Марк Шагал
Марк Шагал
Полет над миром
Казалось, вся его жизнь была сплошным преодолением – религиозных суеверий, расовых предрассудков, политических противоречий, внутреннего страха, земного притяжения… Тем удивительнее та легкость и радость, с которыми он преодолевал все препятствия и которыми полны его картины, – навсегда сохранившие наивно-детский и тысячелетне-мудрый взгляд художника…
Его родиной, его Землей обетованной, раем и всем миром был белорусский город Витебск: на его окраине, в местечке Песковатики, он появился на свет 6 июля 1887 года. По семейной легенде, которую Шагал приводит в своих воспоминаниях, он родился в день сильного пожара – и его вместе с матерью переносили с места на место, чтобы спасти от огня. Ребенка нарекли Мойше – в честь пророка Моисея, выведшего евреев из Египта. Возможно, в глубине души его родители надеялись, что их первенец сможет вывести их к лучшей доле?
Мать – Фейгэ-Ите, дочь зажиточного мясника из Лиозно, маленькая женщина с сильным характером и волшебным даром слова – «Она умела так подобрать, так сплести слова, что собеседник только диву давался да растерянно улыбался», – вспоминал Шагал, – держала бакалейную лавочку, а ее муж и отец ее девятерых детей Хацкл-Мордхэ (или Хацкель-Мордух) работал в рыбной лавке грузчиком. «Каждый день, зимой и летом, – писал Шагал, – отец вставал в шесть утра и шел в синагогу. Помянув непременной молитвой покойных родственников, он возвращался домой, ставил самовар, пил чай и уходил на работу. Работа у него была адская, каторжная. Об этом не умолчишь. Но и рассказать не так просто. Никакими словами не облегчить его участи». Позже на картинах Шагала рыбы с печальными глазами будут данью памяти отцу и его тяжелому труду.
В те времена население Витебска, древнего и прекрасного города, наполовину состояло из евреев: город находился в черте оседлости – то есть там иудеям позволялось свободно селиться и жить так, как им хочется. Во многом благодаря их стараниям Витебск превратился в «русский Толедо» – культурную столицу Белоруссии, яркий очаг еврейской мудрости, город богатый и вольный.
Иудейский уклад лежал в основе воспитания юного Мойше: поначалу его родители – правоверные хасиды – подавали ему пример жизни, обращенной к еврейскому Богу. Позже он посещал хедер – начальную религиозную школу – и жил среди людей, для которых правила Торы были единственно верными правилами жизни. По его собственному признанию, «Если бы я не был евреем, как я это понимаю, я не был бы художником или был бы совсем другим художником» – ощущение своей веры, своей нации было в Шагале главным.
В те времена иудеи в Российской империи имели свои собственные школы, больницы, кладбища и прочие учреждения. Однако мать юного Мойше Шагала решила во что бы то ни стало вывести своего первенца в люди и устроила его в русскую городскую гимназию. Правда, пришлось дать взятку, зато ее сына, ставшего на «более русский» манер Марком, приняли сразу в третий класс.
Учение давалось нелегко: от смущения перед десятками сверстников Шагал начинал мучительно заикаться. Зато в гимназии мальчик открыл для себя рисование: однажды он увидел, как один из его одноклассников перерисовал из журнала иллюстрацию. «Плохо помню, что и как, – вспоминал Шагал, – но когда я увидел рисунок, меня словно ошпарило: почему не я сделал его, а этот болван!? Во мне проснулся азарт. Я ринулся в библиотеку, впился в толстенную «Ниву» и принялся копировать портрет композитора Рубинштейна – мне приглянулся тонкий узор морщинок на его лице; изображение какой-то гречанки и вообще все картинки подряд, а кое-какие, кажется, придумывал сам».
С тех пор страсть к рисованию завладела Шагалом. Однако иудейская вера не одобряет живопись: «Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли», гласит одна из Моисеевых заповедей. Быть художником означало не только выбрать новый, неизведанный ранее путь: «Слово «художник» было таким диковинным, книжным, будто залетевшим из другого мира, – может, оно мне и попадалось, но в нашем городке его никто и никогда не произносил. Это что-то такое далекое от нас!» Оно означало возможный разрыв с религиозной традицией, с родными, мнение которых было не менее важно, чем мнение ученых раввинов, и со всей средой. Тем не менее Шагалу удалось не только убедить родителей в том, что он хочет стать художником и оторваться от религиозных норм, – он был далеко не таким правоверным иудеем, как его отец, – но и сохранить в себе ощущение своих корней, культуру своих предков, душу своего народа.
Для человека, который умеет видеть и понимать, мир еврейского местечка находится где-то посередине между мифом и реальной жизнью: в нем тесно переплетены тысячелетние традиции и сиюминутные проблемы, религиозные правила и бытовые нужды, мечты о приходе Мессии и незамысловатые желания. Так и в душе Марка Шагала, на его картинах и в памяти летят над Витебском, потряхивая юбками, его тетушки, молятся зарезанные коровы и старые евреи скидывают свои грехи в осеннюю Двину… Древние сказания, волшебные сказки, анекдоты, детские сны, газетные статьи, городские слухи и собственные фантазии сплавились воедино, образовав чудесный мир Шагала, перемешанный на его полотнах с удивительно реальным и в то же время волшебным Витебском…
Первым учителем живописи для Шагала стал в 1906 году местный художник Иегуда (Юрий) Пэн: этот выпускник Академии художеств в 1891 году основал в Витебске первое еврейское художественное училище – Школу рисования и живописи, в которой преподавал реалистическую манеру с еврейским колоритом. Хотя у Пэна Шагал проучился недолго, он всегда относился к нему с глубокой нежностью. «В моей памяти он живет рядом с отцом, – вспоминал Шагал. – Мысленно гуляя по пустынным улочкам моего города, я то и дело натыкаюсь на него».
Марк Шагал. Автопортрет. 1909–1910 гг.
Родители мечтали, чтобы их сын получил серьезную профессию – стал бухгалтером или приказчиком, на худой конец фотографом (Шагал даже пару месяцев проработал ретушером у владельца местного фотоателье), но того манила к себе живопись, ради которой юноша был готов терпеть любые лишения. «Меня зовут Марк, у меня слабый желудок и совсем нет денег, но, говорят, у меня есть талант», – повторял он себе. Вместе с приятелем по школе Пэна Шагал в конце 1906 года уехал в Санкт-Петербург, учиться живописи: отец «кинул под стол» 27 рублей – «единственные за всю жизнь деньги, которые отец дал мне на художественное образование», – но зато помог получить необходимые для поездки документы. Как еврей, не имеющий образования и профессии, Шагал не имел права покидать родной город, кроме как для учебы или по коммерческой надобности: знакомый купец согласился выправить бумагу, согласно которой Шагал значился его агентом. Позже он, чтобы продлить вид на жительство, пытался рисовать вывески и работать ретушером, пока адвокат Гольдберг, известный покровитель искусств, не зачислил его к себе в качестве прислуги.
В столице Шагал сначала попытался поступить в Училище технического рисования барона Штиглица, однако с треском провалился на экзамене. Зато его приняли сразу на третий курс школы Общества поощрения художеств: главой Школы был Николай Рерих, который предоставлял ученикам полную свободу самовыражения – зато Шагал вскоре решил, что он почти ничему не учит. Несмотря на похвалы преподавателей и полученную стипендию, а также освобождение от армии, которое выхлопотал талантливому ученику Рерих, Шагал в конце концов оставил Школу.
Как вспоминал Шагал, жизнь в Петербурге была невероятно тяжелой для молодого еврея без денег, без угла и без документов – единственным по-настоящему спокойным временем стали для художника несколько дней, проведенных под арестом: в тюрьме было тепло и кормили. Но Шагала ничто не останавливало: он был одержим живописью, стремлением рисовать. Творчество было для него важнее спокойной жизни, а краски – нужнее тарелки супа или теплой постели. Рисование для Шагала всегда было сродни молитве: оно во плоти выражало восхищение миром, помогало возносить хвалу Господу за его творение. Что перед возможностью выразить свою благодарность богу значили голодный желудок или стертые в кровь ноги?
Несколько месяцев Шагал занимался в школе Зайденберга, а затем перешел в школу Званцевой, одним из преподавателей которой был прославленный Леон Бакст, знаменитый своей яркой графикой и эффектными театральными работами.
Леон Бакст, носивший от рождения имя Лейба-Ха-има Израилевича Розенберга, был во многом похож на Шагала – точнее, на то, кем тот хотел стать: выходец из небогатой семьи белорусского талмудиста стал одним из самых известных и модных художников. В его студии занимались графиня Толстая и Вацлав Нижинский, а оформленным им спектаклям аплодировали Париж и Лондон. Хотя его изысканно-стилизованная манера была чужда Шагалу, который всегда был гораздо ближе к реализму, чем могло допустить его склонное к экспериментам время, эта школа все же оказывается для него необыкновенно полезной. Во-первых, Бакст ценил цвет как полноправный элемент композиции (постулат, к которому Шагал, сам не отдавая себе отчета, всегда склонялся), а во-вторых он, просвещенный и европеизированный, познакомил Шагала с новейшими течениями европейской живописи. От Бакста Шагал узнал о Гогене и Сезанне, Ван Гоге и Тулуз-Лотреке, чьи художественные находки произвели на него неизгладимое впечатление. И в то же время он попал под глубочайшее влияние старинных русских икон, которыми ходил любоваться в петербургских музеях: их простота и символичность композиции, чистые цвета, обратная перспектива и необыкновенное смешение бытового и божественного оказались удивительно созвучны Шагалу. Не отрываясь от своих еврейских корней (наоборот, открыто их демонстрируя), Шагал одновременно позиционирует себя как русского художника, подчеркивая этим свою общность с традициями русской живописи от иконы и лубка до творчества Михаила Врубеля, преемником которого Шагал увидел себя в одном из снов.
Его первой натурщицей была Тея Брахман – учившаяся в Петербурге витебская знакомая. Они вместе наезжали в родной город, и однажды Тея познакомила его со своей подругой Беллой.
С ней, не с Теей, а с ней должен я быть – вдруг озаряет меня! – вспоминал Шагал. – Она молчит, я тоже. Она смотрит – о, ее глаза! – я тоже. Как будто мы давным-давно знакомы и она знает обо мне все: мое детство, мою теперешнюю жизнь и что со мной будет; как будто всегда наблюдала за мной, была где-то рядом, хотя я видел ее в первый раз. И я понял: это моя жена. На бледном лице сияют глаза. Большие, выпуклые, черные! Это мои глаза, моя душа.
Белла Розенфельд, младшая дочь богатого витебского ювелира, была девушкой необыкновенной. Она училась в Москве, занималась в студии у Станиславского, имела литературный талант и необычайно широкий – особенно для молодой еврейки из провинциального Витебска – кругозор. От нее исходили свет и безмятежность, рядом с нею Шагал чувствовал себя летящим и беззаботным. Ее портреты, которые он написал в первые месяцы их знакомства, полны сияющей любви и легкой радости. И позже Белла, напоминающая то порхающих ангелов с итальянских фресок Ренессанса, то прекрасных мадонн со средневековых алтарных образов, будет единственной Музой, любовью и вдохновительницей Марка Шагала.
Уже через несколько месяцев они обручились. Однако свадьба все откладывалась: Шагалу внезапно стало тесно и в мастерской Бакста, и в Петербурге, и вообще в России. Ему страстно захотелось в Париж, волшебный и недостижимый, – тем более что сам Бакст как раз собирался туда с Русскими сезонами. Собравшись с духом, Шагал попросил мэтра взять его с собой, однако тот отказался. Пребывание в Париже, по его мнению, может лишь повредить Шагалу: его самобытность и уникальность растворятся, столкнувшись со множеством художественных школ, к тому же Шагал просто умрет там с голода!
Оставшись без учителя, Шагал вернулся в Витебск, однако его по-прежнему тянуло в Париж. «У меня было чувство, что если я еще останусь в Витебске, то обрасту шерстью и мхом», – писал он. Но ему повезло: депутат Максим Винавер, известный юрист и меценат, депутат Государственной думы и пропагандист еврейской культуры, поначалу помог ему обустроиться в Петербурге – нашел жилье, купил несколько его картин, а затем выделил средства на поездку во Францию.
До конца жизни Шагал чтил Винавера своим вторым отцом: «Отец родил меня на свет, Винавер сделал из меня художника. Без него я, может быть, застрял бы в Витебске, стал фотографом и никогда бы не узнал Парижа».
Во Франции Шагал оказался в конце 1910 года. Как часто бывает, сбывшаяся мечта оказывается совсем не тем, чем представлялась когда-то: Париж был огромным, чужим и негостеприимным. «Только огромное расстояние, отделявшее мой родной город от Парижа, – писал Шагал, – помешало мне сбежать домой тут же, через неделю или месяц. Я бы с радостью придумал какое-нибудь чрезвычайное событие, чтобы иметь предлог вернуться». Однако парижские музеи, полные прекрасных старинных полотен, галереи с картинами модных художников, прозрачный воздух и необыкновенная яркость красок городских пейзажей покорили Шагала.
Иегуда Пэн. Портрет Марка Шагала. 1914—15 гг.
«Приехав в Париж, я был потрясен переливами света», – вспоминал он. – «Никакая академия не дала бы мне всего того, что я почерпнул, бродя по Парижу, осматривая выставки и музеи, разглядывая витрины». Цвет парижского неба, запах Сены, воздух, насыщенный художественными вибрациями всех жанров и стилей, – все это за несколько месяцев переплавилось в душе Шагала, сделав его самого смелее, а его стиль совершеннее. С тех пор, как он переехал в знаменитый «Улей» – общежитие нищей богемы неподалеку от бульвара Монпарнас, – он оказался в самом эпицентре европейской художественной жизни: рядом с ним жили и творили Робер Делоне и Гийом Аполлинер, Фернан Леже и Макс Жакоб, Блез Сандрар и Амадео Модильяни. Течения и стили, школы и направления кишели вокруг него, как пиявки в старом пруду, а он, учась у них, все же оставался ни на кого не похожим. «Лично я не уверен, что теория – такое уж благо для искусства, – признавался позже Шагал. – Импрессионизм, кубизм – мне равно чужды. По-моему, искусство – это прежде всего состояние души. А душа свята у всех нас, ходящих по грешной земле. Душа свободна, у нее свой разум, своя логика. И только там нет фальши, где душа сама, стихийно, достигает той ступени, которую принято называть литературой, иррациональностью».
Дни и ночи Шагал просиживал в своей мастерской, рисуя картины – от безденежья – на собственных простынях и рубашках. Друзья-французы были им очарованы: Аполлинер и Сандрар посвящали ему стихи, Сальмон и Жакоб были его друзьями, Андре Бретон назвал его стиль «тотальным лирическим взрывом», а Аполлинер – «сюрнатурализмом». Бакст, навестивший мастерскую бывшего ученика, восторженно заметил: «Теперь ваши краски поют!», а Анатолий Луначарский восхищался его смелыми образами. Однако на парижских выставках картины Шагала поначалу никто не ценил: настолько разительно отличались его лиричные витебские пейзажи и еврейские сюжеты от царивших там французских прудов и соборов или красочных беспредметных полотен. Однако рекомендации друзей делают свое дело: его приглашают на один салон за другим, и постепенно критики и коллекционеры начинают проявлять к нему внимание. Несколько его работ попали с выставкой в Голландию, позже его пригласили принять участие в Осеннем салоне в Берлине.
Взяв все написанные в Париже работы, ранней весной 1914 года Шагал приехал в Берлин, где очарованный его картинами Герхарт Вальден, торговец искусством и меценат, устроил ему выставку в своей галерее Der Sturm: там выставлялись 40 картин и 160 графических листов.
Открыв в середине июня выставку, Шагал отправился в родной Витебск, на свадьбу сестры. Он планировал лишь нанести краткий визит родне, встретиться с Беллой, с которой четыре года общался лишь письмами, и тут же вернуться в Париж, однако разразившаяся мировая война разорвала мир на мелкие кусочки, отрезав Россию от Европы, а Шагала от Парижа.
Поначалу он чувствовал себя в Витебске вернувшимся блудным сыном: все никак не мог ни надышаться, ни налюбоваться родным городом. Он без устали рисовал его заборы и крыши, жителей и коз. И, конечно, Беллу – она тоже казалась обретенной после долгой разлуки святыней. Ее любовь, ее нежность вдохновили Шагала на удивительно проникновенную серию «Влюбленные», признанную одной из вершин его творчества. Хотя Розенфельдам, владельцам нескольких ювелирных магазинов, категорически не нравился нищий художник Марк, сын рабочего в лавке, Белла все-таки смогла настоять на своем: 15 июля 1915 года они с Марком Шагалом стали мужем и женой. После свадьбы молодожены провели в деревне полтора месяца: «У нас был не только медовый, но и молочный месяц», – вспоминал Шагал. Их дочь Ида родилась 18 мая 1916 года.
Марк Шагал. Над городом. 1914–1918 гг.
Казалось, у него было все для счастья: обожаемая жена, любимое дело, признание критики – Шагал принимал участие во многих выставках, коллекционеры раскупают его работы, а искусствоведы признают его одним из крупнейших художников того времени. Однако душа Шагала по-прежнему рвется в Париж, где яркий свет, сладкий воздух и в небе, вместо коз и коров, летают ласточки. Но все его попытки покинуть Россию закончились провалом. И Шагал решился переехать хотя бы в Петербург, уже называвшийся Петроградом.
Две революции принесли Шагалу освобождение: во-первых, перестали существовать все ограничения, связанные с верой или национальностью, а с другой – пафос обновления, которым был пронизан воздух страны, оказался удивительно созвучен Шагалу. К тому же его прежний знакомый Луначарский оказался наркомом просвещения: он даже собирался организовать наркомат по делам культуры, где Маяковский бы руководил отделом поэзии, Мейерхольд – отделом театра и Шагал – изобразительным искусством. Однако Белла была решительно против того, чтобы ее муж влезал в политику: по ее настоянию Шагал, получив от Луначарского мандат уполномоченного по делам искусства Витебской губернии, вернулся в родной город.
В Витебске Шагал устроил выставку еврейских художников, организовывал музей, мастерские и школу изобразительного искусства, куда пригласил самых знаменитых художников – несколко месяцев там преподавал сам Мстислав Добужинский. Но самым ярким его деянием была, конечно, демонстрация в честь первой годовщины Октябрьской революции: над ней трудились все витебские художники, с энтузиазмом пытающиеся выплеснуть искусство на улицы. В результате по городу, раскрашенному в зеленые, белые и оранжевые круги, квадраты и прямоугольники, прошла демонстрация с лозунгом «Да здравствует революция слов и звуков!», а на главной площади висело гигантское полотно: человек на зеленой лошади и надпись «Шагал – Витебску!»
В январе 1919 года наконец открылась школа изобразительных искусств: преподавали там Иван Пуни и его жена Ксения Богуславская, Иегуда Пэн и Вера Ермолаева, Нина Коган, Лазарь Лисицкий и многие другие. Скоро в состав преподавателей школы, довольно быстро ставшей академией, пригласили Казимира Малевича. Тот, вдохновенный и страстный проповедник супрематизма, моментально собрал вокруг себя сторонников и последователей, организовавшихся в группу УНОВИС – «Утвердители нового искусства». На фоне сверхавангардного супрематизма лирический сюрнатурализм Шагала казался архаичным и нелепым – неудивительно, что в конце концов он был вынужден уволиться и навсегда покинуть родной Витебск.
Марк Шагал. Прогулка, 1917 г.
Шагалы обосновались в Москве, вновь ставшей столицей России. Здесь Шагал начал осваивать почти новый для себя жанр сценографии: хотя когда-то Бакст обвинял его в том, что он не умел даже грунтовать холсты для декораций, теперь Шагал успешно сотрудничал сразу с несколькими московскими театрами. Среди них – Театр Революционной сатиры, экспериментальный театр Эрмитаж, Камерный театр и, наконец, Еврейский театр, для которого Шагал оформляет зал: 7 панно, занавес и плафон превратят маленькое помещение театра в удивительную «шагаловскую шкатулку». Центральное панно «Введение в еврейский национальный театр» размером три на шесть метров, на котором были изображены актеры театра вместе с самим Шагалом, окруженные еврейскими символами, планетами и священными животными, наглядно демонстрировало историю и перспективы еврейского искусства. Композицию, призванную, по мысли Шагала, символизировать театральность всего мироздания, мистический характер театра и высший смысл хаотичности бытия, из которого – согласно каббале – родился мир, один из критиков назвал «еврейским джазом в красках».
Из-за возрастающего неприятия «нового искусства» со стороны государственных чиновников Шагалу все меньше удается нормально работать. Он снова надеется на возвращение в Европу: его зовет туда и непоседливая душа художника, и необходимость разыскать оставленные в Берлине картины, но уехать по-прежнему не удается. В результате почти весь 1921 год он проработал преподавателем рисования в детских трудовых колониях – «Малаховка» и «III Интернационал», где учениками его были бывшие беспризорники, потерявшие семьи в пламени войны и революции, а коллегами – такие же отвергнутые властью интеллектуалы, как и он сам. Настроение «Малаховки» представляло из себя сложную смесь надежды, депрессии, усталости и детской радости – все это нашло свое отражение в работах Шагала.
Наконец в 1922 году он собрался уезжать: поэт Демьян Бедный, знакомый с Лениным, помог получить разрешение на выезд, Луначарский оформил паспорт, коллекционер и друг Яков Каган-Шабшай дал денег на дорогу, а поэт Юргис Балтрушайтис, занимавший пост поверенного в делах, а позже посла Литовской республики в Москве, дал разрешение на вывоз его работ дипломатической почтой в Каунас, где у Шагала планировалась выставка. Шагал отправился в путь один, летом: незадолго до отъезда Белла, упав на репетиции, повредила ногу и была вынуждена остаться. Они с Идой присоединятся к Шагалу только через несколько месяцев.
Когда Шагал добрался до Берлина, он обнаружил, что Герхарт Вальден распродал почти все его работы, а инфляция съела почти всю вырученную сумму. Отчаявшийся Шагал затеет долгий судебный процесс – хотя бы для того, чтобы узнать имена покупателей. Лишь через четыре года Шагал сможет вернуть себе некоторые работы; судьба многих до сих пор неизвестна. Многие из них Шагал позже нарисует заново.
Еще в Каунасе Шагал начал писать свою автобиографию, получившую название «Моя жизнь». В Берлине он задумал издать ее: были созданы графические иллюстрации в новом для Шагала жанре гравюры, заказан перевод на немецкий язык – однако текст Шагала, перенасыщенный образами, жаргонизмами и поэтическими символами, оказался слишком сложен для перевода – текст так и не успели сделать. Гравюры были изданы отдельно – полностью «Моя жизнь» выйдет лишь в 1931 году в переводе на французский язык, выполненном Беллой Шагал.
В сентябре 1923 года Шагал с семьей вернулся в Париж, ставший для него второй родиной: «Париж, ты мой Витебск!» – писал он. Не имея постоянной мастерской и, следовательно, возможности писать, он все больше времени отдает книжной графике. Для издателя Амбруаза Воллара Шагал создал иллюстрации к «Мертвым душам» Гоголя, басням Лафонтена, Библии и современной прозе, а также создает цикл гуашей под названием «Цирк Воллара»: однако из-за внезапной смерти самого Воллара эти работы не были изданы.
Оказавшись, наконец, в Париже, Шагал при любой возможности начинал рисовать. Всего за несколько лет он создал (или воссоздал) множество прекрасных произведений, к концу двадцатых годов завоевавших ему повсеместное признание критиков как одного из крупнейших художников своего времени. Его выставки от Парижа до Нью-Йорка, от Праги до Палестины проходят с неизменным успехом, и вырученные от продажи картин деньги позволяют Шагалу уже в конце 1929 года купить дом на улице Сикомор. Однако в новом доме художнику не сидится: он постоянно путешествует по Франции, очарованный красками Средиземноморья и снежными альпийскими пейзажами, церквями Савойи и цветами Бретани.
Марк Шагал. Церковь в Шамбон, 1926 г.
А позже Шагал влюбился в зелень Испании, переливы света Голландии, итальянские музеи и легенды Палестины. Однако он все равно остался русским художником, не растворившим, а обогатившим свою национальную составляющую. Как отмечали критики, его манера стала свободнее, а краски – ярче. В отличие от многих русских эмигрантов, лишившихся вдали от родины самобытности, жизненной силы или вдохновения, Шагал лишь обрел в Париже новую жизнь: его Россия, его Витебск, его молодость всегда были с ним, воплощенные в его обожаемой Белле. Она неизменно вдохновляла его, оставаясь музой, подругой, помощником и любимой женщиной – единственной и неповторимой.
Политика, которая всегда мало интересовала Шагала, все же внесла свои коррективы и в его жизнь, и в его творчество. Из-за того, что когда-то Шагал исполнял обязанности комиссара по делам искусств, ему долго не давали французское гражданство: лишь в 1937 году, по ходатайству влиятельных друзей, художник официально обретет во Франции вторую родину. А в Германии только что пришедшие к власти нацисты публично сжигали работы еврейских художников, в том числе и Шагала. Заря антисемитизма разгоралась над миром, пока еврей Шагал гравировал иллюстрации к Библии, проникнутые любовью ко всему живому, – судьба любит грустные шутки.
Хотя картины Шагала по-прежнему полны ярких красок и полета над реальностью, их судьба становится все более трагичной. В то время, как его картины выставляются по всему миру, музеи Германии снимают со стен его работы – наряду с произведениями других художников-евреев. Если раньше немецкие критики восхищенно писали о летающих козах и коровах Шагала, то теперь Геббельс с возмущением высказывался о «выскакивающих из-под земли, играющих на скрипках, летящих по воздуху зеленых, фиолетовых и красных евреях». В июле 1937 года в Мюнхене была открыта выставка «Дегенеративное искусство», наглядно демонстрирующая немцам – на примере шести с половиной сотен произведений Кандинского, Макса Эрнста, Пауля Клее, Эдварда Мунка, Алексея фон Явленского, Оскара Кокошки, Пита Мондриана, Марка Шагала и десятков других – образцы опасного для нации и всей арийской расы творчества евреев, коммунистов, умалишенных и прочих антиобщественных элементов. Многие экспонаты той выставки тоже были сожжены; прочие сгинули в сырых хранилищах или в огне войны…
То, что сначала казалось локальным сумасшествием, всего за несколько лет переросло в угрозу всему миру: Германия начала захватывать одну страну за другой, всюду насаждая свои порядки. В 1939 году, незадолго до объявления войны, Шагал вывез все свои работы из Парижа, а потом разместил их в прованской деревеньке Гордее – Шагал купил там здание бывшей школы, где устроил мастерскую и склад.
Через несколько месяцев Шагалу – а так же Матиссу, Пикассо, Максу Эрнсту и некоторым другим – передают приглашение Музея современного искусства в Нью-Йорке приехать в Америку. Поначалу Шагал не собирался покидать Францию, однако антисемитские законы, вступившие в силу после оккупации, вынудили его принять приглашение. Как оказалось, он успел почти в последний момент: уже во время сборов в Марселе его, как еврея, арестовали во время облавы в отеле, и лишь вмешательство друзей спасло художника.
В мае 1941 года Шагалы через Мадрид и Лиссабон добрались до Нью-Йорка – вместе с шестью центнерами работ художника. 23 июня – на следующий день после того, как Германия напала на Советский Союз, – Шагалы прибыли в Нью-Йорк.
Нью-Йорк, этот Новый Вавилон, произвел на Шагала огромное впечатление: без устали кипящая жизнь, бесконечные встречи, выставки, премьеры – было трудно поверить, что в Европе идет война. Но Шагал никак не мог об этом забыть – далекая родина по-прежнему оставалась родной для него. Он помогал Советскому Союзу, как мог – собирал деньги, подарил несколько своих работ. Когда до него дошли известия о том, что немцы за время оккупации полностью разрушили Витебск, он опубликовал «Письмо моему родному Витебску»: «Давно, мой любимый город, я тебя не видел, не упирался в твои заборы… Я не жил с тобой, но не было ни одной моей картины, которая бы не отражала твою радость и печаль. Врагу мало было города на моих картинах, которые он искромсал, как мог. Его «доктора философии», которые обо мне писали «глубокие» слова, теперь пришли к тебе, мой город, сбросить моих братьев с высокого моста в Двину, стрелять, жечь, наблюдать с кривыми улыбками в свои монокли…»
Прежний Витебск навсегда стерт с лица земли, но он навсегда останется на картинах Шагала: говорят, что по его полотнам при желании можно было бы полностью восстановить старый город. Даже в старости, не одно десятилетие прожив вдали от него, Шагал продолжал писать Витебск, где на улицах летали люди и улыбались коровы с человеческими глазами. В 1973 году Шагал, выступая на открытии выставки в Третьяковской галерее, говорил: «У меня нет ни одной картины, на которой вы не увидите фрагменты моей Покровской улицы. Это может быть, и недостаток, но отнюдь не с моей точки зрения».
Марк Шагал. Рыночная площадь. Витебск, 1917 г.
В августе 1944 года пришли известия об освобождении Парижа. Шагалы немедленно засобирались домой – однако судьба распорядилась иначе. Белла, заразившись вирусной инфекцией, сгорела буквально за два дня. Второго сентября 1944 года она скончалась в нью-йоркском госпитале: для ее спасения там не нашлось медицинских препаратов – все лекарства отправлялись в Европу, в действующую армию… Так война, хоть и косвенно, добралась и до Шагала. Смерть Беллы стала для него трагедией, сравнимой лишь с крушением мира: он больше не хотел ни рисовать, ни жить. «Все стало мраком», – писал он. На несколько месяцев он забросил живопись, заперся в доме и ни с кем не разговаривал.
Лишь с помощью своей дочери Иды он нашел силы жить. Они вместе перевели на французский воспоминания Беллы, написанные на идиш, разобрали ее дневники и письма. Летом Ида наняла для отца сиделку Вирджинию Хаггард Макнил, разведенную красавицу, умную и образованную, тридцати с небольшим лет, имевшую от первого брака дочь. Как говорят, не без умысла: Ида считала, что без женщины, которая смогла бы заменить ему умершую жену, ее отец или сойдет с ума, или умрет в тоске, а Вирджиния была похожа на Беллу и к тому же ей нравилось творчество Шагала.
Ее план оказался успешным: уже в июне 1946 года Вирджиния родила Шагалу сына, названного в честь его брата Дэвидом и получившего материнскую фамилию Макнил, – ведь в брак родители мальчика так и не вступили.
Вирджиния сделала для Шагала все, что могла, но Беллу она заменить была не в силах. До последних дней только Беллу обнимал вечно молодой Шагал на своих картинах, и ее лицо было у мадонн на его витражах, и только ее глаза – у кротких коров и озорных коз…
Шагал еще не успел окончательно вернуться из США в Париж, но его выставки уже прошли во многих городах мира, продемонстрировав как старые работы Шагала, так и созданное им во время войны. Так что когда в 1948 году Шагал с Вирджинией окончательно переселились во Францию, он снова считался одним из самых значительных и талантливых художников своего времени. Как и прежде, он много работает – в основном в жанре книжной графики: в то время Шагал создал иллюстрации к «Декамерону» Боккаччо, знаменитой античной пасторали «Дафнис и Хлоя», а выполненные еще в двадцатых годах иллюстрации к «Мертвым душам» получили Гран-при XXIV Биеннале в Венеции.
К концу сороковых годов Шагал сдирает с себя старую кожу: он все время ищет новые пути, новые жанры, новые способы выразиться. Его композиции становятся смелее, цвета меняют гамму, формы словно создаются заново. За следующие десять лет он освоил гобелены, скульптуру, витражи и мозаику. По примеру Пабло Пикассо, с которым Шагал подружился в двадцатых годах, в 1949 году Шагал отправился на Лазурный берег осваивать гончарное дело: в 1949 году он снял в городке Ване мастерскую, где занимался керамикой. Природа и воздух окрестностей этого городка так очаровали Шагала, что он купил виллу Холм неподалеку от Ванса. Лазурный берег в те времена стал настоящим центром французской живописи: в Валлорисе жил Пабло Пикассо, в Симезе под Ниццей – Анри Матисс, а рядом с ними – многочисленные подражатели и последователи. И с Матиссом, и с Пикассо Шагал регулярно встречался и даже иногда вместе работал – впрочем, из-за свойственного многим гениям в пожилом возрасте чувства ревности к собратьям по цеху их дружба так и не стала по-настоящему крепкой.
Не прошла проверку на прочность и его новая семья. В 1951 году Вирджиния оставила Шагала ради фотографа Шарля Лейренса, который в один не очень счастливый день приехал снимать художника. Уезжая, она забрала с собой обоих своих детей. Неизвестно, что было для Шагала больнее – уход любимой женщины или потеря обожаемого сына; но переживал он очень сильно. Ида даже считала, что ее отец подумывал о самоубийстве. Тогда она снова пошла по прежнему пути: Ида познакомила отца со своей подругой Валентиной Григорьевной Бродской, или попросту Вавой, моложе Шагала на четверть века. Красивая и умная девушка держала шляпную мастерскую в Лондоне, однако быстро согласилась переехать в Париж и стать секретарем Шагала. Вскоре она согласилась остаться в его доме навсегда – но только при условии, что Шагал на ней женится.
Свадьба состоялась 12 июля 1952 года. По слухам, Вава не была довольна первоначальным брачным соглашением, и через шесть лет вынудила художника развестись и пожениться заново, составив новый контракт на ее условиях.
Сам он шутливо писал: «Что я? Я скромный еврейский художник. Вот Валентина Григорьевна – она дочь фабриканта Бродского, сахарозаводчика. Знали бы мои родители, на ком я женился. Они бы порадовались». Медовый месяц молодые провели в Греции, откуда Шагал вернулся обновленным: Вава подарила ему не только молодость, но и необходимый покой, и необходимую каждому творцу смелость. Вдохновленный своей новой любовью, он занимается скульптурой и керамикой, изучая старинные техники витражей и керамических панно – одно из них будет размещено в 1957 году в баптистерии церкви Богоматери в Асси.
Марк Шагал у картины «Песнь Давида».
Отныне в его творчестве еврейские мотивы постепенно исчезают, заменяясь библейскими сюжетами в их христианской трактовке: со временем рисунки, картины и скульптуры на библейские темы составят фонд музея «Библейское послание Марка Шагала», основанного в Ницце. Он много работал для церквей и монастырей, создавая витражи и мозаики, соединявшие в себе старинные техники с модернистским видением и восприятием юноши из провинциального еврейского местечка, которым где-то в глубине души Шагал оставался до конца своих дней. Он оформил потолок Парижской оперы и окна синагоги Медицинского центра Хадасса Еврейского университета в Иерусалиме, витраж для Организации Объединенных Наций и гобелены для израильского кнессета. Хотя он – наряду с Пабло Пикассо – давно уже жил в статусе живого бога искусства, Шагал никогда не мог успокоиться на достигнутом. Он постоянно путешествовал по миру, набираясь новых впечатлений, образов, красок, и не уставал повторять, что жить для него – значит рисовать. «Живопись была мне так же необходима, как пища, – признавался он. Она мне казалась окном, через которое я умчусь в другой мир».
Вот только в семейной жизни все было не так гладко, как казалось на первый взгляд: Вава оказалась весьма властной женщиной, ревновавшей мужа даже к его дочери. Стараниями Вавы Шагал почти перестал видеться с Идой, с друзьями, с прежними соратниками. Она мечтала стать единственной женщиной и в его жизни, и на его картинах – но Белла, ее образ, память о ней оставались для Шагала святыми. Она всегда оставалась для Шагала живой, Ваву же он рисовал крайне редко.
В 1972 году Шагал, спустя полвека, снова оказывается в России: он открыл выставку в Москве и, пользуясь случаем, подписал панно, созданные когда-то для еврейского театра. Много лет панно, подписанные лишь на иврите, хранились в запасниках Третьяковской галереи, дожидаясь возвращения своего творца, чтобы снова увидеть свет. В Ленинграде художник снова встретился с двумя своими сестрами; вот только в Витебск он так и не приехал. По официальной версии, он простудился, сидя в гостинице на балконе, и не решился отправляться в новый путь. Но скорее всего он просто не хотел видеть, каким стал его Витебск, разрушенный и отстроенный заново совсем не так, как помнил его Шагал. Его память оказалась крепче, чем камни и заборы родного города.
До последних дней Шагал работал без устали, создавая один шедевр за другим. Книжные иллюстрации и церковные мозаики, гравюры и гобелены, витражи и гуаши – они полны детской радости жизни, молодых ярких красок и воздуха, не знающего силы тяжести. Невозможно поверить, что их автору уже давно перевалило за восемьдесят. Он не прекращал работы до последнего дня.
Весной 1985 года Шагал готовил свою большую ретроспективу в лондонской Королевской академии искусств, параллельно работая над циклом литографий. Вечером 28 марта, после целого дня работы, он тихо угас в своей мастерской – по легенде, свой последний вздох Шагал испустил в лифте, поднимающем его вверх.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.