БАЙКА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ, про то, как ломаются судьбы людские, и как ломает судьба человека

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

БАЙКА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ,

про то, как ломаются судьбы людские, и как ломает судьба человека

— Отож, может и правда, что каждому уготована своя судьба, — рассуждал дед Игнат, — но только она, если и одна, но может повертаться то одним боком, то другим. Смотря по тому, куды пхнет ту людину жизнь и как он из-под нее вывернется. Не зря сказано, что береженого и Бог бережет, а дурня и в церкви бьют... Во время кровавой смуты, всеобщего развала, поголовного разброда, иногда, по словам деда, случалось, что человек не устоял перед греховными соблазнами, не только споткнулся, упал, но сломал себе шею на крутом повороте или на остром углу вселенской порухи.

Был у одного из наших дальних-предальних родственников, казака станицы Славянской Никифора Петренки старший сын Петро. Ладный и складный был хлопчик, как само его имя-прозвище: Петро Петренко… И надумал тот Петро стать умнее других: поступил в учительскую семинарию, что была в те годы в станице Полтавской. Как его старый Никифор не отговаривал, мол, пропадешь для свычной казачьей жизни, все без толку…

Проучился он в семинарии с год или чуть больше, а может, и меньше, как закрутилась в нашем кутке междуусобная молотьба-косовица, про которую одни и посейчас поют красивые песни, а другие — шепчут молитвы и утирают горькие слезы. Власти приходили и уходили, все перемешалось, и нашему Петру, видимо, не было такой планиды, чтобы стать учителем. Или — по батькиному желанию хозяйствовать на родной земле.

Стал он поначалу помощником писаря в родной Славянской, а потом перебрался в войсковую канцелярию, в Катеринодар. По знакомству, конечно, по кумовству, а вовсе не потому, что был он таким уж умным, хотя и не без этого. Ум, говорят, хорошо, а кум — лучше… Дело в том, что сын дядьки Охрима, давно писаревавший в той канцелярии, взял к себе молодшего троюродного братана Грицка, сына нашего деда Игната, а тот уже, в свою очередь перетянул туда «петреченка», как своего родича. Хотя и очень дальнего, так — Сидор Карпу родной Хома…

Писаревать было и почетно и прибыльно: в станицах писаря считались первейшими людьми, от которых много зависело в простом народном житье-битье, сплошь и рядом было так, что сам атаман путем не знал, какую бумагу надо справить при том или ином служебном деле или житейском повороте. Да у него и не было желания «колупаться» в тех бумагах, когда рядом — грамотный писарь, за долгие годы постигший канцелярские хитроумства, поднаторевший в законах и обычаях.

В станичном правлении сидели два писаря — один по гражданской части, а другой — по военной. Жили они в дружбе, не рядились, где «мое», а где «твое», часто подменяли друг дружку, хотя военный и считался поважнее. Сидели они в своих должностях подолгу, чаще всего, как попы — пожизненно. Так что их помощникам — «писарчукам», не просто было выбиться в люди, но и в подручных им было повадно и знатно. Все их в станице знали, величали по отчеству. К каждому из них тянулись неграмотные и полуграмотные станичники — кому документ какой справить, кому письмецо-цидульку сыну на службу или родичу какому написать, кому правила какие растолковать… И тому писарю или писарчуку, все одно, как попу или «фершалу», каждый нес, так уж было заведено, кто шмат сала, кто кошелку яиц, курку там, или — для любителей — склянку самогона.

Писарчуки, крутясь близ начальства, первыми узнавали новости, чаще даже вперед атамана, и это тоже уважалось.

Так что наши хлопцы, Грицко да Петро, писарскую службу считали ничуть не хуже учительской, хотя учителю тоже полагались от станицы и квартира, и дрова, и керосин…

Но ненадолго наши писарчуки перебрались в войсковую канцелярию, потому как наступила весна двадцатого года, и «кадетов», добровольцев и всех, кто был при них, погнали к Черному морю. Канцелярия тоже выехала в Новороссийск, откуда, по слухам, должна была переплыть на Крымскую землю. Но «кадеты» кубанских казаков с собой не взяли, для них «не нашлось пароходов».

Казаки повозмущались-повозмущались и вместе с генералом Улагаем подались к грузинам, а потом уже, во вторую как бы очередь, их вывезли-таки в Крым, а вскорости и заграницу. Было много и таких, что сразу же после новороссийского возмущения решили разойтись по домам, понадеявшись, что новая власть не будет горше прежней.

Наши писарчуки тоже надумали пробиваться до родных хат, тем более, что присяги они не принимали, а служили при той канцелярии вроде как бы по своей охоте.

И побрели они просеками и тропками, все больше по ночам, от хутора к хутору, от кошары к кошаре — по большим дорогам идти было «не можно» — они все были заполнены наступающим красным воинством, коего, по словам деда, была тьма-тьмущая, невпроворот, «як бджол»… Шли и шли какие-то серые, кто как, кто в чем — в лаптях, в опорках, обвешанные пулеметными лентами, а то и вовсе без ремней. Казалось, идет вся Россия… Да что Россия — больше! Шли китайцы, венгры, немцы, и вообще непонятные нероссийские нации…

— Сколько ж треба тех харчей, чтоб прокормить ту ораву? — чесали потылицы старики-хлеборобы. — Сожрут Кубань, всю, як есть сожрут, як та саранча… Не сожрали, ибо богата наша кубанская землица и хлебом и салом. Генерал Деникин друзьям-сюзникам платил за оружие и другие военные припасы кубанским зерном, видно своих грошенят у него было не густо, из простых он был… И гнал пароходы за границу с тем хлебом, и ничего, все не вывез, на всех хватило…

А вот те, кто тайком топал с фронта до дому, хлебнули-таки лиха. В станицы и хутора заходить с протянутой рукой было опасно, с собой — ничего, вот и грызли кукурузные «кочаны» — початки, что кое-где перезимовали на межах и неудобьях. И «кочанов» тех было мало — каждый был в радость. Потом так и прозвали весь этот поход «кочанами», вспоминая о нем, говорили: «а помнишь, на кочанах?».

Через некоторое время после «кочанов» наш Грицко снова пошел по писарской части, сначала у себя тут, в станичном правлении, а потом откомандировали его в станицу Исправную военными писарем. Петро же не захотел никуда ехать и пристроился в отряд местной самообороны. Был такой при станичном совете, его вскорости «чоном» прозвали. Служба не в тягость, абы день до вечера…

Но вот как-то приезжает из города начальство в красных штанах и черных кожанках, высказывает неудовольствие: мирно, мол, вы тут живете — в камышах сидят белозеленые, остатки банды бежавшего в Крым полковника Скакуна, вас не трогают, вы тут в станице сидите, их не трогаете. Не пора ли, мол, что-нибудь придумать?

— И придумали, бисовы души, на свою голову, — сокрушался дед Игнат. И рассказал про эту «придумку»: чтобы поднастроить население против «зеленых», решили под их видом нагрянуть на отдаленные хутора и малость пошарпать казачков. Отобрать у них скотину, какая подвернется, да и барахлом не побрезговать, мол, в камышах сыро и прохладно, нужна кое-какая одежонка, желательно кужухи и одеяла… Все это свезти в условленное место, где другая ватага тех чоновцев, устроив ружейную, а то и пулеметную стрельбу в окрестных местах, явится на те хутора и объявит, что вот, мол, порушили мы «скакунов», и отбили у них ваше добро, заберите, бедолаги, что осталось… Наш Петро попал в первую команду, и поначалу все шло, как было задумано, хоть и задумано было по-дурному. Окружили крайний баз, стрельнули для порядка, проломили ворота и к хате. Грохочут: открывай, хозяин, обыск! А чи нету у тебя комиссаров и большевиков?

А хозяина дома не оказалось, одни бабы. Заголосили, как водится. Для налетчиков оно, может, и лучше — загнали баб в одну из комнат, подперли двери поленом, и давай шуровать по двору. Выгнали овец, заарканили вожжами годовалого кабанчика, не кричи, милый, иди с нами, казаками, послужи, дуралей, вроде как зеленому братству!

А только так случилось, что в эту же ночь этот же хутор надумали пошарпать и бело-зеленые. Дурное дело, хоть и нехитрое, а любой собаке в радость. Скакуны в буденовках под маркой советской милиции устроили облаву вроде как на пособников контрреволюции.

Услышав шумок на другом конце хутора, двое чоновцев верхами прокрались туда и увидели милиционеров (да еще так много!), кинулись назад и, посоветовавшись, решили по добру по здорову убираться — не объяснять же «чужим» милиционерам, что мы, мол, свои, и вершим-грешим общее дело!

В общем, утекли они из того хутора, и доложили начальству красноштанному все, как было… Начальство, само собой, не поверило. Такого, мол, не может случиться, чтобы там была еще какая-то милиция, вы тут неудачно смахлевали, взяли трех-четырех овец, того кабанчика и надумали не утруждать себя дальнейшими хлопотами. Стали их вызывать по одному на допросы, а пока суд да дело, чоновцы прирезали крикливого кабанчика и благополучно съели его с квашеной капустой под добытую на том же хуторе самогонку. На дурняк, говорят, и уксус, сладкий, а тут — «дурнэ порося»! После этого их уже стали обвинять в мародерстве, что было бы еще не совсем страшным по сравнению с тем, как оно повернулось дальше.

Науськанные «скакунами» хуторяне скоренько отправили в Катеринодар жалобщиков, что вот, мол, местная милиция самохрапом присвоила народное добро, бесчинствовала и отняла у них, хуторян, то, другое, третье. А в конце цидульки опять же значилось несчастное порося и пять овец, что было правдой — никуда не денешься. Из города скороспешно налетело другое начальство, только тужурки у них в ремнях и волосья на голове ежиком.

О чем они там говорили с ранее приехавшим начальством, никто не знает, то начальство в ту же ночь отправили в город, мол, там с ними разберуться, а чоновцев, что участвовали в налете на хутор и незаконно схарчили кабанчика, посадили в холодную и объявили, что злыдни мародеры задержаны и вскорости им будет трибунал и при народно-показательный расстрел. Советская власть не потерпит, чтобы отдельные выродки злоумышленно позорили ее святую идею.

И хоть правды во всем этом было как у козы хвоста, но все тут было как бы правильно: и злоумышленный налет был, незаконного, хай бы ему черт, порося, действительно съели, и святая идея была явно повергнута в позор и вселенское поношение, а чья шкода — того и грех…

И быть бы нашим хлопцам конченными во имя высшей справедливости, да только охраняли их свои же станичники сотоварищи-чоновцы. Глухой ночью, когда мудрое городское начальство мирно почивало после сытной вечери (главной закуской на которой были прирезанные хуторские овцы), караульщики сбили замки, выпустили еще не осужденных, но уже приговоренных казачков, да и сами поутекали кто куда. Как говорят, кто в горох, кто в чечевицу…

Наш Петро, забежав домой, захватил харчишек и сгинул с глаз на несколько лет. А зазря: дня через три от «скакунов» случился перебежчик, рассказавший, как они, «скакуны», под видом милиции потрошили хутора, а потом гуртом, как словно запорожцы, писавшие письмо турецкому султану, сочинили жалобу на местных чоновцев. Красноштанное начальство беспредельно обрадовалось, стало возить того перебежчика по сходам, где он всенародно каялся, и все были довольны, даже «скакуны», так как по людям шел ухмылочный разговор: «ай, какие они, «скакуны», молодцы, как придумали ущучить эту власть!». В народе всегда на любое приключение найдется ухмылка, лишь бы приключение случилось не со мной, а с соседом, и тем более с начальством, власть придержащим.

— Петро же, — рассказывал дед, — раздобыл где-то чужой документ, переладил хвамилию, яка там была, на черти яку — «Брацилов», комар носа не подточит. Не зря писарювал и был трошки грамотным… С этой бумагой Петро явился в Исправную к дружку Грицку, рассказал ему про свои нелады. Грицко долго не думал, а записал Петра себе в помощники. Так они писаревали с полгода вместе, пока на станицу не налетела ватага «зеленых» — в горах вблизи верховых кубанских куреней лютовали осколки повстанческой армии генерала Хвостикова. Сам генерал после угалаевской конфузии ссыпался в Крым, но немало было таких, что пооставались — в горах места много!

Наскочили бесхитростно, среди светлого дня, обстреляли милицию, сельсовет. Ну, а наш Грицко с тем Брациловым огородами пробрались к церкви, забрались на колокольню, где был для такого случая «захован» пулемет, полоснули раз-другой по налетчикам, и те, увидев, что дело плохо, верхами убрались в места, откуда явились. Напоследок пальнули-таки по нашим хлопцам из «винта», и одна дурная пуля чиркнула Грицка по затылку, распорола потылицу и срезала с черепа кусок кости с мизинец величиной.

— Еще б на нитку глубже, и поминай, як звали нашего Грицка, вашего батьку, а кому и дядьку… Брацилов перевязал ему голову сподней рубахой, помог спуститься с колокольни и добрести до хаты, где они квартировались. Приглашенный «хвэршал» был мастер по простым хворобам, каждодневным порезам, а тут — голова! Но ничего, что-то он там пошептал, что-то покрутил, кровь перестала течь.

Друзья помараковали и решили, что на квартире Грицку оставаться опасно: ночью «зеленая» братва может вернуться добивать недобитых. Что у них в думках — кто знает? А к тому времени, вспоминал дед, хлопцы в станице уже трошки прижились, и Брацилов сходил до знакомых девчат — сестер Агибаловых. Из доброй казачьей семьи — их дед, то ли войсковой старшина, то ли полковник Хоперского полка основал ту самую станицу Исправную. Видно, крепкий был батько-командир, если его стан получил такое значимое прозвание: был бы он захудалым и недотепным, так бы ту станицу не прозвали.

Замужняя старшая сестра Ольга была уже Шевченчихой, а младшая — Марийка, так еще оставалась Агибаловой. Вот наш Брацилов, высвистнув Марийку до перелаза, рассказал, что и как, и попросил устроить Грицка на ночевку. Посоветовавшись с Ольгой и зятем, она согласилась, и Брацилов, когда завечерело, «задами» через сады привел друга к тем Шевченкам-Агибаловым. Раненого попоили-покормили и устроили на топчане, но только ночью рана у него открылась и через бинты стала капать кровь. Марийка привела фельдшера, тот кровь остановил, но сказал, что это, может, ненадолго, нужно ехать в больницу, а это верст за двадцать.

Зять запряг гарбу, Грицка положили на солому, прикрыли сверху, и ранком, чуть свет, Брацилов вместе с тем зятем отвезли его куда надо. Там зашили рану, помазали, посыпали чем положено, и Грицко пошел на поправку. Вскорости он более или менее оклемался и вернулся в Исправную, зачастил к Агибаловым, уже вроде как на правах доброго знакомого, а потом и вовсе «своего».

И разглядел наш Грицко, что та Марийка, хоть и сиротинка без батьки-матери, а девка дюже хорошая, ладная, ловкая, лицом розовощекая. Даже было как-то, что соседские хлопцы, решив, что она свои щеки буряком натирает, попробовали отмыть ей румянец снежком, отчего она становилась еще более цветущей. А поскольку дед ее выслужил панство-дворянство, то ее, сиротину, приняли в Катеринодарский Мариинский институт благородных девиц, где она проучилась два года — до установления советской власти. Так что дивчина была грамотной, не без гонора, но веселой и работящей… Короче, так Марийка стала невестой нашего Грицка, а потом и жинкой, кому-то из нынешних внучат деда Игната матерью, а кому — родной теткой…

— Вот так оно в жизни и бывает, — рассуждал дед Игнат, — от одной случайности до другой, от несуразности до приключения, дивишься, а сладилось вдруг нечто не совсем дурное… Ну, а Брацилов, пока замещал Грицка до его выздоровления, подружился с отдельским начальством и вскорости перевелся в «Пашинку» (станицу Баталпашинскую, нынче город Черкесск), пристроив вместо себя помощником писаря своего младшего брата Луку, который потом стал нашим кумом, крестив Грицкова первенца…

— И было б у Брацилова спокойная жизнь, — качал головой дед Игнат, — так он, сатанюка, связався в той Пашинке с дюже веселой компанией, яка и довела его до тюряги… А отсидев малый срок за малую провинность, он так и пошел по этой дорожке все дальше и дальше, от одной тюгилевки до другой, пока не пропал вовсе неведомо как, неведомо куда. Последнее, что о нем известно, вспоминал Игнат, так то, что перед войной его брата Луку вызывали следователи и допрашивали, что ему известно про старшего брата, где, мол, он и чем, прости Господи, занимается. Тот, может, чего и знал, да ничего не сказал, потому как сам «писарювал» в судах и трибуналах, и помнил: если знал, да не донес, то будешь отвечать по самой строгости, можешь и срок схлопотать, хлебнуть горячего до слез. Так что он посчитал, что лучше ничего не знать — на нет и суда нет…

Вот такая сложилась нескладная судьба ладного и складного Петра Петренки. Дед считал, что не искал бы тот Петро приключений на свою голову, и будь все кругом покойно, быть бы ему станичным учителем, или, может, хорошим писарем. Не судьба…

А вот то, что скатился он на самое дно, больше его вина. Оно само слово «судьба» от суда идет. Может, рассуждал дедуля, это и есть начало последнего Божьего суда, и человек получает уже при жизни приговор и за свои грехи, и за грехи своих отцов. Так что не такая уж она «слепая» так судьба, и присуждает каждому то, что он сам себе накличет…