наука, не восстанавливаются.
Единственное, что в известной мере компенсировало душевную незащищенность Бернеса, было в высокой степени присущее ему чувство юмора. И, в частности, чувство юмора, обращенного на самого себя. Правда, эта последняя, бесспорно высшая форма проявления упомянутого человеческого свойства иногда срабатывала у Марка Наумовича не в тот момент, когда это более всего требовалось, так сказать, непосредственно вслед за «внешним раздражителем», а с опозданием — от нескольких минут до нескольких лет. Но так или иначе о своих невзгодах, оставшихся позади, он почти всегда рассказывал в тоне, который я назвал бы ворчливо-ироническим…
Через много лет после нашего первого знакомства — примерно за год до своей преждевременной смерти — Марк Наумович поделился со мной подробностями одной, когда-то испортившей ему немало крови истории. Одна московская газета опубликовала фельетон, в котором весьма хлестко расписывались похождения популярного артиста М. Н. Бернеса за рулем собственной автомашины — вплоть до будто бы предпринятых им попыток наехать на увещевавшего его милиционера. На самом деле все было совсем не так, но, как известно, доказывать, что ты не верблюд — задача, порой трудно выполнимая…
Излагал подробности этой, когда-то наделавшей немало шума истории Марк Наумович в ключе подчеркнуто юмористическом, чему способствовали, как я подозреваю, два обстоятельства: с одной стороны, давность происшествия, а с другой — очевидное желание рассказчика настроить на философский лад («Все проходит, пройдет и это…») своего слушателя, только что претерпевшего огорчения, хоть и существенно меньшие по масштабу, но сходные по характеру.
Опровергнуть весь фельетон, от начала до конца, Бернесу ничего не стоило: он это и сделал. Тем не менее опровержения, которого в подобной ситуации, казалось бы, следовало ожидать, не последовало. Не последовало по причине, о которой мой собеседник поведал, не скажу даже — с возмущением, а с каким-то не постаревшим за прошедшие годы изумлением непосредственности:
— Вы знаете, ЧТО сказал мне редактор? Он сказал: «Авторитет газеты нам дороже авторитета отдельного человека». Ну, как? Хороша логика?..
И огорченно добавил:
— А ведь личность незаурядная. Отличный журналист. Прекрасный организатор. Газета при нем, можно сказать, на глазах расцвела. И надо же: такой перекос мысли![19]
Эта последняя, завершающая часть рассказа показалась мне наиболее интересной: деформированная психология редактора занимала Бернеса больше, чем давно зарубцевавшаяся старая обида. Внутренние пружины деяний человеческих представлялись ему — артисту — порой более важными, чем сами эти деяния.
На съемках фильма «Цель его жизни» не раз бывало, что Бернес, пробурчав вполголоса очередную реплику Ануфриева или повертевшись на отведенном ему мизансценой месте, вдруг заявлял:
— Толя! Мне так неудобно.
Правда, вскоре я заметил, что такие же протесты высказывали и другие актеры. Но их претензии воспринимались окружающими как явление вполне нормальное, — может быть, потому, что формулировались в выражениях, менее категоричных (пожалуй, в этом «мне неудобно» действительно присутствовала некая вкусовая нотка, не очень привычная, когда речь идет о выполнении человеком его прямых служебных обязанностей). Про Бернеса кто-то бросил:
— Капризный.
Но тут режиссер фильма Рыбаков — человек достаточно твердый и в полной мере обладавший тем, что называется режиссерской властностью, — услышав эту реплику, отрицательно покачал головой:
— Капризный?.. Нет. Он не капризный. Он требовательный.
Мне кажется, Рыбаковым было найдено очень точное слово. Бернес был человеком крайне требовательным. Требовательным ко всему, что делалось людьми, и к самим людям; особенно к тем, в ком видел настоящих мастеров своего дела. Ничто не вызывало у него такого раздражения, как халтура в любом ее проявлении — от халтурно написанной книжки до халтурно установленного монтером выключателя на стене. И еще одно свойство, близкое к требовательности, было присуще Марку Наумовичу: он умел уважать требовательность в других (хотя бы его безропотное восприятие бесконечных дублей во время съемки эпизода влезания летчика Ануфриева в самолет).
Но самые бескомпромиссные, жесткие, я бы сказал, даже жестокие требования он предъявлял к самому себе.
Эта требовательность не изменяла ему даже тогда, когда его творчество — в кинематографе и на песенной эстраде — было в зените популярности.
Однажды под впечатлением только что прослушанной его записи (кажется, это было «Лунный свет над равниной рассеян…»)[20] я позвонил Марку Бернесу и высказал ему свою признательность.
Он вежливо поблагодарил меня и неожиданно заметил:
— Кое-что тут надо было сделать иначе.
Я оторопел. Куда там «иначе», когда и так отлично?! Что это — кокетство? Но нет, ни тени кокетства тут не было. Было другое — большой артист видел в своей работе то, чего нам, обыкновенным людям, видеть было не дано. Не дано не только таким далеким от искусства людям, которые, подобно мне, воспринимают его лишь эмоционально, но порой и настоящим профессионалам — впоследствии я узнал, каким мучением для дирижера и всего оркестра бывала каждая запись Бернеса. Он записывался, прослушивал записанное, повторял запись заново, снова прослушивал — и так по многу раз, пока с кисловатой миной не до конца удовлетворенного человека не соглашался: ладно, мол, теперь более или менее годится. Когда мне рассказали об этом, я вспомнил давний эпизод на съемках.
— Капризы?.. Нет. Требовательность!
Люди искусства — во всяком случае, подавляющее их большинство — традиционно далеки от техники. Оно, наверное, и естественно: в условиях пресловутого «информационного взрыва» человека просто не хватает на то, чтобы интересоваться всем.
Однако и это правило знает исключение. Таким исключением был Бернес. Его отличал интерес к технике, в среде творческой интеллигенции совершенно необычный. Интерес подлинный и какой-то до дотошности конкретный.
Впервые я столкнулся с этой стороной его натуры на тех же съемках фильма «Цель его жизни», где мне довелось кроме выполнения функций консультанта довольно много летать для воздушных съемок самому.
Полеты наши происходили с того самого аэродрома, на котором снималась вся наземная натура фильма. И, подобно тому как активно «болели» за актеров летчики, механики и прочая аэродромная братия, всегда толкавшаяся вокруг площадки, точно так же заинтересованно следила вся съемочная группа за тем, как собирались в полет, улетали и прилетали обратно В. Комаров, В. Мухин, Н. Нуждин, Г. Тегин, Д. Пикуленко, Л. Фоменко, автор этих воспоминаний и другие летчики — участники съемок в воздухе. Да и не только следили: исполнитель главной роли Всеволод Сафонов, например, так долго ходил вокруг меня с душераздирающим жалобным видом и приводил в подкрепление своей просьбы столь неотразимо убедительные доводы («Надо же вживаться в образ героя!»), что в один прекрасный день я не выдержал и взял его с собой в полет на двухместном тренировочном истребителе.
Однажды я собирался в воздух на реактивном МиГ-15 — том самом, в кабину которого несколькими днями раньше столь выразительно взбирался отважный летчик Ануфриев. Я устроился поудобнее в пилотском кресле, подогнал привязные ремни и уже принялся, как положено, слева направо, за осмотр приборов и всего оборудования кабины, когда к машине подошел Бернес. Он заглянул внутрь кабины и явно хотел что-то спросить, однако на мое: «Слушаю вас, Марк Наумович», — быстро ответил:
— Нет, нет. Потом.
(Оказалось, он и это понимает: не надо отвлекать готовящегося к полету летчика посторонними разговорами.)
Летал я, наверное, минут сорок, но, приземлившись и зарулив на стоянку, обнаружил терпеливо ожидавшего меня там Бернеса. Выключив двигатель, я обернулся к Марку Наумовичу и только тут понял, что заключалось в обещанном им «потом».
Бернес задавал вопросы. Задавал не выборочно: что это, мол, за прибор или для чего нужна эта ручка? Он с дотошностью курсанта авиационного училища «прочесывал» всю кабину, не пропуская ни единого крохотного тумблера, ни самой малой контрольной лампочки.
И реакция его на обилие оборудования, окружающего летчика в современном самолете, была непривычная. Он не задал тривиального вопроса: «Как это вы успеваете смотреть за всеми этими приборами?» Нет, Бернес заметил другое, наверное, действительно самое поразительное:
— Надо же было все это придумать!
Творческое начало в каждом деле — вот что он видел в первую очередь.
До сих пор я старался вспомнить такие связанные с Бернесом эпизоды, мысли, высказывания, которые вряд ли могли быть известны другим его знакомым и друзьям, встречавшимся с ним, может быть, гораздо чаще и общавшимся гораздо глубже, чем я, но, так сказать, на других площадках и при иных обстоятельствах. Каждый видел в этом незаурядном человеке свое.
Но об одной стороне его облика, бросавшейся в глаза каждому, кто хоть раз в жизни видел Бернеса, я все-таки скажу. Речь идет о редком артистизме, присущем Марку Наумовичу.
Артистизм проявлялся не только перед кинокамерой, у концертного микрофона, на звукозаписи — словом, в работе. Он ощущался и в том, как Бернес разговаривал с людьми, как реагировал на шутку, на неожиданную реплику собеседника, на что-то, с чем бывал внутренне согласен или, напротив, решительно не согласен; в том, как чутко ощущал он эстетическую сторону не только внешности или манеры поведения, но и нравственной основы, убеждений, всего внутреннего мира окружавших его людей; в том, как умел предельно экономными средствами, без особой игры мимики и актерской жестикуляции, но в то же время вполне недвусмысленно дать понять свое отношение ко всему, что видел и слышал.
А видел, и слышал, и понимал он многое, что лишь с немалым запозданием доходило до других людей, не наделенных такой тонкой художнической и человеческой интуицией, таким острым внутренним зрением, такой восприимчивой душой большого артиста.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.