БАЙКА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ, про войну Гражданскую, про войну Гражданскую, что никак не гасла
БАЙКА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ,
про войну Гражданскую, про войну Гражданскую, что никак не гасла
О Гражданской войне на Кубани дед Игнат вспоминал неохотно, рассказывал о ней мало. Не любил он те пагубные годы, считал, что было бы лучше, если бы их не было вовсе. Но что было, то было, и от этого некуда деться…
А стряслось, по его понятиям, кровавое крушение всех основ давно отлаженного казачьего уклада жизни, попрание привычных представлений о грехе и законности, праве и правде.
Война, считал он, дело само по себе бандитское. Даже справедливо отбиваясь от нападения злого ворога, оборонитель своего дома, семьи, добра — если вовремя не остановиться, скатится в бандитство, сам того не замечая, ибо неведомо, где она, та грань между справедливостью и грехом.
— По первоначалу Советы у нас на Кубани воцарились без особо большой драки, — вспоминал дед Игнат. — Вернулись с фронта казачьи полки. Те, что с германского по железной дороги, с турецкого — больше морем, из Трапезунда в Новороссийск. У фронтовиков к тому часу в головах кишки завернулись на большевицкий хвасон. Не поголовно — чтоб у всех, но у большинства… Фронтовики где разогнали, а где и побили своих офицеров. Больше не за политику, а по окопной злости, за их поведение на войне и за отношение к рядовым. Кто, значит, был несправедлив или прятался за солдатские спины, того — к стенке, или грузило на шею и в воду… Ну, а кто хоть и офицер, но воевал достойно, над рядовым не измывался, так того даже, бывало, спасали от «чужих» революционеров — анархистов, эсеров, хоть и были они, такие офицеры, может, за царя, или за Ленина-Троцкого, не важно. Так спаслись от самочинной расправы и пашковский казак Андрий Шкура, и полтавский иногородний сотник Епифан Ковтюх, и павловский казак Иван Кочубей, и петропавловский есаул Иван Сорока, и михайловский казак полковник Микола Бабиев, и еще кто там кто… Потом их разделила междоусобица-распря, а на первых порах все они были из одной армии — императорской, российской…
Помитинговалипомитинговали на станичных майданах, вспоминал дед, а тут, как нарочно, в Петрограде сопхнули «временных», а мы — что, хуже? Ну, наладили старых отцов-атаманов, выкрикнули новых, помоложе, кое-где постреляли, но не густо. На этом можно было бы и успокоиться, так нет, явился блаженной памяти Лавр Корнилов[20], генерал молодецкий, из сибирских казаков, но с вывертом: не хотел, чтобы в России был царь, и даже, по слухам, именно он сообщил царской семье об ее аресте. Надо же: генерал! Присягнул царю, а потом его жинку с детьми арестовал! С того, может, и начался крестный путь царя Мыколы. Не арестуй его «временные», может, он бы и ссыпался к родичам за границу. Не дюже складно по чужим хатам тыняться, но живым бы остался!
Ну, да Бог им судья. Может, за те прегрешения и нашла скорая смерть Корнилова под Екатеринодаром, когда он хотел нахрапом выхватить город из рук советов, и его добровольцы, с великой, правда, кровью, уже влезли в город, отбили Самурские казармы. Еще чуть-чуть, и глядишь —
Лавр Егорович въехали бы в атаманский дворец. Не пришлось. А генерал был крепкий, генералистый.
— А то, что его из земли выкопали и надругались над мертвяком, то уж большевицкий грех, — считал дед Игнат. — И недаром Сорокина, что сгарбузовал то непристойство, потом свои же и прикончили. За ним еще были грешки, мордокрут был немалый, людской крови не жалел. Ось, его Бог и покарал… А был тот Сорока, бисова его душа, казаком Петропавловской станицы, с германцем воевал умно, до есаула дослужился… Дед был твердо уверен, что любое прегрешение не остается без соответствующего возмездия. Господь Бог на страшном суде партбилеты спрашивать не будет. Красный ты или белый, или там какой зеленый, ему байдужэ. И обдурить Бога никому не удастся. Он будет мерить добрые и злые дела каждого, и дастся каждому по грехам его. Но до страшного суда далеко, и многих грешников возмездие настигнет еще при жизни. Дед считал, что если бы Бог прибрал всех-всех греховодников в одночасье, то земля бы опустела, и поэтому Господь установил как бы очередь, да и для исправления нужно время, а вдруг, ненароком, кто нибудь еще и раскается…
— Ось коли тот Корнилов нагрянул на Кубань со своим «ледяным походом», — вспоминал дед Игнат, — советы по станицам действовали еще с оглядкой, а как Катеринодар дал тому генералу «гарбуза», они окрепли и начали свою власть показувать. Не обошлось и без смертоубойства. У нас порубали бывшего атамана Строгого с братом. Перестреляли в степи порубали. Кто и за что? Уже к пахоте поделили паньску землю, нарезали городовикам (т.е. иногородним) казачий пай, начали выгребать зерно, вроде как для фронта. Скликать народ на очистку шляха, на ремонт мостов, для всякого такого потребного. Власть — она и есть власть, а раз есть власть, то есть и недовольство, особливо, як так власть нова, беспривычна… А где ж до нее привыкнешь, как уже с лета Добровольческая армия посунулась на Кубань. Сразу после косовицы, еще до обмолота.
Та власть продержалась полтора года, снова пришли советы, а там генерал Улагай налетел, как коршун на курятник, наробыв переполоху, та и сгинул за море…
Когда пришли белые («кадеты», как их называли на Кубани), многие казаки надеялись, что вернулась «старая» власть, вернется привычный порядок и все успокоится. Но «кадеты» сами толком не знали, чего хотят. Одни из них были за царя, другие за какое-то собрание (учредительное, чрезвычайное), где будут выбирать правителей. Третьи, уже не «кадеты», а местные, из кубанцев — за «самостийную» казачью державу. Главный же верховода — генерал Деникин все толковал за «единую и неделимую Россию», но все они «спасали Россию» от красных, и все в голос кричали, что радеют за народ…
— А нам вроде як байдужэ, — говорил дед. — Нас бы не трогали, не мешали жить спокойно. Так ни… Сами не разберутся, а людей колготять. Оно ж как: паны скубутся, а у простых — чубы трещать… И трещали те чубы основательно. «Кадеты» считали полезным непокорных и недовольных вешать и пороть. Особенно любил этим развлекаться генерал Покровский. Пленных, заложников и просто не поймешь кого и за что, да и своих несогласных, чуть что — петлю на шею и поминай как звали… Зубоскалил: мы, мол, пленных бережем, ни один волосок не упадет с их головы! А прикажет повесить, ухмыляется: мол, волосы у казненного целы, как он и обещал… Ну, его также прикончили года через три после того, как он смылся за границу, укокошили без всяких шуток, всерьез и навсегда.
Был такой Кулабухов, казак из Покровки. Священник, и говорят — толковый, за что и выбрали депутатом Кубанской рады. Он там потянулся к самостийникам, стал проповедовать казацкую «нэзалэжность» (независимость). Идея на словах красивая, на деле же Казакия, будь она наяву, за войнами и охраной кордонов не успевала бы хлеб сеять…
— Забыли, как в старовину горцы-абреки думали, что Россия — она тут, на правом боку Кубани вся распростерлась, — говорил дед Игнат. — Ну, может еще трошки по Дону… И шарпали нашу Кубань нещадно. Потом пограмотнили, узнали, что Россия — от Белого до Черного моря, от Царства Польского до царства шаманьского Якутского-Камчацкого, и якогось там еще… Вразумили, что с такою державою некому не совладать, и попритихли. А тут на тебе: россияне сами ту Россию, як макитру (это большая глиняная посудина) на черепки гепають!
«Кадеты» с тем Кулабуховым не стали цацкаться: раз ты не за «единую-неделимую», то полезай в петлю. А как его повесили, казачки-кубанцы вразумили, какую цену им положили деникинцы и стали бросать фронт…
Ну, а за всякую провинность меньшего калибра шли в ход нагайки и шомпола. За битого, мол, двух небитых дают. Оно, может, и дают, да только сам битый от тех экзекуций сильнее любить начальство не станет. Наша родичка, Матрена Падалка, была порота «кадетами» за то, что ее муж и четверо старших сыновей в красные подались. Всыпали ей пятьдесят плетюганов, чуть не до смерти, еле оклыгалась.
А тут является один из ее сыновей, он служил вовсе не у красных, а у генерала Шкуры. Ходил с ним в поход аж под Воронеж, пригнал до дому гарбу всякого добра, награбленного, как водилось, в том походе. Матрена сказала ему, чтобы он то барахло в хату не сгружал, а девал, куда хочет, потому как на том добре — слезы и горе. Ну, поглядел он на еле живую мамашу, отъехал на станичный майдан, выпряг коней, да и майнул в плавни, к красно-зеленым. По словам деда, Мотря прожила 103 годочка, похоронили ее уже после Отечественной войны на старом анапском кладбище. Так она до самой смерти помнила, как власть дерется…
Как и все революционеры и контрреволюционеры, «кадеты» не гнушались и расстрелами. Эта казнь считалась легкой и как бы естественной. Ею промышляли и «товарищи», и «кадеты». Выводили на глинища и шлепали каждый себе в удовольствие, так что теперь неизвестно, кому там ставить памятный крест — то ли белым, то ли красным… А вот свои своих уничтожали по звериному жестоко. Как только красные отступили, станичники похватали своих ревкомовцев и на Высокой Могиле устроили им страшный суд. Выкололи глаза, а потом с живых содрали кожу, и каждого, уже полумертвого, посадили на кол… А в ревком они не напрашивались, их станичники сами и выкликнули. Да и какой то был «ревком», если в нем не было ни одного революционера? Сначала правление переименовали в стансовет, а потом в ревком…
А в станице Славянской стояли лагерем тысяч пять мобилизованных казаков Таманского отдела. Перед уходом с Кубани «кадеты» решили послать их на фронт, видать, в заслон своим отступающим добровольцам. Кубанцы уперлись. Тогда их лагерь был окружен донскими лейб-гвардейцами генерала Дьякова, не к ночи будь помянут. Славная казачья бригада, вековая, а вот тебе на — по деникинскому приказу и по своей обозленной воле пошла против братьев-соседей — кубанский казаков. Вот тебе и «донцы-молодцы, кубанцы-красавцы»!
Собрали «минутное совещание» (было, оказывается, и такое) полевого суда, и тут же постановили: каждому десятому вломить по полсотни шомполов, каждого пятидесятого — расстрелять, что тут же и было исполнено. Остальным — марш-марш на передовую. Да только отойдя верст двадцать-тридцать от Славянской, те мобилизованные казачки все поголовно разбежались…
А «донцы-молодцы» тем временем наложили контрибуцию на станицу Марьянскую, якобы за укрывательство красно-зеленых. Провиантом и харчами на суточный паек бригады… А сколько она схарчит, та бригада, особенно если постарается? Тем более, что надурняк и уксус сладкий.
Вот такая «единая-неделимая»… Не хотел народ воевать, его жестоко принуждали, запугивали, озлобляли, а озлобившийся человек, битый, поротый, потерявший семью, хату, друзей-сотоварищей, сам становился зверем, шел на месть и любую жестокость.
Разберись тут, кто виноват больше, а кто меньше. Кто? Дед Игнат, отвечая себе и нам на этот вопрос, обычно вспоминал, что в те годы ходила такая байка, или может, притча, если по-ученому: мол, два старых-престарых казака столкнулись арбами, и одному из них дышло попало в рот, вышморгнув остатки зубов. Так кто из них больший виноватый: тот, кто правил не туда, или тот, кто рот «раззявил»?
К белым и красным, зеленым и черным армиям, войскам и отрядам повсеместно добавлялись самородные местные банды любителей пошарпать народ, пожить вольно и разгульно, за счет, само собой, все тех же простых людей. Случалось, что под их маркой грабежом занимались и созданные при станичных властях отряды самообороны и милиция.
Как-то раз, при только-только установившейся советской власти возчик Степан Балагура пригнал на сельповский двор гарбу сена. Было поздновато, идти домой не хотелось — он распряг лошадей, поставил их в конюшню, а сам забрался на воз и там, на верхотуре, прикорнул. Под утро слышит какой-то шумок, вроде по двору кто-то ходит. Поднял он свою умную голову и видит: какие-то люди таскают из проема в складской стене мешки и ящики. Двоих он узнал сразу — сельповского завхоза и местного милиционера, а двое других — вроде как тоже из милиции. И грузят они те припасы на запряженную гарбу, стоявшую тут же.
Степан не подумал ничего такого, носят, ну и носят — начальству виднее. Еще подремав часок, он слез с воза и пошел домой. А днем по станице прошел слух, что мол, ночью был налет банды зеленых. Ограбили сельпо и хотели поджечь сельсовет, да милиция не дала… Было погнались за бандитами, да те утекли — кони, мол, у них справней милицейских. Почесал Балагура потылицу (затылок) и поведал сельповскому председателю про то, что видел. Дескать, на волка помолвка, а кобылу зайчик съел… Председатель тоже поскреб свою потылицу и посоветовал Степану никому-никому про все это не рассказывать, а то, мол, нам же обоим будет горько. А так что: была банда, ну и была, ее прогнали, ну и слава Богу — все живые, никто не ранен, не покалечен. И давай договоримся: ты мне ничего не говорил, и я тебя не слышал, сказано — закопано… Будь здоров, Степан, не кашляй!
И Степан «не кашлял» лет десять, только при коллективизации, когда того милиционера избрали председателем колхоза, шепнул двум-трем друганам на перекуре про все это поганое дело. Так того Балагуру на третий день замели куда надо и быстро-быстро отвезли за казенный счет аж за Урал, как пособника бандитов. Мол, видел, как грабили, не предотвратил, не донес кому следует…
А годов через пять и самого председателя гэпэушники зануздали и недолго сомневаясь, шлепнули. Был слух, что оказался председатель не то германским, не то японским шпионом, и само собой — врагом народа. Каким он был шпионом, никто не знает, а на счет врага народа, то тут ни у кого нет сомнений — врагом для народа он был, невеста ему кобыла… Ну, а шпиона, предполагал дед Игнат, ему приписали для авторитета всегда правой державной власти.
Так что та Гражданская война у нас не затухала до самой Отечественной. Такая война, чтобы сразу, в одночасье, не кончается…