БАЙКА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ, про то, как была такая война — германская, с которой и началась на Руси колготня-чертоскубия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

БАЙКА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ,

про то, как была такая война — германская, с которой и началась на Руси колготня-чертоскубия

— Отож, у нас совсем запамятовали, что была такая война — германская, — хитровато улыбясь, говаривал иногда дед Игнат, — или как она теперь прозвана — Первая Мировая… Все про штурм Зимнего, та про Гражданскую чертоскубию книжки пишут, кино показуют, да песни поют. А началась-таки вся колготня от нее, от той германской. А что как бы того Вильгейма тряхонули как след, да поскорее, так все пошло бы совсем по другому чертежу. Смотри, и царь Микола сидел бы на месте, да и Вильгейм, не будь дурнем, красовался на своем германском троне. И про Ленина и про Троцкого никто бы ничего не знал бы и не чуял… Генералу Брусилову, та и тому же, может, Корнилову, все ж геройский был вояка, конные памятники понастроили б… И жили б мы, как жили, тихо да мирно… По дедовой «стратегии» получалось, что в России и войск было предостаточно, и снаряжения «под завязку» — хватило же всего этого еще на три года Гражданской войны.

А пошла та германская война, как он считал, как-то не по-хозяйски. Войска раскидали по всему белому свету — и в Турцию, и в Персию, и во Францию, и в Австрию, и в Македонию, и в Пруссию, и черти куда еще. Сподручнее все же было бы бить германцев и их друзей-союзников не всех сразу, а поодиночке… Высшее начальство, по словам деда, не о войне с германцем думало, а больше мечтало о «переменах», чтобы в России все было как «в просвещенных европских странах». Многие из них, в особенности депутаты, газетчики и юристы, вредили царю, вредили армии, ну, а когда вождям-генералам все это наобрыдло, то и они захотели «перемен». Так и пошел он, весь этот трам-тарарам…

Народ же понимал так, что сверху виднее, и хотя воевать не хотелось, но раз война началась, то надо воевать. Не за какие-то там Дарданэллы, хай им грэць, а за Веру, Царя и Отечество…

Война же была серьезная, настоящая, и поначалу воевали по-настоящему…

Двоюродного барат деда Игната — Касьяна Спиридоновича четырнадцатый год застал на действительной службе, и уже в начале августа их сводная казачья дивизия попала на австрийский фронт.

Армия генерала Брусилова[18], куда влились казаки, сразу же пошла в наступление, так что казаки-кубанцы в первые же дни попали в жестокое, если не сказать, кровавое сражение, развернувшееся у небольшого подольского местечка Городка. Не велик был тот «городок», а баталия за его околицей случилась большая…

Спиридоныч потом рассказывал, как на нашу пехоту навалилась венгерская конница, прозванная «будапештской гвардией». То была краса и гордость Австро-Венгрии… Как будто на параде шли они в разомкнутом строю ровными рядами на наши позиции. Казаки не видели этой красотищи, они стояли на фланге, но, говорят, это было впечатляющее зрелище… Наша пехота стала нещадно косить гусар из пулеметов и винтовок. Австрияки смешались, повернули вбок, задние стали напирать на передних. И тут по ним ударили казачьи сотни — как говорится, «вперед, смелых Бог любит!»…

Касьян до конца жизни помнил тот бой, первый для него и его сотоварищей. Любоваться синими мундирами и ярко-красными «чинчирами» австрийских гусар было некогда. Наши конники навалились на них сходу, без остановки, и началась рубка. Стрельба со стороны русской пехоты стала стихать, в воздухе стоял истошный крик «а-а-а!!», не «ура», а вот такое остервенелое «а-а-а», которое ему потом снилось по ночам, звук тяжелого конского топота и падающих тел, ржание, хруст и скрежет. Австрийские всадники оказались неважными фехтовальщиками, и казаки рубили их, по словам деда, «як капусту».

Касьян хорошо помнил первого зарубленного им солдата — усатого красавца, который почему-то не стал отбиваться, а поднял руку с шашкой к своему лицу, видно, в предсмертном ужасе не соображая, как спастись от казачьей сабли. Касьян рубанул его наискосок по плечу, почувствовал, что сабля «загрузла», рванул ее. Тут подвернулся еще один австрияк. Отбив занесенную им шашку, Касьян ткнул в его грудь конец сабли и помчался дальше…

Вдруг перед ним возник высоченный всадник (сразу видно — гвардеец!), видать, офицер, потому что в руках у него был револьвер, и казак как-то бесчувственно понял, что он сейчас всадит в него пулю, и — не одну… Но тут его конь встал на дыбы, Касьян пригнулся. Выстрела он не слышал, да и того гвардейца больше не видел… А по соседству станичник матюгнулся и «хэкнув», опустил свою «шаблюку» на плечи подвернувшегося гусара. Прямо на Касьяна осадил коня другой станичник, оттесняя его лошадиным крупом. Он вывернулся, резанул по голубому мундиру мелькнувшего перед ним австрийца…

Кровавая схватка продолжалась, но вот Касьян почувствовал, что рубиться стало свободнее — австрияки, те, что еще не были сброшены нашими казачками на землю, повернули своих коней назад. Как потом рассказывал наш родич, их долго не преследовали — и без того австрийской конницы, как считается, после этого боя не стало: часть ее полегла под пулями нашей пехоты, остальных докончили казачки — кубанцы и донцы…

— У многих молодых казаков, — вспоминал дед Игнат, — после той рубки-резни от натуги отнялась правая рука. В горячке боя мало кто чуял чрезмерную натугу, а к ночи они трошки поостыли, кое-кто места не находил от боли: кромсать живу людину — не лозу рубать на учениях. Так что лозу — глиняное чучело не так сопротивляется, как человечья природа… Возьми шашку и зарубай, ну — свинью, к примеру! Э? А то — живую людину! Так что война — дело нелегкое… Но как ни трудно, а хлопцы поначалу воевали по-военному, нещадно… Впрочем, дед отмечал, что и потом тем же немцам, австрийцам и прочим, скажем, туркам, россияне все же перцу дали. Как ни говори, а за два с половиной года тогда пустили немцев только до Бреста, не то, что в сорок первом — за три месяца довели их аж до Москвы — и то сдержали-таки верх. А в Первую мировую наши союзники потом и без нас наклали германцам, а если б навалиться всем вместе, гуртом, то и война кончилась бы раньше, и потерь было бы меньше, и все было бы ладком… Но… Не сподобил Господь, разлюбил Россию. Видно, по грехам нашим нам и воздалось…

Из грехов народных дед чаще всего осуждал развившееся уже на втором году войны мародерство и, как он выражался, «бандитство», вдруг изнутри поразившее русское воинство.

— Грабиловка в Гражданскую войну расцвела, — говорил дед, — а началась она там, на той войне, империалистической. Набрали в армию черти кого, лапотников из глухоманных деревень, босяков и пройдох из городов и местечков, а они ж не воины-защитники, не потомственные казаки, не благородные рыцари-сотоварищи, а босота и подневольное быдло. Дали им ружья и послали воевать. А воевать по их понятиям — це грабить. Не внушили тем солдатам свято правило — нещадно бей врага в бою, щади пленного и пальцем не тронь мирного обывателя! По словам деда, на войне «трошки» мародерствуют все армии, и начальство на такие нарушения смотрит как бы не видя, ну, а босякам и пройдохам только дай повадку — там, где можно взять чужую иголку, «законно» загребают и нитку, а кто виноват, что на другом конце той нитки, может, привязан кабанчик или маленький, такой «зовсим маленький» бычок… Так грабиловка все ширится и скоро заполоняет все и вся.

Через год-полтора мародерство на войне стало массовым, и отцы-командиры своими силами уже не могли с ними справиться, пришлось направлять против грабительских подразделений специальные части, а где их взять? И вот казаков, как наиболее дисциплинированных и боеспособных, вместо того, чтобы использовать против германцев и австрийцев, начали посылать для наведения порядка в тылу.

В основном, конечно, для этого дела посылали донцев, их было больше, и они в таком мордобое имели свою сноровку, но когда они не управлялись, привлекали и ку банцев, ведь мародеры устраивали настоящие погромы, и не только по мелким хуторам и поселкам, а при случае курочили и большие города. Вот и нашему Касьяну однажды пришлось поучаствовать в разгоне и отлове таких мародеров-погромщиков.

Донцы, где нагайками, где построже, разогнали мародеров из одного поселка, и те разбрелись по окрестным перелескам. Кубанцев поставили в оцепление, а полевая жандармерия стала прочесывать местность, отлавливая тех бандюг, гуртовать из них команды и отправлять в верхний штаб для предания суду.

И в одно хорошее утро к казачьей кухне прибился посторонний солдатик, мало того, что малорослый и неказистый, так еще конопатый и с белыми волосами. Зубы редкие, а уши большие, торчком. Морда небольшая, но вся заляпана веснушками — вроде черти на рыле у него горох молотили. Уродил его дядя на себя глядя… В общем, приблудился не лучший солдат. Как в половодье, кому что, а нашему берегу то щепка, то дерьмо… Как будто бы отстал от своей части, вот теперь ее догоняет, а по всему видно, что крутит и всей правды не выкладывает. Но потом все же раскололся: участвовал-таки в грабеже в том злополучном местечке. У всякого скота своя простота: он, мол, как все — сначала разбили жидовские лавчонки на базарной площади, потом пошли по домам… А когда налетели донцы и жандармы, он дворами, огородами, а дальше оврагами выбрался в поле, переночевал в снопах. Барахло, что схватил в одном из магазинчиков, на всякий случай побросал в бурьянах, оставил себе только очки без заушин, но с позолоченным коромыслом, а может, и золотым. Решил, что если найдут при обыске, скажет, поднял на дороге, про тряпки такого не скажешь, а про цацку — чего ж, нашел, и все такое. Дурной, дурной, а хитрый…

Казаки решили его в трибунал не отправлять. Жалко стало ушастого — в трибунале под горячую руку могут из него «сгарбузовать» такого бандюгу, что ни одна тюрьма не примет. Да и прижился он, чертяка конопатая, при кухне — безотказно любую работу делал, дров там поколоть, казан помыть, или, может, еще «куда пошлют». Про звали его «Плюгай» — не то он сам так сказался, не то еще почему, но вот — Плюгай…

Так он при полевой кухне и проболтался с месяц, потом куда-то сгинул, как будто его жабы схарчили с галушками. И забыли про него, как вроде его и не было, ну, а если вспоминали, то жалеючи: где он, мол, и как, наш непутевый Плюгай?

Но пути Господни неисповедимы, а наши пути-дороги узки и ухабисты. Касьян вдруг встретил того Плюгая в Катеринодаре. Это было уже весной двадцатого года, когда «кадеты» только-только убрались из города, а «товарищи» только-только начали устраивать свою, как они говорили, самую справедливую власть на свете.

Оказавшись в городе, Касьян зашел к другу-сослуживцу, и тот предложил ему сходить в тифозную «лекарню» — поискать зятя, был, мол, слух, что тот лежит где-то в карантине с повальной в то время болезнью — тифом. И друзья неспешно направились «пошукать» родича. Бараки, а скорее — длинные низкие сараи с тифозными больными, были переполнены, в полутемных помещениях — душно и сумно. Пахло карболкой и чем-то непонятным, может, самой смертью…

Касьян обратил внимание, что, когда они шли по коридору, под чоботами что-то похрустывало: «хрусь, хрусь»…

— Воши, — объяснил санитар, — оцэж воны пэрэплазують от мэртвых до живых. В общем, те бараки нашим хлопцам не понравились, зятя они не нашли, не числился он в карантинных книгах ни среди «прибывших», еще живых, ни среди «убывших» — и живых, и мертвых. Но возле одного из сараев наткнулись они на расхристанных солдат, сидевших в холодке и игравших в карты. Среди них Касьян и узнал старого знакомого — мародера, белоголового Плюгая, такого же, каким был он прежде, ушастого, с мордой, засыпанной грязными веснушками. Проморгавшись, тот признал Касьяна, и тут же, не ожидая вопросов, объяснил, что был ранен под Тихорецкой, после выздоровления оставлен в рабочей команде при госпитале, а вот сейчас новая власть отправила его за старшего сторожа сюда, к тифозным, для помощи и охраны.

Когда они отошли от сторожей-картежников, санитар тихо посоветовал Касьяну много с Плюгаем «не балакать, бо як вин шкура и христопродавец» …

— А что ж це так? — спросил Касьян. — Что он, сатана ему брат, не ангел, я знаю. У каждого прохвоста своя короста… — То-тож, — подтвердил санитар. И коротко рассказал казакам, что, мол, этот ушастый стражник в госпитале, где он недавно ошивался, выдал красным нескольких раненых офицеров, и те тут же их прикончили — кого вывели на задворки, а кто идти не мог, того застрелили прямо в палате, на койке… Сестры и доктора попрятали все документы, а рыжий Плюгай все равно указал, кто среди раненых «золотопогонник», хотя никто из них по военному времени не успел и поносить тех золотых погон, и были они все больше подхорунжие и прапорщики, выслужившиеся из рядовых. Вот тебе и Плюгай, бисова его душа. Видно, что сделано в гузне, того не перекуешь в кузне… Ну, а к тифозным его прикомандировали за старшего сторожа, видимо, для присмотра — сами «товарищи» сюда ходить не любят, побаиваются: вошка — она в политике «не бум-бум», может прицепиться хоть к белому, хоть к самому красному…

Плюнул Касьян и, махнув рукой, пожелал Плюгаю и другим таким, как он, «плюгаям», сотню чертей под ребра и всего другого, чего никому путному пожелать нельзя, и чтобы его, того Плюгая, никогда-никогда больше не встречать. Однако ж тесно живут на грешной земле грешные люди и, как ни желал наш Касьян не видеться с Плюгаем, встреча такая все же состоялась.

Дня через три зашел он на «Черноморку» (тогда это была главная железнодорожная станция Катеринодара), узнать, когда ходят поезда в сторону его станицы, и решить, как ему сподручней добраться до дому. Народу на станции, как он и ожидал, было «под завязку, да еще с гаком».

К каким-либо кассам продраться не было никакой возможности, в вагоны сажали по пропускам разного начальства, а большей частью люди занимали места кто как сможет: кто самохрапом забирался в вагон через окно, кто лез на крышу. Касьян встретил станичника, тот сказал ему, что сегодня ночью на Тимашевку будет идти не то «бочкарь», не то грузопассажирский поезд, и знакомый ему железнодорожник обещал посодействовать. А вдвоем не только веселей, но надежней. Так что «прыходьтэ, Касьянэ, после полуночи!». На том и порешили, и тут Касьян увидел в центре привокзальной толоки какуюто свалку. «Когось бьют, — сообразил он, — может, и есть за что».

Толпа на какое мгновение разомкнулась, и Касьян увидел, что колотят двоих, и один из них ни кто иной, как его давний знакомый — белоголовый Плюгай.

— За что их волтузят? — спросил он кого-то из зевак. — За дело, — удовлетворенно ответил тот. — Оклунок с салом потягнули, бисовы хапуны. Тут их и застукали… Били «хапунов» основательно — ногами по ребрам, толкли мордами о землю. И если бы Касьян сразу не узнал Плюгая, через минуту-другую ему сделать это было бы невозможно: его белая голова стала черной от грязи и крови.

— Ежели б их так мордовали не только за сало, но и за другие их хвокусы, — говорил дед Игнат, — так може, и от великого греха удерж был бы. Наказание — оно ж первый шаг к покаянию. Може, всыпали б тому Плюгаю плетюганов ще там, на Галитчине, он бы одумался, и зла от него больше не было бы. Есть така порода людей, что без бича не зъисть и калача… — Была така война — германская, — вздыхал дед. — Там все и прорезалось, и тяга к переменам, и бандитство, и геройство…