БАЙКА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ, про службу и охоту царскую, да про самого Царя-Батюшку
БАЙКА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ,
про службу и охоту царскую, да про самого Царя-Батюшку
Про службу свою, в полном смысле «царскую», дед Игнат рассказывал охотно и с интересом — считал, что именно та служба и была главным событием его жизни. Но вспоминал не ход ее и последовательность, а отдельные случаи, пусть не столь важные, но запомнившиеся. И рассказы его о той службе звучали для нас как одна длинная байка… Жизнь ведь измеряется не днями прожитыми, а теми, что запали в память. Ну что вспомнишь об обычных буднях рядового казака, пусть даже и конвойца? Занятия — «пеше по конному», в конном строю, фехтование и рубка, гимнастика, укладка походных вьюков, изучение уставов, «словесность», «беседы о войне», перековка лошадей, и — караулы, которые, собственно, и считались настоящей службой, ибо все остальное было учебой и подготовкой к делу — охране Его Императорского Величества Государя и Самодержца Всероссийского Николая Александровича, особы священной, помазанника Божьего, а равно и членов его августейшей семьи. Из них «величества» — только сам царь, его мать, а также жена, остальные — «высочества».
Всех надлежало знать в лицо и помнить назубок титулование и порядок обращения к ним, форму ответа на их вопросы, ежели такие случатся. Кроме того, у царя было множество генералов и высоких сановников. Многие из них имели прямое отношение к гвардии и армии вообще — их тоже следовало знать и должным образом величать.
Во всех этих премудростях новичков натаскивали унтер-офицеры, ибо выпускать «неотесанного» бородатого верзилу перед ясные очи особ высочайших было никак не можно.
Что греха таить, иному казаку-станичнику было бы легче в одиночку выкопать криницу или нарубить знатную поленицу дров, чем все это вызубрить. Но — вызубривали. Потому как очень хотелось не отстать от других, и быть отчисленным из конвоя за тупость или вечно прозябать дневальным в конюшне. Вызубривали, и еще как! Казак — не турецкая лошадь, все поймет и все постигнет. Вероятно, не каждый высокопоставленный царедворец мог похвастать такой четкостью и такой готовностью «в любой момент дня и ночи» отрапортоваться хоть царю, хоть генералу, хоть кому бы то ни было. И ответствовать явственно, глядеть бодро и чуть весело, не пряча глаз, с полной готовностью кинуться хоть в огонь, хоть в воду, и образцово выполнить любой приказ, любое повеление. На то и служба, тем более царская!
Однако, сам император «Мыкола» казакам «не показался»: не «взрачен», малого росточка, с добрым, даже ласковым лицом… То ли дело главный командир всей российской гвардии Великий князь Николай Николаевич, царев дядько — рослый, представительный, резкий, с грозным взглядом. Орел, а не… голубок. Недаром, если на людях Николай Николаевич появлялся в свите царя, обыватели во все глаза смотрели на него, наивно, по-своему обоснованно, полагая, что именно этот высокий, блестящий сановник в генеральской форме и есть император. Конвойцы тихо пошучивали, что это, может, и к лучшему: случись покушение (тьфу-тьфу, не приведи, Господь!), то бомбисты обязательно перепутают и бабахнут по Николаю Николаевичу, не заметив в толпе царедворцев подлинного царя.
По слухам, в германскую войну Великого князя еще при жизни царя исподтишка называли «Николаем Третьим». И неудивительно, что после революции, уже в эмиграции, он доживал свой век весьма почитаемым, считаясь как бы законным наследником уже покойного российского императора и блюстителем его престола. Но до того еще было ой как далеко!
Дед Игнат часто вспоминал, что он в конвое застал еще унтеров-сверхсрочников, хорошо помнивших отца «царя Мыколы» — императора Александра Александровича. Вот то был, по понятиям станичников, настоящий во всех отношениях царь: богатырь, если сказать коротко. Конвойные как-то видели, как их величество, прогуливаясь по парку, подошел к бревну, лежащему где-то на задворках, поглядел-поглядел на него, потом ухватил ту деревину руками за один конец и, не очень тужась, поставил бревно «на попа». Полюбовавшись на могучий ствол, он толкнул его слегка, и бревно упало на землю — это, значит, чтобы оно как-нибудь не завалилось само и не придавило кого ни то. Казаки потом вдвоем пытались поставить ту бревнину «на попа» — не вышло, пришлось звать третьго…
Поговаривали, что царь Александр был не дурак выпить, но про то дед Игнат «чув» (слышал) не от конвойцев, а уже после революции от разных грамотных людей. И брехали про то складно, мол, носил он за голенищем плоскую фляжку с романеей и частенько к ней прикладывался… А то вроде у него было и такое развлечение: вдвоем с одним доверенным генералом устраивались они на бережке дворцового пруда как будто бы ловить рыбу. А в воде лежали заранее заготовленные бутылки и баклаги с разными хмельными напитками. И денщик по сигналу царя цеплял на крючки то одну, то другую склянку. Выдернув ее, «рыболовы» тут же выпивали, что в ней было, каждый раз радуясь улову и гадая, что же им «клюнет» в очередной раз…
— Може и було такэ, — вздыхал дед Игнат. — Шо царю не придумается! Но шоб он був пьянчугой, того не може будь: старые конвойцы про то не сказали. А они брехать бы не стали… В общем, могучий был царь, что погулять, что бревно покатать. Дюжий и видный. Вот только бомбистов страшился — ведь на его батьку, деда нашего Николая, семь раз покушались, пока не достали… Ну, слава Богу, с «третьим» Александром обошлось, умер своей смертью. И в кого только царь Николай уродился — ни в отца, ни в деда, ни в доброго соседа…
Бомбистов-покушателей боялись и при «втором» Николае, хотя анархисты-революционеры за царем охотиться как бы перестали, взрывали и подстреливали министров и губернаторов. Но чем, как говорится, черт не шутит…
Был в годы дедовой службы случай, когда офицеры одной из петербургских частей, видать, молодые — старики на такое дело не пошли бы, по хмельному возбуждению усомнились в бдительности императорского конвоя, и один из них на спор взялся тайно пройти в неурочное время в царский дворец. Через парк он таки тихобродом перебрался, проследив маршруты конных патрулей, а когда выполз из кустов и бросился на балюстраду дворцовой веранды, был схвачен, скручен и бесшумно (нельзя же было нарушать покой царского семейства) доставлен куда надо. Оружия у злоумышленника при себе не было, и это спасло его от серьезной кары. Офицера подвергли суду чести, признали легкомысленным пройдохой и отчислили из гвардии в отдаленный гарнизон. Как говорится, был рог, да сбил Бог… Конвою объявили царское благоволение, всем выдали по чарке, тем же, кто сцапал незадачливого спорщика, определили отпуска.
Немало колготни и хлопот доставляли конвойцам царские выезды. В них полагалось участвовать не только для показной красоты и церемониальности царского поезда, но и для упреждения возможного покушения на августейшую особу. Конечно, на всем пути следовании императора неустанно орудовали чины полиции и разной жандармерии, орудовали негласно и гласно, тайно и явно, обеспечивая безопасность каждой сажени, каждого аршина, вершка… Конный кортеж был, пожалуй, последним рубежом этой охраны, и ее, можно сказать, символом — кто бы не любовался царским поездом, он меньше всего думал о переодетых филерах и агентах, кишмя кишевших в толпе, а вот бородатых конвойцев в красочных мундирах не заметить было нельзя — они были рядом с царем, отвлекали на себя внимание зевак и облегчали работу тайных соглядатаев, которые как раз наоборот — меньше всего взирали на казаков, а опасливо сверлили и просвечивали наметанными очами публику, ежемгновенно ожидая от нее любого крамольного действия.
От конвойцев же требовали «ворон-галок» не ловить и никого не допускать к царскому возку, если кто ненароком как-то просочится сквозь полицейские охранные цепи и вознамерится лично пообщаться с императором. Воспрещалось также брать для передачи какие-либо записки и письма, а букеты для подношения принимать только по знаку своего непосредственного начальника и передавать их царю или царице после внимательного осмотра. Чтобы в том букете не было ничего постороннего. Кидать же цветы из толпы — упаси Боже, строжайше воспрещалось, но то была опять же забота полиции.
Деду Игнату как-то выпало счастье (есть теперь о чем вспомнить!) передать такой букет царю. А было это на больших Псковских маневрах, и Николай II, проезжая через город, где по всем улицам стояли толпы любопытствующего люда, разгонять который было не велено. Какая-то дамочка вдруг оказалась чуть ли не на проезжей части и попросила оказавшегося тут нашего деда (а был он тогда вовсе не дедом, а красавцем-конвойцем) отдать цветы его величеству. Дед покосился на сотенного есаула, тот кивнул головой, и он подхватил из рук дамочки громадный и весьма приглядный букетище, быстро осмотрел его, и не найдя в цветах ничего лишнего, подъехал к императорской карете и поклонившись, подал букет царю. Николай взял его и тихо, как-то по-доброму ласково сказал:
— Спасибо, братец… На всю жизнь казак запомнил бледное, если не сказать — молочно-белое лицо царя, безгрешно голубые глаза и… какую-то болезненную беспомощность. Видно, застал он его в минуту душевного расслабления, когда человек незаметно для себя отходит от окружающего, остается со своими думками…
— Хороша людина був царь Мыкола, — отмечал дед Игнат, — добрый и набожный… — И, подумав, со вздохом добавлял, — Но видно, для царя мало быть добрым и набожным… Оттого и не усидел на престоле… Случившийся на учениях петербургский корреспондент снял на карточку сцену вручения императору верноподданейшего букета, и через какое-то время в одном из столичных журналов была помещена та фотография в наилучшем виде. Дед Игнат долго хранил тот журнал, и лишь в начале тридцатых куда-то его запрятал, да так и забыл — куда. А жаль, какая бы была для всех нас память!
* * *
Молодые конвойцы поначалу удивлялись обилию придворных, блеску их мундиров, несуразности (по казачьему представлению) дамского одеяния. Дед Игнат с удовольствием рассказывала, как они спорили, зачем одна из фрейлин носит очки. Одни утверждали, что они увеличивают зримые этой дамой предметы до невероятных размеров, и это ей приятно. А что: интересно посмотреть на блоху величиной, допустим, с жабу, или какую другую козявку ростом с овцу… Другие же считали, что очки она носит либо для моды, либо они ей положены по должности, как, к примеру, адъютантам шнуры-аксельбанты. Улучив момент, когда она прогуливалась с императрицей по парку, ей на пути положили соломину: если очки ей действительно все подряд так увеличивают, она перешагнет через нее, как через бревно, высоко подняв ногу… Фрейлина прошла по соломине, не заметив «препятствия», убедительно доказав, что очки у нее — для форса…
А вот белые ночи хлопцев не удивляли, не мог же царь (царь!) жить в обычной, незатейливой природе, без чудес и уму непостижимых явлений!
Неподалеку от казарм конвойцев размещались царевы псарни. Это заведение считалось весьма почтенным, уважаемым. Собакам в нем жилось не хуже, чем прочей императорской челяди. И повадились казачки-конвойцы для собственного удовольствия и времяпрепровождения поддразнивать тех псов. Бывало, как-нибудь под вечер подползут к тому заведению с тыльной стороны и давай выть по-волчьи, а то и просто гавкать и тявкать на пример станичных беспородных шавок. Что тут начиналось на псарне! Их благородия высокородные псы поднимали такой гвалт, так остервенело рвались на волю, в злом охотничьем азарте, что уму непостижимо! Что ж, и царские собаки — они все равно собаки! И на самого царя могли ощериться… А тут такая оказия! А может, им на той псарне все наобрыдло, они были и рады погавкать-потешиться…
Подсвистнув для задора, шутники отползали от дворцовой псарни, еще долго наслаждаясь произведенным переполохом. Псари, разобравшись в причинах периодически повторяющейся тревоги, зачастили в казармы, слезно прося казачков не беспокоить зазря благородных животных. На время эти развлечения прекращались, но через месяц-другой повторялись снова…
И то, может, и вовсе перестали б конвойцы дразнить тех императорских псов, да псари попросили их все же иногда поднимать переполох. От долгого безделья, бывало, собаки скучали, теряли аппетит, а это — не дело. После тревоги же у них отлегало от сердца, и они, отгавкавшись и отвывшись, заметно веселели, чувствовали свое собачье достоинство…
Надо сказать, что царь-батюшка весьма был привержен к охоте, частенько выезжал пострелять-пополевать и бывал в хорошем настроении, когда охота удавалась. А как она могла не удастся, если императору в той серьезной забаве помогали десятки, а то и сотни егерей, псарей, загонщиков и разного рода чинов, к тому делу приставленных.
В специальное угодье во множестве запускалась разная дичина, которая потом и отстреливалась сотнями и тысячами штук, в зависимости от числа сановников, приглашенных на царскую охоту.
— Ну шож то за охота? — посмеивались станичники. — Все одно як послала тебе жинка каплуна прирезать, абож гусаку голову отрубать!.. Сам император стрелял довольно метко и за один заход «добывал» с полсотни диких петухов-фазанов, вальдшнепов и зайцев. Иногда царь охотился на глухарей. Все это был, как говаривал дед Игнат, отстрел безобидной живности — на волков, медведей или, допустим, оленей-зубров царь под Петербургом не хаживал. Для такой охоты были особые выезды на Белорусщину или на Кавказ, но нашему деду не привелось быть с царем ни в Беловежье, ни в Теберде.
Особое удовольствие для царя Мыколы было подстрелить сову, вероятно, потому, что была она не привозная, а местная, а значит — редкая. К тому же считалось, что эта «хищница» наносит ущерб «культурному» охотничьему хозяйству.
В царскосельском парке император любил подстрелить ворону, особенно в межсезонье. Чтобы не терять остроту глаза и еще потому, что был уверен — эта птица если не вредоносная, то уж во всяком случае бесполезная и докучливая.
Бывало, выйдет на прогулку, а тут она, та ворона, вдруг шмыгнет откуда-то, да еще, глядишь, каркнет себе на голову. Царь щелкнет пальцами, ему тут же подадут ружье. Трах-тарарах, и конец вороньему счастью. Царь доволен, идет дальше. Глядишь, подлетит еще одна. Трах-тарарах, и этой конец.
А однажды убитая их величеством птица зависла на дереве. Царь посчитал это за непорядок и всадил в нее еще заряда три, но от клятой вороны только перышки летели, она же теми выстрелами вбивалась еще глубже в развилку ветвей. Император велел егерю довершить дело, а сам пошел дальше по державной хлопотне радеть, да думать о народном благе. Егерь принес какое-то особенное ружье, с коротким, но толстым стволом, что-то вроде ручной мортирки, жахнул два раза мелким бекасиным дробом, и от той вороны не осталось ничего — разнесло в пух и прах.
И еще царь при любой погоде регулярно выходил на прогулку, подышать вольным воздухом, отрешиться от нудных государственных забот, а заодно на ветерке, может, о чем и подумать. Дровишки рубил, а зимой чистил от снега дорожку в парке. Самой обычной лопатой, не какой-нибудь особенной, «царской» — серебряной или золотой. Надо ж было и ему подразмяться, мужик все же, хотя и российский император.
Казакам-ковойцам, вспоминал дед Игнат, надлежало охранять царскую особу недреманно, но перед очами императора не мельтешить, по возможности держаться подальше и в тени, но так, чтобы в любое мгновение оказаться рядом и отсечь злоумышленника, будь то, не приведи Бог, бомбист или иной какой покушатель.
— Что ж вы так его берегли, — иногда вопрошала деда бабушка Лукьяновна, — так уж берегли и не уберегли?! — Так тож не мы, — упирался дед. — При нас все було путем… То его генералы та депутаты низвергли, и на то була Божья воля. А мы, простые люди, царя любили. Не чванливый он был, но и не такой, як все, потому як царь… Воно всеж лучше, як наверху природный царь, а не абы хто… Мы его каждый день бачили и понимали: Царь! И в служби той было наше счастье, наша доля. А наша доля — Божья воля…