Марк и Белла Шагал

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Марк и Белла Шагал

И я понял: это моя жена… Мои глаза, моя душа.

Долгие годы ее любовь освещала все, что я делал.

Марк Шагал

Ты закружил меня в вихре красок. И вдруг оторвал от земли и сам оттолкнулся ногой, как будто тебе стало тесно в маленькой комнатушке. Вытянулся, поднялся и поплыл под потолком. Вот запрокинул голову и повернул к себе мою. Вот коснулся губами моего уха и шепчешь…

Я слушаю музыку твоего голоса, густого и нежного. Она звучит и в твоем взоре, и вот мы оба, в унисон, медленно воспаряем в разукрашенной комнате, взлетаем вверх. Нам хочется на волю, сквозь оконные стекла.

Белла Шагал. «Горящие огни»

Судьба отмерила Марку Шагалу невероятно долгую и в целом счастливую жизнь. Может быть, потому что он родился практически бездыханным и с самых первых секунд своего пребывания в этом мире так настойчиво боролся за жизнь, что неожиданно приобрел совершенно немыслимый иммунитет к смерти, который и берег его почти столетие. А может быть, благодаря непостижимой сосредоточенности, отстраненности от всего мира при непрестанном поиске высшего смысла, большей красоты и идеальной содержательности. Он называл свое искусство «состоянием души», «психопластикой», искренне верил в него, убивая в себе злость за несправедливое отношение к своему творчеству, за неприятие его формы самовыражения. Семейная жизнь живописца стала проекцией никогда не покидающей его внутренней сосредоточенности, в большинстве случаев свойственной ищущим творческим натурам. Для Беллы жизнь с Шагалом стала сопровождением невероятно длинной цепи превращений, после которых, как после долгой химической реакции, из чудесной клубящейся дымки родился легендарный мастер. На ментальном уровне она стала тем непроницаемым кольцом энергии, которое обеспечило его душевную тишину для пробуждения и претворения в жизнь творческих решений. Она всегда стремилась не оставаться на месте, двигаться вместе со спутником. С этим связаны и ее писательские пробы, пробужденная жажда самореализации и движения – до последнего вздоха.

Марк Шагал прожил с Беллой двадцать девять лет – пожалуй, самых важных лет становления и тяжелого движения к признанию, окропленных потом, кровью и слезами, временем полного изменения внешней среды обитания, поломанной сначала большевиками, а затем фашистами. Это были годы отрешенного творчества и страстной любви, проникновенной, нерасторжимой и всепоглощающей любви, одновременно духовной и страстной, в которой хотелось тонуть им обоим. И они тонули… А потом Белла ушла в вечность, оставив на память написанные незадолго до смерти трогательные, как детский плач, «Горящие огни» – свидетельство ее тонкой, проникнутой религиозной духовностью и стремящейся к развитию души.

Прошло горькое время тоски и творческого бессилия, пролетел бесплодный год депрессии, наконец, вернувшись во Францию через восемь лет после смерти Беллы, он связал себя новыми брачными узами и прожил со своей второй избранницей Валентиной Бродской еще тридцать три года – с шестидесяти пяти до девяносто восьми, в течение которых вторая жена играла роль скорее заботливой матери, тихого, ненавязчивого собеседника и советчика. Это была уже не столько любовь, сколько крепкая дружба и тесная душевная привязанность. И это была уже другая жизнь, вернее, ее вторая серия, достойная и красивая старость, данная Шагалу в награду за роль вечного труженика, отринувшего внешние блага ради поиска духовных истин в художественном измерении. И следуя по стопам народной мудрости, утверждающей, что первая жена дана Богом, попробуем познать наиболее ценные штрихи к семейному портрету Марка и Беллы – двух трепещущих сердец, словно избранных Провидением для доказательства возможности великой и священной любви.

Исконно еврейский брак

Отношения Марка и Беллы Шагал во многом базируются на культурно-религиозной традиции еврейского народа. Союзы у евреев вообще отличаются монолитностью и крепостью; если представить, что обычный брак напоминает связанные цементом твердые тела, то брак евреев уже сам по себе скреплен неразрывным клеем глубокой традиции, фантастической сцепкой, тайный состав которой замешан на незыблемых вековых правилах, коллективной установке народа.

Инго Вальтер и Райнер Метцгер, авторы короткого и очень живого описания жизни художника, окрестили его «экзотическим созданием», человеком, который самым естественным образом «играл роль аутсайдера и эксцентрика от живописи». Уже в этих многозначительных характеристиках угадывается нелегкий путь, долгий серпантин в обход принятых и утвержденных догм, сопровождающийся сложными перипетиями отнюдь не бескровной борьбы, столкновением с кознями законодателей культурного фундамента общества, а то и просто с непониманием и отторжением на каком-то бессознательном, интуитивном уровне.

Рожденный вторым, но оказавшийся старшим (после смерти брата Давида в детском возрасте от туберкулеза) в почти нищей еврейской семье, Марк столкнулся с удручающей перспективой борьбы за существование, жизнью без намека на спокойствие и счастье, бытием ради куска хлеба. Больше всего из своего тревожного детства он запомнил мозолистые руки отца и его фатальную угрюмость. В обозначении Шагалом образа родителя трогательными словами, «как и он, я был молчалив», кроется печальная неосознанная готовность втянуться в тяжелое ярмо, безропотно подставить свое неокрепшее плечо раздирающей его лямке, и так двигаться навстречу неотвратимой гостье – смерти. Но в этих словах и неприятие роли несчастного отца – грузчика, таскающего за гроши бочки с селедкой. Ранняя психическая напряженность и физическая слабость вкупе с необычайной энергичностью матери сделали его задумчивым, мечтательно-озабоченным и немного романтичным. «Я посмотрел на свои руки. Они были слишком нежными… Мне надо было найти себе такое занятие, которое бы не закрывало от меня небо и звезды и позволило бы мне понять смысл моей жизни». Таким образом, сын не принял жизненных рамок отца, которые отражали животную борьбу за выживание, оставаясь слишком тягостным бременем для его психики. Но частично принял его семейный уклад, потому что воочию убедился, какой великой силой обладает женственное и материнское начало, которое помогало нести несчастному отцу его судьбу-крест.

Помог юноше изменить отношение к жизни не кто иной, как его дед. Именно благодаря деду, легко перешагивавшему через границы общепринятых норм, Шагал сумел освободиться от сковывавших его пут – системы условностей своего народа. Родовые связи у еврейского народа можно отнести к одной из форм управления подрастающим поколением. Поэтому местонахождение Шагала на координатной сетке между изнуренным, вызывающим жалость и скорбь отцом и легким на нестандартные решения, часто увиливающим от своей роли дедом кажется логичным и непротиворечивым. Но старик, который своим тунеядством загнал в гроб молодую жену («полжизни он провел на печке, четверть – в синагоге, а остальное – в мясной лавке»), показал путь, отличный от медленного самоубийства отца. И это тайное и скрытое стремление деда противоречить стандартам, действовать вопреки предопределенности открыли Шагалу путь к цепи собственных нарушений: безоговорочного отделения себя от семьи и ее прямолинейных традиций, ужалившего окружающих твердого решения заняться творчеством, наконец, отделения своего стиля в живописи от всех возможных направлений и школ. Лишь традицию семейных уз он принял без ропота и сомнений; она была внушена ему столь значительным числом людей, преподнесена с таким безусловным авторитетом, что он стремился повторить модель еврейского брака, защищая и отстаивая его в душе, как первую реликвию. Но и тут его особенно впечатлительная душа приняла идею семьи в сердце – совсем не так, как у многих преуспевающих прагматиков этого плодотворного народа. Семья в традиционном представлении еврея-обывателя была частью успешности, поэтому ею стоило дорожить. Для молодого же Шагала семья стала частью принципов, возможностью оставаться самим собой, вести откровенный разговор на любую тему. В этом коренное отличие его представлений от представлений большей части еврейского народа.

Каждый последующий шаг давался Марку с боем, причем нелегким. То, что его сверстникам доставалось без труда, казалось само собой разумеющимся, этот еврейский мальчик добывал в сражении. Но таким образом он закалялся. Он был крайне наблюдателен, ничто не ускользало от его взора, все могло пригодиться для выживания в мире, который, как он обнаружил, отвернулся от него. Окружающие просто жили, он же каждую минуту раздумывал, как вырваться из заколдованного и безжалостного круга, сдавливавшего грудь прессом зависимости от материального мира. Земное притяжение казалось ему слишком сильным и непомерно суровым. В истерзанной юношеской душе вызрело обостренное чувство свободы: Марк решил, что будет заниматься только тем, что наполнено воздухом свободы, дарит радостное ощущение бескрайности полей, необъятности космоса и безумное сколыхение полета. С детства он научился жить между небом и землей, и его отношение к семейной жизни стало проекцией этого воздушного мироощущения, оно же передалось и его избраннице. Вернее, непостижимым образом совпало с ее лирическим и почти всегда одиноким пониманием окружающего мира. В этом не так уж много странного, тут присутствует отражение общей для двоих покорности традициям, перенесенной в плоскость индивидуального, личного, сугубо интимного. Но для нее – покорности женской, абсолютной; для него же, слишком много думавшего и страдавшего, – покорности как способа оттолкнуться и начать новый, уже собственный поиск.

В то время, когда для окружающих мальчиков жизнь еще была веселой беззаботной игрой, в его чувствительном до болезненности воображении уже маячил вопрос жизни и смерти. Наконец он обрел рисование, начав с копирования и постижения искусства точных линий. Но не зря ведь он изумлял всех невероятной наблюдательностью – плодом долгих раздумий. В конце концов в семнадцать лет благодаря исключительно собственной настойчивости он оказался в мастерской Иегуды Пэна, дружившего с Ильей Репиным и отменно знавшим живопись как академическое ремесло. К искусству Шагалу еще надо было подобраться. Марк Шагал признавался позже, что прямолинейный путь изначально претил ему; скорее всего, к моменту серьезных занятий живописью разрыв между воображением и действительностью был уже слишком велик. Его необычный до странности вкус и его особое миропонимание долго созревали, и это важно учесть, так как именно эти глубокие, как старческие морщины, штрихи в портрете Шагала сыграли главную роль и в его становлении как художника, и в построении здания семейной жизни. Он научился слушать собственный голос, звуки которого прорывались из глубин естества и нарастали, переходя в оглушительный, навязчивый гул, неумолимое требование двигаться дальше, чтобы «не зарасти мхом».

Двадцать семь рублей со снисходительной резкостью брошенные отцом под стол, чтобы он униженно собрал их (и так лучше осознал важность сделанного шага), стали кульминационной точкой взаимоотношений с семьей. Приняв этот первый и последний взнос отца в его становление, Марк окончательно оторвался от семьи, как оперившийся птенец, навсегда оставляющий свое гнездо. Но он взмыл над землей, ибо отсюда начинается его долгая и крепкая дружба с облаками, жизнь на небесах с редким посещением земной действительности. Бросив деньги под стол, как и прежде, когда давал на обучение, отец намеревался подчеркнуть свою значимость и уколоть сына-отщепенца, научившегося смотреть сквозь действительность куда-то вдаль. Марк простил это несчастному нереализованному родителю, еще больше укрепившись в мысли, что его путь будет совсем иным. Он ринулся в Петербург, намереваясь покорить могущественную столицу изящных искусств. Но земное притяжение неумолимо тянуло его в бездну принадлежности к бесхитростному и злому миру. Лишь свойственная еврейскому народу изворотливость и умение приспосабливаться позволили ему зацепиться в российской столице искусств. Сначала ученик в мастерской вывесок, зарабатывающий право на проживание в городе в качестве ремесленника, затем лакей в семье адвоката, наконец стипендиат в художественной школе Званцевой – тут двадцатилетний молодой человек демонстрировал удивительную целеустремленность, настойчивость и последовательность. Сзади стеной невидимых ощетинившихся копий его подпирала перспектива возврата в селедочную лавку, с тем чтобы таскать бочки, и погребения заживо в зловонных парах нищеты. Это навязчивое ощущение заставляло его бороться и искать другой путь, хотя часто его не жаловали там, куда он упорно пытался проникнуть.

В то время формирующемуся Шагалу было мало дела до девушек, в автобиографии он признавал себя «в амурной практике полным невеждой». Нет, его, конечно, волновали формы взрослеющих девиц. Однажды, по собственному признанию, он предложил помощь девочке, если только она обнажит для него ножку. Но это не было похоже на страсть к противоположному полу, а главное, слишком отвлекающими, слишком могущественными были раздирающие его на части мысли о будущем: каждый день взросления он вспоминал, что если ничего не предпримет, его ждет тяжелая изнурительная работа. В позднем мужском созревании присутствовала своя особая прелесть: рисуя обнаженное женское тело (например, в этот период была написана «Сидящая красная обнаженная»), он переживал сублимацию, переход сексуальной энергии в ментальную силу, что отвращало его от грубых раздражителей. Себя он подает робким, едва решающимся ответить на поцелуй Анюты, первой в его жизни девушки. И хотя позже Марк «целовался напропалую», не лишен был и чисто мужских желаний, «непреодолимых, как прихоть беременной женщины», первый опыт не обжег его плотским цинизмом низменных побуждений. Он всегда оставался сначала тихим романтиком, поэтом, жаждущим душевных ощущений, а уж затем, во вторую очередь, влюбчивым пареньком с воображением светского донжуана. У одной из своих пассий Марк Шагал как-то встретил главную любовь своей жизни…

Белла Розенфельд родилась в том же самом тихом белорусском Витебске, только на другом берегу Западной Двины, в семье состоятельного владельца ювелирных магазинов. Семейными канонами предопределялись скромность, целомудренность и следование жесткой системе незыблемых правил своего народа. Книги, романтическая поэзия и неукоснительная иерархия сопровождали ее безоблачное детство. Оно было безмятежно и спокойно, как застывшая гладь моря. В отличие от сурового уклада Марка, Белла, будучи почти самой младшей в семье, испытывала стабильные ощущения защищенности и предсказуемости. Тревоги касались разве что ее девичьих переживаний, через которые проходят все барышни из хороших семей. Покорная и смотревшая на мир преимущественно глазами книжных героев, она не только контролировала свои желания, но и досконально знала их. Это обитание красивой птички в невидимой клетке сформировало и ее трогательную одухотворенность, мгновенно замеченную пытливой душой Марка, разворошившую ее и затмившую в ней все остальное, даже свет солнца. Он не ожидал, что чувственная девушка и прелестный ангел способны слиться в одном человеческом облике, и, потрясенный открытием, навеки влюбился. Белла, эта юная неприкаянная душа, также была сражена сладкой и трепетной стрелой Амура, она увидела в молодом Шагале двуликого героя – едва сдерживающегося и этим пленяющего мужчину-фавна и руководящего им, не допускающего непристойностей творца. Интуиция, базировавшаяся на почерпнутых из книжного шкафа знаниях, подсказывала ей, что этому парню можно доверять. Он же в процессе развития их отношений сумел доказать, что является именно тем, за кого себя выдавал, в том числе совершив знаковый поступок: в течение нескольких лет знакомства он удерживался от добрачной интимной связи с девушкой. В сущности, это была первая значимая встреча в жизни Беллы, первая эмоциональная встряска в пресной жизни тихой девочки, которая, по ее же словам, «сидела на подоконнике, глотала книгу за книгой, людей чуралась, как чертей, даже от братьев с их насмешками отгораживалась занавеской». Но эта застенчивая девочка уже хорошо разбиралась в истинных ценностях, в серьезности намерений, в своих смутных и чужих настойчивых желаниях. Она родилась в такой семье, в таком окружении, что была обречена пройти путь «хорошей девочки», пользуясь семейным достатком, покровительством старших братьев, обласканная со всех сторон и приученная к заботе о своей персоне, достававшейся ей по праву младшего ребенка. Такие установки, полученные в детстве, не разрушают даже социальные катаклизмы.

Святость молитв и святость книг – две догмы, которые сформировали ее характер. Перед ними она благоговела; каждая книжная полка в шкафу была для нее подлинным «святилищем», да и сам шкаф был одушевленным созданием: «занятый своими книгами, шкаф замер в немой неподвижности, никак не отзываясь на бурлящую в доме жизнь». И еще: «Книги просыпаются под моим взглядом». Это была непростая девочка, ей требовалась особая духовность, такая, которую она даже боялась искать. И вот пришел молодой мужчина и, как воин-завоеватель, разрушил привычный порядок вещей, став неожиданным покровителем счастья и его неустанным искателем. Ей было над чем задуматься, ведь он, кажется, мгновенно оценил обстановку. Белла поражала изначальной глубиной, вынесенной из тиши замкнутого духовного и книжно-романтического мира. Но внутри нее дремала настоящая страсть, уже слегка пробужденная книжными историями о любви. Марк, настроенный на волну поиска, все постигал на ходу: не только через ощущения, рожденные книгами, но и прикасаясь к ярким, обжигающим светилам: Баксту, Дягилеву, Малевичу, Матиссу.

«Так моя жизнь влилась в русло жизни другого», – находим мы слова Беллы Шагал в ее книге «Горящие огни» о ее собственном восприятии первой встречи с Марком. В этих словах заложено важное правило изначального принятия своей роли в семье. Эта роль сформирована религиозными и семейными традициями, вековой еврейской культурой и собственным книжно-романтическим пониманием союза мужчины и женщины. Белла была до мозга костей «хорошей девочкой», но уже и женщиной, готовой наперекор недовольству родителей бесконечно доверять и безропотно следовать за избранником – по предложенному им пути.

Библейская любовь. Бунтарь и «хорошая девочка»

На самом деле все было не так просто. Прошло почти шесть долгих лет, прежде чем судьбоносная для двоих встреча увенчалась бракосочетанием. И тут опять прослеживается роль всемогущих устоев и традиций. К тому моменту, когда состоятельная родня Беллы однозначно высказалась против ее брака с «оборванцем» с другого берега Двины, Марк Шагал уже слишком много испытал в своей жизни, чтобы отказываться от борьбы. Его путь к себе был сложен, в каждом новом эпизоде содержались новые испытания, которые научили его терпеть. Пять рублей, брошенные отцом под стол и предназначенные для похода с матерью в художественную мастерскую Иегуды Пэна, надолго запомнились искателю счастья. Из-за непроглядной бедности он писал на старых холстах, но сделал этот факт своим неожиданным и неоспоримым оружием, «характерным для эстетики кубизма». Он отчаянно учился у всех встреченных на пути, не желая примкнуть к какому-либо течению. Иначе и не могло быть: изворотливость, приспособляемость его народа должна была покрыть пробелы формального университетского образования. Все, что он разбрызгивал яркими цветами на полотнах, было овеществленными переживаниями детства, преломленными религиозными еврейскими истоками и восставшими символами, передающими напряжение. Он боялся растворить свой особый взгляд на вещи, ему надо было сохранить единственно свой, шагаловский стиль. Забегая вперед, надо сказать, что ему это удалось. Можно не принимать, критиковать, резко отвергать картины Шагала, но их нельзя не узнавать! Это было то главное, к чему он стремился. И это стремление напрямую связано со всеми остальными гранями его беспокойной и вместе с тем умиротворенной жизни. Это также связано и с Беллой. В картине-подношении «Моей нареченной», написанной за несколько лет до их свадьбы, содержится вся сложная палитра его взглядов: от бурной сексуальности до напряженности, от печной накаленности его духовного пространства до леденящей невозмутимости по отношению ко всему миру. Кажется, его избранница очень хорошо распознавала дурман своего остроносого Люцифера, прирученного зверя с обостренным нюхом и особым, очень насыщенным миром желаний.

В то время за спиной у Шагала была крутая тропа поисков себя в Петербурге и Париже – творческая стезя оставалась главным делом жизни, семья должна была укрепить духовные силы, придать поиску нечто земное и осязаемое, наполняющее пониманием дыхания жизни через дыхание близкого человека. Но его полотна мало кому нравились. Сам же Шагал, только сливаясь со своей работой, осознавал: это единственный способ выплеснуть свою перевернутую с ног на голову индивидуальность, возможность запечатлеть те волнующие переживания детства, которые или покрылись бы болезненной плесенью, или стали бы причиной убийственной болезни, превратись он в такого же рабочего вола, как отец. Все, что давалось Шагалу, он берег и ценил так, как может ценить калека чудодейственное лекарство, возвращающее его к обычной жизни; то, что все причисляли к обыденному, в его глазах было опоясано сакральным ореолом, светилось лучезарным светом. Так было и с Беллой, встреча с которой ослепила его умиротворяющим покоем. Ласковая и нежная, она передавала ему свое спокойствие, заменяя мать. И в отличие от необразованных, замшелых, пропитанных селедочными парами родственников, Белла являлась кладезем живых знаний, которых порой так недоставало ему для движения вперед. Она была умна, притягательна и преданна: ее учили быть такой, с единственной оговоркой – не для такого сумасброда, каким казался Марк Шагал ее размеренно живущим родственникам, крепкими канатами привязанным к меркантильному достатку и прибылям.

Но он уже стал бунтарем, отшельником, воюющим художником. Ему нужна была любовь, чтобы построить отстраненные отношения с миром. Белла же была человеком, с которым можно было замкнуться в собственном пространстве, сделать его самодостаточным и закрытым, независимым от восприятия изысканным обществом и напыщенными критиками его работ. Белла, с ее окрыляющей духовностью, воздушной религиозностью и чисто женской стойкостью, оказалась способной заполнить все пустующее пространство вокруг него. Она жила его жизнью, не растворяя в ней свою яркую индивидуальность. Они понимали друг друга с полуслова и полувзгляда. Прежде всего потому, что искренне стремились это сделать, обходя с помощью компромиссов и улыбок остроту углов всегда ненадежного быта.

Белла также была очарована любовью. «Она по утрам и вечерам таскала мне в мастерскую теплые домашние пироги, жареную рыбу, кипяченое молоко, куски тканей для драпировок и даже дощечки, служившие мне палитрой», – так описывал Шагал место любимой в его жизни. Тут есть немаловажный нюанс: любя и желая заполнить собою его пространство, она никогда не заслоняла мольберта, понимая, что для мужчины главным остается самореализация, работа, творческий поиск. С ранних лет она продемонстрировала удивительную мудрость, свойственную только проникновенным женским натурам. Он же посвящал ей бесчисленные полотна и стихи, надрывно сообщая творениями, что она ему бесконечно дорога, подчеркивая, как он ценит, что она, всегда покорная решениям семьи, однажды ради него пошла ей наперекор, рассеяла грезы родителей и родственников о зяте «из хорошей семьи». Его чувство мужа, мужчины, привитое традицией, усилилось индивидуальным, очень эмоциональным восприятием любви. Он был как будто потрясен собственным счастьем, глубиной отношений, возникшей из детской романтичности каждого, усиленной тайным поиском юности, а затем рождением дочери, и из долгой совместной борьбой с законодателями мод в искусстве, упорно не желающими принимать Шагала-живописца. Похоже, его автобиографическая «Моя жизнь», столь ранняя для любой творческой натуры, имела лишь одну, сугубо информативную цель: доступно объяснить свое экстравагантное творчество, адаптировать образы для понимания. Но и тут в каждом жизненном эпизоде Шагала просматривается его безмерная благодарность жене, ставшей неотделимой частью его самого. «Стоило только открыть окно, и она здесь, и с ней лазурь, любовь, цветы… С тех давних пор и по сей день она, одетая в белое или в черное, парит на моих картинах, озаряет мой путь в искусстве», – описывал он свое отношение к жене. Разве можно было после таких слов усомниться в избраннике, не следовать за ним безропотно на край света?

Их можно было бы причислить к однолюбам по натуре. Но эта натура не взялась из ниоткуда. Сама по себе жизнь Марка и Беллы кажется отражением духовности всего их народа, того лучшего, что евреи пронесли сквозь века, и ключевым штрихом тут, конечно, оказалась непоколебимая вера. Вера в исключительность, в способность прикоснуться к великому и сокровенному, стать на миг частью божественного – в этом заложена знаменитая и одновременно очень простая формула их успешности. Эта формула в преломлении одной семьи оказалась усиленной индивидуальностью каждого из них: он был поглощен поиском истины и борьбой за свое становление; она отдалась его воле, но сумела вовремя извлечь собственные внутренние силы для очень понятной и возвышенной миссии.

Мужчина и женщина плыли на воздушном шаре над миром, и шар тот был наполнен горячим воздухом веры, самопознания, вечной молитвы и религиозностью, стремящейся к искуплению. Он искал свою живопись, «не такую, как у других», она вселяла в него уверенность в несомненном успехе поиска. Важно, что ей оказалась близка формула ценностей своего мужа: Шагал, боготворя любые, и в том числе материализованные выражения духовного, не привязывался к территории, месту, быту, идеологическим концепциям. Ценность имело лишь то, что вызывало трепет в душе, что заставляло содрогаться от щемящего ощущения в сердце, душевного восприятия происходящего. И сознательно отошедшая с мужем от своей семьи Белла сумела дополнить и расширить взгляды мужа, усилить его самоактуализацию новыми знаниями. Знания образованной Беллы оказались серьезным подспорьем Марку; он пребывал в поиске, рисуя в автопортретах одержимые, дикие глаза – взор жаждущего высшего познания, на грани инфернального, непостижимого, исходящего из потустороннего мира. Им обоим в который раз повезло, когда выяснилось, что они вместе насквозь пропитаны лирикой, поэтичны до невесомости и при этом последовательны, как планеты, которые движутся по четко обозначенной траектории.

Как сообщает сам Шагал, Белла мечтала стать актрисой, но стала… идеальной женой. Не только любящей, верной и способной смотреть вдаль и в глубину, но и развивающейся вместе с мужем. В этом решении молодой женщины заложено определенное противоречие: она совершила довольно рискованный поступок, поставив на мужа и отказавшись от профессиональной самореализации. Тут от беспробудного счастья до ужасающей катастрофы один шаг, ибо окажись Марк Шагал неисправимой эгоцентричной личностью, подобно многим выдающимся творцам, она оказалась бы на обочине жизни, лишенная опоры, любви и поддержки. Но она рискнула, а Марк слишком ценил этот шаг, душой понимал его глубину, да и сама Белла досталась ему не без борьбы. Она же сумела, и это, кажется, оказалось сложнее всего, остаться подругой, не превратившись в немой придаток глубинной личности своего мужа. Ее духовный рост был постепенным и неизбежным, как взросление бутона, спокойно переживающего цветение и превращающегося в яркое неземное растение. Как пришло к ней понимание необходимости изменяться? По-видимому, в этом помогли взаимная чуткость и откровенность суждений, ведь опыт борьбы мужа за признание был их совместным опытом, тем более скрепленным новой рожденной жизнью – Идой. Первой и, пожалуй, наиболее важной творческой работой Беллы оказался перевод на французский автобиографической книги мужа «Моя жизнь». А еще через несколько лет она настойчиво и неотступно начала писать свои собственные воспоминания, наполненные трепетной лирикой и твердым желанием запечатлеть и корни еврейской культуры, и свое чрезвычайно нежно-одухотворенное отношение к любимому человеку. «Стиль, в котором написаны «Горящие огни» и «Первая встреча», – это стиль еврейской невесты, изображенной в еврейской литературе», – писал Марк Шагал о своей верной спутнице. Шагал, искавший подлинную глубину искусства, не мог не поддержать усилия жены. Они и тут были вместе: и переведенную автобиографию, и «Горящие огни» художник сопроводил собственными иллюстрациями, главная ценность которых в подчеркнутой и проникновенной близости ко всему, что содержало нить творческого поиска подруги. В этой вечной и неизменной близости двух людей можно без труда разглядеть и поощрение, и благодарность, и бесконечную, кажется даже отрешенную, любовь. Удивительно, но эта пара от первой встречи и до последнего совместно прожитого дня сумела сохранить высокие отношения, замешанные на участии в жизни друг друга, ободрении и уважении. Но в то же время многие биографы Шагала отмечают его удивительную замкнутость и какой-то неистребимый индивидуализм. За исключением редких эпизодов общественной активности во время попыток наладить сотрудничество с ранней Советской властью Марк Шагал практически ни с кем не общался. Жена ему заменяла все, прежде всего потому, что она принимала его целиком. За пределами семьи была зона вечной мерзлоты, омертвелости душ, которые не принимали и не понимали его. Как живописец он долгие годы оставался невоспринимаемым, и это отложилось глубоким рубцом на его взаимоотношениях с окружающим миром. А вот с женой он был абсолютно открыт, он разговаривал с нею на одном языке, и она понимала этот язык, отвечала ему. Скорее всего, он слышал от жены то, что хотел слышать. Но разве в этом маленьком лукавстве любящего человека не содержится тайна счастливого общения двоих людей, отмежевавшихся от всего остального мира? Им двоим оказывалось достаточно друг друга, чтобы не искать еще кого-то; со временем даже родственники отошли на дальний план.

Рождение дочери отмечено в творчестве Шагала заметным творческим подъемом, серией картин-посвящений. Но они вместе с женой определили для себя: главное в короткой вспышке жизни – самореализация, которой ничто не должно мешать, тем более потомство. И он и она были выходцами из многодетных семей, они осознавали, что в тяжелое время социальных перемен и непримиримой борьбы за творческое признание посвящение себя потомству может оказаться губительным для созданного гармоничного бытия. Возможно, определенную роль в мировосприятии Шагала сыграло осознание того, что его эгоизм все-таки создает гигантскую преграду для расширения семьи.

Сексуальная жизнь этой пары пронизана еврейско-религиозным аскетизмом. Будучи неотъемлемой частью семейной жизни, делая ее полноценной, секс, кажется, никогда не превращался в область чувственного наслаждения тела ради самого наслаждения. Хотя глубинные корни этого явления следует искать в общем для обоих поклонении традициям, дело не только в этом. Время возвышенной любви стало временем трепетного, вожделенного ожидания брака, и это было результатом не только воспитания, но и книжно-романтического, самоотреченного, схожего с монашеским самовоспитания. Долгое воздержание подстегивало ощущение величия любви, усиливало экспрессию и эмоции. Для путешествующего Марка сдерживающим фактором выступала необходимость добиться успеха, чтобы, вопреки нищете, соответствовать достаточно богатой невесте; только безоговорочное признание живописца могло позволить молодому человеку презреть меркантильные претензии родственников невесты. Годы формирования в нем мужчины – это волевая сублимация сексуальной энергии, силовое превращение ее в духовную силу художника. Нельзя сказать, что он не испытал на себе действие раздражителей. И «Моя жизнь», и книги Беллы ненароком указывают на присутствие раздражителей – от мастурбации учеников в школе до откровенного рассказа сельской женщины о том, как она приняла насилие милицейского патруля – около двадцати человек, – чтобы сохранить перевозимые мешки с мукой. Эта тема волновала молодого художника, ощутимо тревожила сознание, но происходило это уже тогда, когда личность и принципы были сформированы, когда платоническая любовь уже заняла более высокое место в ценностной ориентации, чем сексуальные приключения. Его чувства походили на коллекцию кристаллов, слившихся в драгоценном камне, обрамленном защитным металлом. В своей книге Шагал сообщает, как повесил в домашней мастерской нарисованную обнаженной Беллу. А мать назвала работу «срамом» и, пристыдив сына, велела убрать. Описанный эпизод является весьма полезным для оценки отношений Марка к сексуальной сфере вообще, потому что центральным мотивом для демонстрации рисунка являлось распирающее грудь, горделивое желание сообщить окружающим, что наготу любимой он способен воспринимать прежде всего как красоту, а уж потом как волнение плоти и чувственное сплетение тел. Хотя, очевидно, что сексуальное желание он также испытывал и не имел намерения скрывать этого, потому что осознанно сумел перешагнуть через него.

Незримый полет одержимых

Видением и восприятием своей миссии в искусстве Шагал, безусловно, отличался от большинства живописцев, хотя многие его полотна вызывают у неискушенного наблюдателя лишь недоумение. Не сама любовь, а ее умиленно-эпическое выражение становится у Шагала более могущественным, нежели формы представления собственных чувств. К неоспоримым же преимуществам Беллы можно смело отнести ее направленную на мужа чувственность и заботу, также во многом являющуюся проекцией отношений, принятых в крепких еврейских семьях. Но и не только. Белла, в отличие от многих женщин, вышедших замуж и тотчас забывших о себе, проявляла ощутимую заботу о своем духовном и физическом очаровании. Чего только стоит ее решение писать, выношенное и осмысленное, являющееся явственным выражением самосовершенствования, желания духовного роста и соответствия супругу. Ее образ всегда оставался плодом собственных устремлений, результатом желания сохранять себя свежей и красивой, такой же библейски чистой, какой она была во время их первой встречи. Они старались друг для друга. Обоюдными усилиями они создали нерасторжимую связь – союз вечно влюбленных, осмысленно преданных, обезоруживающе единых. С течением времени вместе они являли собой единое энергетическое поле любви, сформированное божественными объятиями.

Марк Шагал всегда старался ввести в свою живопись «душевное беспокойство», «четвертое, духовное измерение», которое «взаимодействует с остальными тремя». Жизнь этого в высшей степени сосредоточенного человека была насквозь пронизана его собственным беспокойством, непреодолимым желанием сообщить миру нечто новое, более приближенное к совершенному, чем все, что было до этого. Белла же – часть этого страстного сообщения; их совместная жизнь в самом деле казалась пребыванием в невесомости, которое он так часто рисовал, парением, чарующим полетом, вещающем зрителям о величии любви как части того сказочного совершенства, которое мастер переносил из своего воображения на холст. Кажется, они и вправду летали. Марк Шагал много раз изображал их полет на полотнах, нацеливаясь на проникновение в вечность, усиливая экспрессию нескончаемой песни любви, печальной и святой, потому что слишком рано она была прервана неумолимой рукой судьбы.

Из чего, из какой небесной ткани был соткан покров их заоблачных, неземных отношений? Они оба к моменту оформления союза пребывали в каком-то колдовском мире, отделенном от мирского, привычного бытия. Они казались окружающим как бы не от мира сего. Марк в своем кругу был почти изгоем, Белла же в своем мирке жила маленькой блестящей рыбкой в неусыпно охраняемом аквариуме, из которого хотелось выплыть в широкое пространство, но было и боязно, и не совсем понятно, как это сделать. И Шагал, выступив отчаянным рыбаком, выудил ее, чтобы вместе мятежно и даже дерзко для привычного им закостенелого мира парить над пространством в только им двоим понятной невесомости. Они научились ощущать себя «жилистой костистой плотью с пучком белых крыльев», как иронично выразился о себе Шагал в автобиографии.

Нетрудно заметить, что и «Моя жизнь» Шагала, и книги Беллы пестрят намеками на то, что еврей является иным человеком, более сосредоточенным на религии, более привязанным к пуповине своего этноса и своей культуры, глубже представителей других народов ощущающим ее пресс. В то же время так было не всегда. Взрослея, они все дальше уходили в новую плоскость бытия, созданную для себя как некий остров, куда не было надобности впускать даже родственников. Разглядев в стране Советов «помост бойни», Марк и Белла Шагал успели благодаря близким отношениям с Луначарским ускользнуть из этой гигантской лаборатории зла. Они были тихими мятежниками: сначала осторожно раздвинули существующие в их семьях рамки и представления о мире, затем презрели сформированные в живописи правила, отвергли советскую мораль, наконец, без сомнения разорвали связующую нить с отечеством, родной землей… Позже, когда Европу неумолимо поглотила черная грозовая туча войны, они сумели отыскать тихий уголок для себя в Америке. Они устремлялись туда, где можно было вольно дышать, и в этом была не только философия выживания или философия свободного творчества, в этом проявлялся также принцип защиты семьи, сохранение ее в скорлупе безопасности.

Итак, главной предрасположенностью к крепким связям внутри семьи стало идолопоклонническое отношение к духовности. Но свободный полет двоих не был бездумным парением без цели; в нем содержалась частная и очень точно выраженная мысль ухода от суетной действительности – найти совершенно новый текст самовыражения, высказаться в стиле приверженности своей культуре, своему цивилизационному пространству, дать потомкам иной, расширенный горизонт реальности. Для Беллы поиск мужа был органичным и полностью внутренним мыслительным процессом, ее психологическая подготовка позволила сразу и точно «расшифровать» Шагала. С самого начала она не испытывала душевного дискомфорта, изначально и до своей последней минуты разговаривая с ним на одном языке. В этом языке никогда не исчезала страсть, жажда познания и любовь. Они были комфортны друг другу, и в этом содержался секрет их самодостаточности по отношению к остальному миру. Как будто они создали для себя необитаемое пространство, обособленное от стремительного движения цивилизации, а затем тихо заселили его, придав только им понятный уют. Жизненный путь родителей показал бесполезность и тщетность ориентации на материальные ценности: родители Шагала всю жизнь боролись, чтобы прокормиться; родители Беллы, скопившие немало ценностей, вмиг потеряли все, ограбленные беспринципными чекистами. Эти уроки Марк и Белла не забыли, ограничив свой мир минимальной привязанностью к материальному, отказавшись от создания традиционной многодетной семьи, остановив поиск на творческом самовыражении, овеянном пламенной любовью друг к другу.

С ней он не боялся искать, двигаться дальше на ощупь, без губительных для истинного творчества ускорений. С ним она не опасалась оказаться брошенной, как в детстве, когда, окруженная уютом, тем не менее оставалась безнадежно одинокой. Они вытащили друг друга из темных застенков одиночества, и с того времени любовь светила им не хуже самого великого светила. Им не нужно было друзей, и опять этому научила жизнь. «Когда меня бросают, предают старые друзья, я не отчаиваюсь; когда являются новые – не обольщаюсь… Храню спокойствие». Разве подобные откровения нуждаются в иллюстрациях или интерпретациях?

Еще один немаловажный штрих к портрету счастливой семьи: почти сразу после свадьбы они покинули родительскую обитель, взяв курс на Петербург. Рассудили с топографической точностью: лучше рискованное самостоятельное плавание, чем навязчивая опека состоятельных и, стало быть, требовательных родителей. Крайне сложная самостоятельная жизнь практически без быта, на отсутствие которого стойкая Белла научилась смотреть сквозь пальцы, закалила их обоих. Смена грязных, сумрачных мест обитания, странная работа на чуждую идею, полуголодное существование – все это можно было терпеть, и они терпели, сжав зубы. Но неприязненного отношения к своему искусству Шагал выдержать не мог, как не мог принять бездарных управляющих советской культурой, надменно и с осуждающими пустыми взглядами взиравших на его деятельность. И кстати, именно Белла была первой, кто честно сказал Шагалу, что влияние советского чиновника убийственно для его творчества, она оказалась единственным человеком, подсказавшим путь возвращения к истинному искусству. Обостренное ощущение свободы у Шагала не могло вынести Советов; пять лет понадобилось, чтобы разобраться в холодном нутре большевиков и бежать от родины, как от черной чумы.

Вместе с перемещающимся по миру Шагалом двигалось и расширяющееся кольцо любви, тень признания и славы. Но ему выпало жить в переменчивый век, и вслед за успешными выставками в европейских столицах пришла гитлеровско-геббельсовская инквизиция: его творения были объявлены «дегенеративным искусством» и многие полотна ожидала суровая участь – сожжение. Но самым оглушительным ударом судьбы, невосполнимой и бесконечно горькой потерей, после которой сама жизнь долго оставалась безвкусной, как высушенные водоросли, оказалась утрата Беллы. Ее смерть «при загадочных обстоятельствах» от неясной вирусной инфекции перевернула все его естество. «Тьма сгустилась у меня перед глазами», – написал он в послесловии к выходящей книге жены «Первая встреча». Она была его ангелом, его музой, его вторым «я» – обратной связью с живым миром. До конца жизни Марк Шагал рисовал влюбленных, парящих любовников и взирающих сверху ангелов. «Моя молитва – моя работа», – говорил он проникновенно, и в словах его проскальзывала забота о душе, о миссии. «Расставание всегда трогательнее встречи. Расставание навсегда, как жгучая теплая рана, как чаша с битым стеклом, которую пьют вместе, раздирая горло в кровь…»

Всю жизнь он был пытливым искателем, часто непонятым, отстаивающим расплывчатые формы и причудливую палитру красок. Но его неослабевающее стремление, переросшее в одержимость, всегда нуждалось в питательной среде общения и любви. «Может быть, мое искусство – искусство безумца, – и моя душа – сверкающая ртуть, которая выплескивается на мои картины». Он, несомненно, был не от мира сего. И поэтому присутствие в его мире Беллы чувствовалось всегда. Он сумел оправиться, не потерять себя, вывернуться и снова выйти победителем. Было окончание работы над выдающейся картиной «Падение ангела», которую он создавал четверть века. Был большой просторный дом с тремя удобными мастерскими на Лазурном берегу во Франции. Была другая жена, тоже любящая и вселяющая надежду. И была слава, немеркнущая и великая. И осталась в сердце неисчезающая, глухая, как пустая комната, тоска, тихая и кроткая печаль по той, с которой прошел самые пыльные лестницы своего подъема, с кем парил в годы, полные страсти и надежд, и чья любовь была чище горного источника и горячее светила… И он всегда помнил, что даже в минуты жутких бедствий, голода и всеобщего отвержения они были счастливы…

Уже в самом конце жизни мастер написал «Реквием», снова вспоминая о своей великой и единственной любви:

Годы мои, как рассыпанная листва.

Кто-то раскрашивает мои картины,

А ты озаряешь их светом.

Улыбка на твоем лице

Все яснее сияет из-за облака, – и я тороплюсь

Туда, где ты, задумавшись, меня ожидаешь.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.