Книга четвертая. Германская революция. И германская контрреволюция

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Книга четвертая. Германская революция. И германская контрреволюция

I

Время, когда Либкнехт отсутствовал, произвело глубокие перемены в немецком народе и сделало его независимым в своих симпатиях и антипатиях. Либкнехт почувствовал это с первых минут своего возвращения. По пути с вокзала, выйдя из машины, — сначала на Потсдамской площади, а потом вблизи советского посольства — он выступал перед демонстрантами. Его призывы: «Долой правительство!», «Да здравствует революция!», «Ура России!» — воспринимались с энтузиазмом. Затихшая толпа слушала с огромным вниманием, и Либкнехт, выступая впервые после такого долгого перерыва, испытывал сверхмыслимое напряжение.

Оно не покинуло его и дома. Обращаясь к Соне, к детям, он даже в этой бесконечно милой ему среде был охвачен ощущением того, что касалось всех, всего мира.

На следующий день Либкнехт был приглашен на прием, устроенный в его честь советским посольством. Меньше всего это была дипломатическая вежливость, — вернее, проявление близости, братства, единства.

— Ты пойдешь со мной, Сонюшка?

— А удобно ли?

— Провести вечер почти на родине, со своими — что может быть естественнее?!

— Но в чем я пойду? — забеспокоилась она. — Ничего у меня нет подходящего, все старое, износилось!

— Разве там с этим считаются?! — с укором заметил он.

Будь на свободе Роза, они пошли бы, конечно, вместе. Он живо вообразил, как они втроем входят в посольский особняк. Но Розу еще держали под замком; предстояли энергичные хлопоты, чтобы вызволить и ее из тюрьмы.

Вообще многое перемешалось и стало еще более противоречивым. Народ, требовавший его освобождения, добился своего, а у власти остались, в сущности, те, кто два с лишним года назад засадил его в тюрьму. Шейдеман и Бауэр в роли министров прикрывали своим участием в кабинете заведомый обман. Вчерашняя демонстрация способна была окрылить, если бы по-прежнему не царило в столице военное положение.

Соня старалась придать себе светский вид, который казался ей необходимым.

— Но, боже мой, ты забываешь куда мы идем: ведь это почти то же самое, что на собрание или в рабочий ферайн, только радостнее и торжественнее.

— А если там будут иностранные представители?

— Поверь, там, куда пригласили твоего мужа, будут только друзья.

Ради такого из ряда вон выходящего случая они даже машину наняли. Либкнехт сидел в машине прямой, подтянутый и задумчиво рассматривал берлинские улицы: что таят они в себе?

Сегодня город выглядел буднично: ни шествий, ни митингов, ни демонстраций. То, что произошло вчера у Ангальтского вокзала, словно потонуло в повседневной нелегкой жизни.

И, только увидев перед собой широкую мраморную лестницу, свое и Сонино отражение в большом стенном зеркале, Либкнехт вновь осознал потрясающую необычность происходящего. Четыре года подряд он боролся за дружбу с русскими, за прекращение бессмысленного братоубийства, и социал-демократы называли его отступником и изменником. А сейчас он и жена — желанные гости тех, кого еще недавно страна клеймила. И это не будет считаться ни отступничеством, ни изменой, а явится, наоборот, жестом высшего дружелюбия. Но на размышления не оставалось времени.

Сначала швейцар, похожий на всех швейцаров мира и вместе с тем ни на кого не похожий, сказал ему:

— Как тут вас ожидают, товарищ Либкнехт, даже описать вам этого не могу!

Либкнехт стал жать ему руку, а Соня повторяла:

— Приятно слышать родную речь, она для меня как музыка!

Швейцар хотел принять у прибывших пальто, а они сами старались повесить свои пальто на вешалку. По лестнице бежали сюда молодые люди и две девушки, и все заключили Либкнехта и Соню в объятия. Затем посол Иоффе, протянув к нему руки, произнес:

— Товарищ, дорогой наш товарищ! Если бы вы только могли представить себе, какой это для нас день: вы на свободе, и вы наш гость!

Как ни растрогала Либкнехта встреча, но, когда он поднялся наверх и среди собравшихся обнаружил старого своего друга — Меринга, это взволновало его едва ли не больше. Шагнув к нему, Меринг полез в карман за носовым платком. Он попробовал было совладать с собой: похлопал Либкнехта по плечу, потряс руку, но не выдержал и чуть не расплакался.

Все, кто стоял близко, в почтительном молчании наблюдали сцену, от которой сжималось сердце.

В большом зале горели все люстры. От яркого освещения Либкнехт совершенно отвык. Накрытый белой скатертью неправдоподобно длинный стол, уставленный блюдами и бокалами, был так необычен и наряден.

Неправдоподобным выглядело все. Пролетарская, изнывающая от лишений страна устраивает прием в его честь! Окруженный множеством русских, Либкнехт чувствовал себя больше самим собой, чем все долгие предыдущие годы.

Впрочем, и немцев было достаточно — друзей, знакомых, радикальных левых. И это происходило в стране, которою продолжал править кайзер и которая не вышла еще из воины!

Возле него снова оказался посол Иоффе.

— Мы получили для вас телеграмму из Москвы. Вас приветствует ЦК РКП (б).

— Она при вас? — живо спросил Либкнехт. — Дайте взглянуть на нее!

— Э-э, нет! Сядем за стол, тогда и оглашу.

С особенной остротой ощутил вдруг Либкнехт, какая ответственность лежит на нем перед историей и перед народами мира.

В потоке дружеских слов, несшихся отовсюду, он снова услышал голос Меринга. Старый друг положил руку ему на плечо и незаметно указал на Соню, беседовавшую с группой гостей. Она держалась с милой естественностью и казалась воплощением жизнерадостности.

— Твое возвращение сотворило с ней чудо. Только вспомнить, какою она была без тебя!

И правда, она выглядела особенно привлекательной в эту минуту: глаза сияли, в них светились уверенность, спокойствие и торжество.

— И почти то же самое ты сделал с нами, — добавил Меринг. — Говорю тебе, Карл, от самого сердца: ты нам совершенно необходим!

— Но при мысли о том, что нам предстоит, я сгибаюсь уже под тяжестью дел.

— Ведь именно к этому ты стремился в заточении!

— Только бы хватило меня на все! — В его глазах мелькнула такая неуемная страсть, решимость и непреклонность, что вряд ли можно было в нем усомниться.

Взяв под руку Соню, Либкнехт направился вместе со всеми к столу.

II

Совсем немного времени понадобилось, чтобы понять, куда переместился центр назревавших событий. Он был теперь не в рейхстаге и даже не столько в спартаковских группах, сильно пострадавших от преследований полиции, сколько в совете революционных старост. Многие из них, посаженные после апрельской стачки в тюрьму или отправленные на фронт, уже вернулись. Руководство рабочим движением опять перешло к ним.

Дня через три после освобождения Либкнехта появился и Вильгельм Пик, возвратившийся из Голландии. Оба были включены в состав Исполкома Рабочего совета.

Ледебур, Деймиг, Барт, Рихард Мюллер — фигуры, хорошо знакомые Либкнехту, играли сейчас в Исполкоме первую роль. Особенно выдвинулся Барт, любитель речей и эффектных поз. Руководил Исполкомом Мюллер, но Эмиль Барт вскоре сменил его. Вряд ли организации старост повезло с таким председателем.

Они относили себя к левому крылу независимых и представляли более или менее сплоченную группу, готовую выступить против имперского кабинета. Но уже в первые дни спартаковцам стало ясно, что твердой линии у старост нет.

Жестокие споры разгорелись о том, когда начать в столице восстание. Либкнехт и Пик предлагали назначить срок безотлагательно, причем самый близкий. Большинство же доказывало, что берлинские рабочие к восстанию еще не готовы.

Недостатка в громких словах не было. Особенными мастерами тут были Барт и Ледебур. Но стоило от фраз перейти к делу — к утверждению твердой даты, как все становилось расплывчатым.

В эти последние дни октября буквально каждый день был на счету. Второго ноября на заседании Исполкома появилась новая фигура — обер-лейтенант по фамилии Вальц.

Когда пришел Либкнехт, тот вытянулся по-военному и четко представился.

— Товарищ Вальц, — объяснил Барт, — сможет связать нас с военными — без них все наши разговоры беспредметны.

Внешность у обер-лейтенанта была вполне ординарная, и доверия у Либкнехта он не вызвал. Прямота, с какой Барт аттестовал его, показалась Либкнехту малоубедительной. Но за истекшие дни поводов для недоумения накопилось достаточно.

— Какой помощи вы ждете от обер-лейтенанта? — справился он.

— Минут десять еще подождем и начнем заседание, — сказал Барт. — Тогда все объясню.

Он старался удержать в своих руках ведущую роль, хотя по справедливости должен был руководить тут Либкнехт.

Дело происходило в школьном помещении, которое независимые арендовали для вечерних курсов. Либкнехт сел на скамью и закурил. В эти дни он курил особенно много.

Вскоре собрались все, и заседание было открыто. Барт снова представил Вальца и сообщил, что обер-лейтенант командует саперной ротой и готов передать ее в распоряжение Исполкома; кроме того, у него разработана схема восстания, и он мог бы связать старост с частями берлинского гарнизона.

Барт самодовольно посмотрел на спартаковцев: те только и делали до сих пор, что нападали, а ведь самое-то важное начинается только теперь, и инициатива принадлежит не им, а ему.

— Как видите, — подытожил он, — предложение товарища Вальца ставит перед нами ряд новых задач. Поэтому опять говорить о сроках, как этого требуют спартаковцы, было бы неразумно.

— Наоборот, — возразил Либкнехт, — раз вы рассчитываете на содействие частей гарнизона, тем более надо торопиться с началом. Командование может все перехватить и раздавит движение в самом начале.

Вновь разгорелись споры. Пик поддержал Либкнехта. Мюллер стал доказывать, что нужна более тщательная подготовка. Ледебур утверждал, наоборот, что время приспело и тянуть больше нельзя. Глубокой ночью Барт поставил на голосование вопрос о сроке, на котором настаивал Либкнехт. За него проголосовало меньшинство.

Домой Либкнехт возвращался глубоко неудовлетворенный. То, что и самая энергичная группа, старосты, не обладает нужной решимостью, удручало до предела.

Он шел один. Пик повернул в другую сторону. Берлин спал, и какой-то мрачный отпечаток лежал на облике ночного города.

За короткий срок Либкнехт, общаясь с рабочими, пришел к выводу, что они готовы выступить более решительно, чем руководители, но все же тяготеют больше к независимым. Спартаковские группы не стали той притягательной силой, за которой последуют массы. Многое, очень многое упущено за время, что он сидел в крепости. Тем более нужны быстрые, энергичные действия.

Он так мечтал вернуться к семье, к близким, а едва ли провел за эти дни несколько часов с ними. Опять мужественной Соне приходилось нести на себе одной все бремя забот.

Либкнехт шел по ночным улицам. Шаги, гулкие и словно чужие, подчеркивали лишь отчужденность города, который затаился и думал что-то свое.

Как получилось, что семья, такая желанная, когда он был в тюрьме, сулившая ему счастье, отошла в эти дни на десятый план, Либкнехт не мог себе объяснить. Он понимал лишь, что делить себя не умеет и весь без остатка принадлежит восстанию, которое не началось, но должно начаться во что бы ни стало. Должно начаться! — повторял он себе.

На следующий день все возобновилось опять. Прибавилось лишь еще одно обстоятельство: Ледебур привел на заседание Исполкома матроса из Киля. Невысокий, крепко сколоченный, дышащий энергией, тот внес в обсуждение совсем иную струю — не оглядки и осторожности, а решимости и непреклонной веры. Матрос поведал о восстании, вспыхнувшем на флоте. Оно охватило большинство кораблей, стоявших на рейде. Всюду подняты красные флаги.

Горячность, с которой матрос докладывал, подействовала даже на Барта, который еще вчера защищал умеренность.

— Вот теперь-то и надо приняться за подготовку как следует!

— Так назначим точную дату восстания! — потребовал Либкнехт.

— Ваше вчерашнее предложение не прошло, — напомнил Барт.

— Вы видите сами — все переменилось, потому мы и ставим вопрос снова.

Споры не привели бы ни к чему и на этот раз. Но тут еще одно событие произошло: стало известно, что Вальц арестован и на допросе раскрыл планы восстания. Позиция Либкнехта и Пика усилилась; они опять стали доказывать, что, если запоздать, правительство примет свои контрмеры.

Пик предложил начать восстание в ночь на девятое. Хотя настроение старост переменилось, все же Барт и Мюллер стали возражать в один голос.

— Так близко?! Нет, невозможно! Это равносильно тому, чтобы все провалить своими руками!

Ожесточенные споры возобновились. Перешагнуть опасный рубеж старосты не решались, и, сколько Либкнехт и Пик ни склоняли их к тому, что пора перейти наконец к делу, вопрос с места так и не сдвинулся.

III

Придя в свой служебный кабинет, статс-секретарь Шейдеман нашел записку, оставленную ночным дежурным на его столе. Из нее он узнал о мятеже в Киле.

Моряки восставали и в прошлом году, но тогда удалось раздавить движение в зародыше; вожаки того мятежа были расстреляны. На этот раз, судя по тону записки, все выглядело гораздо серьезнее.

Началось с того, что командование ввиду близкой капитуляции решило показать всему миру, что сдаче в плен немецкие моряки предпочтут гибель в открытом бою. Был отдан приказ развести на судах третьей эскадры котлы и готовиться к выходу в море. Этот бой с англичанами, заведомо обреченный, должен был потрясти всех и продемонстрировать воинский дух и мужество немцев.

Но участвовать в безнадежной акции матросы отказались и разводить котлы не стали. В ответ зачинщики были все арестованы и отправлены на берег в тюрьму.

Тогда тысячи моряков, покинув свой корабли, двинулись освобождать товарищей. К ним присоединились солдаты местного гарнизона и рабочие верфей. По пути они захватывали всех встречавшихся офицеров, взяли даже командующего флотом принца Генриха.

Шейдеман тут же передал все Эберту по телефону.

— Мы не имеем права, Фридрих, издали наблюдать за происходящим; необходимо отправить туда своего человека.

— Кого, например? — спросил Эберт.

— Решительного и твердого, который сумел бы взять толпу в свои руки.

— Но его могут до того времени растерзать. Это же чернь, взбунтовавшаяся чернь!

— Фридрих, сейчас не время пугать друг друга, так я считаю, — заметил Шейдеман.

Ответа не последовало.

— Так что же ты предлагаешь? — подождав, спросил Шейдеман.

— Господи, надо подумать сначала! Не могу же я сказать тебе: поезжай ты!

— Так же, как и я не могу предложить тебе этого по вполне понятным причинам.

— Да, нам надо быть здесь, — согласился Эберт.

— Вообще говоря, я бы охотно поехал…

— Но разговор совсем не о том. Просто ты торопишь меня, а мне надо подумать.

На этот раз Шейдеман не стал его торопить; слыша грузное дыхание на другом конце провода, он терпеливо ждал.

— Густава можно было бы, если бы не его любовь к крайностям, — выговорил наконец Эберт.

— Я тоже о нем подумал, но и у меня те же опасения.

— Нет, другого никого не вижу. Его решительность там пригодится.

— Значит, согласовано — он? Переговорю еще с канцлером.

Условились встретиться через час в рейхстаге, в помещении фракции. Придя туда, Шейдеман застал Эберта и Густава Носке. Тем временем стало известно, что офицеры в Киле совершенно деморализованы и не оказывают матросам сопротивления.

— Я полагаю, Густав, — начал Шейдеман, — что Фридрих все тебе уже рассказал? Вот почитай некоторые новые донесения. — И протянул скрепленные сшивателем листы.

Пока Носке, сев у окна, читал, Шейдеман критически разглядывал его: сутул и неуклюж, и эти очки в стальной оправе… фигура не очень-то подходящая; но он все же кряжистый, и желваки, смотрите-ка, играют на лице с диковатой энергией.

— Какое впечатление производят на тебя материалы, Густав?

Носке оторвался от них неохотно, глаза его блеснули зловеще:

— Картина более или менее ясная…

— И довольно мрачная?

Эберт решил не вмешиваться в разговор; сидя за столом, он перекатывал рукой пресс-папье.

— Не мрачнее, чем все остальное, — ответил Носке. — Слишком долго вы с ангельским выражением сидели на пороховой бочке. Такие бочки рано или поздно взрываются.

Не слишком ли много чести, неприязненно подумал Шейдеман, обсуждать с Носке вопросы большой политики?

— Хотелось бы, чтобы ты правильно понял нас, Густав.

— Прости, кого это — вас?

— Фридриха и меня. Мы хотели бы отправить в Киль отнюдь не карателя, а вполне нашего человека, социал-демократа. Надо внушить матросам, что помимо террора существуют другие методы.

— У вас почему-то сложилось обо мне превратное мнение — будто я слишком прямолинеен, — запротестовал Носке.

— Да, Густав, не скрою.

— Не далее как вчера я выступал в Брауншвейге и говорил, что путь террора совсем не в духе немецкой социал-демократии.

— Тем приятнее, если так… — небрежно отозвался Шейдеман. — Словом, вот тебе паше дружеское и партийное пожелание: мы хотели бы получить из Киля вести о мирных шествиях матросов, а не о том, как строчат пулеметы.

— Пока что пожелание похоже на шараду… Надо посмотреть все на месте.

— Можно же прибрать коллектив к рукам, не идя у него на поводу!

Эберт слушал, чуть-чуть прищурясь. «Кажется, время твое проходит, Филипп, — думал он, — и на первый план пора выйти мне». Но кильская история встревожила его сильно; эту брешь в имперской политике надо было заткнуть как можно скорее.

— В общем, Густав, мы полагаемся на тебя, — вставил он.

Шейдеман подытожил:

— Итак, берешься? Задание по тебе?

— Следовало бы вам знать, — с укором произнес Носке, — что я не из тех, кто уклоняется.

— Именно на это мы и рассчитывали.

Многого он от миссии Носке не ждал, но какой-то шаг с их стороны был необходим. А кабинет примет свои меры тоже. В политике на одну карту не ставят. Посмотрим, что из этого выйдет. Кильские события, подобно масляному пятну, грозят расползтись по стране, ухудшая и без того сложную обстановку.

Сведения, поступившие за день, были неутешительны: матросы создали в Киле свой Совет и хозяйничают в городе; делегаты их направились во все города и порты побережья. И вот восстания вспыхнули уже в Любике и Брупсбюттеле…

Несколько раз канцлер справлялся у Шейдемана, не ли сведений от их посланца. На статс-секретаря Гаусмана, тоже направленного в Киль, канцлер не очень рассчитывал. Вообще, он все больше искал поддержки социалистов, хотя в последние дни те держались замкнуто.

— Боюсь, не придется ли нам просить о помощи ставку, — заметил принц Баденский. — Это было бы нежелательно; думаю, в равной степени и для вас.

Шейдеман посоветовал подождать еще.

День не принес ничего, кроме вести о том, что восстание моряков охватило новые города побережья.

Шейдеман поздно вечером собирался покинуть свой кабинет, когда раздался звонок и телефонистка сказала, что соединяет его с Килем.

Слышимость была неважная, однако характерные хриплые нотки в голосе Носке он уловил тотчас же.

— Да, да, слушаю… Да, я… Можешь ли ты нас порадовать чем-нибудь?

— Новости неплохие, я бы сказал.

С души Шейдемана как будто камень упал. Он произнес энергично и как можно более отчетливо:

— Слушаю тебя, Густав, со всем вниманием!

— Я у них председатель их солдатско-матросского Совета.

— О-о, для начала неплохо; в самом деле неплохо.

— В ближайшие дни на собрании флотских и солдатских Советов будет предложено избрать меня губернатором.

— Как? — переспросил Шейдеман. — Я не совсем тебя понял…

— Ну господи, губернатором, ответственным за военное положение в области: генерал-губернатором!

— Густав, я тебя поздравляю: ты шагаешь в гору!

— Передай Фридриху, что дело более или менее верное — они у меня в руках.

— Браво, Густав, браво! — высоким голосом произнес Шейдеман.

В кабинете воцарилась какая-то странная тишина. Шейдеман крутил телефонный шпур, спрашивая себя, в какую сторону повернутся события. Движение, которое распространяется со скоростью ветра, можно, кажется, еще обуздать, взять в свои руки, направить по нужному курсу. Этот недалекий Носке дал им хороший урок конкретной политики.

Между тем старосты все еще совещались. Встречи происходили то в облюбованной ими пивной на Йостиштрассе, то в помещении рабочей школы, то в бюро независимых на Шиффбауэрдамм. Гаазе, ездивший в Киль, вернулся, воодушевленный событиями, полный громких и радостных слов: движение охватило все побережье, перекинулось на запад и неудержимо приближается к столице. Надо включиться, не теряя времени.

Но, заявив себя чуть ли не сторонником Либкнехта, он добавил, что действовать наобум, без тщательной подготовки нельзя.

— Так же невозможно, товарищи! — воскликнул Либкнехт. — Мы говорим, говорим, а как доходит до назначения срока, все пасуют!

— Но, по словам представителей, многие предприятия, все еще не готовы, — заявил Мюллер.

— У меня другие сведения: я был на восьми предприятиях только за последние два дня, и товарищи из нашей группы уверяют в один голос: как только команда будет Дана, все поднимутся, как один человек.

После очередного долгого обсуждения один из старост предложил: одиннадцатое ноября, понедельник.

— Нет, это поздно, — сказал Либкнехт. — Мы предлагаем восьмое, пятницу.

— Стоит ли нарушать единство из-за двух лишних дней? — заметил примирительно Гаазе. — Ведь надо как следует подготовиться.

— А я скажу так: в вашем упорстве есть постыдная осмотрительность. Революции так не делаются! Мало вам приказов, запрещения собраний?! Мы дождемся того, что осадное положение будет введено снова. Шейдемановцы вкупе с канцлером пойдут на все, лишь бы раздавить движение. А у вас тут скрупулезность, все взвешивается на аптечных весах!

Но поддержки у независимых Либкнехт не встретил. Даже более решительный Дитман присоединился к Гаазе и стал отговаривать от слишком близкого срока. Независимые и на этот раз добились своего.

В каждом таком столкновении чувствовалось, что у них своя линия и какая-то своя оглядка.

Собрание так ничем и не закончилось. Собираясь уходить, Либкнехт, до крайности возмущенный, спросил:

— А на митинг, уважаемые коллеги, вы пойдете?

— Погодите, какой еще митинг?! Чему он посвящен?

— Неужто так-таки ничего не знаете?! Просто не верится. Бесстыдство шейдемановцев привело к тому, что из Берлина выдворили советское посольство. И мы, организаторы революции, промолчим?! Не швырнем наше презрение в лицо этим господам?!

На минуту в помещении стало тихо. Гаазе взял на себя труд разъяснить позицию независимых:

— По нашему мнению, все силы должны быть направлены теперь на одно. Не надо осложнять основную задачу другой, побочной.

— Отношение к русской революции — побочный вопрос?! И партия, называющая себя революционной, позволяет себе устраниться и не протестует против мерзости шейдемановцев?! Это, товарищи, гадко, я принужден заявить со всей прямотой!

Гаазе постарался сохранить самообладание, хотя и был сильно задет.

— Вы мастер, товарищ Либкнехт, кидать всем грозные обличения. Отвечать вам тем же я не намерен.

Перед борцом, который сидел в крепости и стал знаменем масс, он якобы готов был снять шляпу. Другое дело — непосредственный противник и страстный полемист: все, что Гаазе имел прежде против него, ожило с новой силой.

Два представителя «Спартака» — Либкнехт и Пик поднялись и, не прощаясь, ушли. Гаазе укоризненно посмотрел им вслед:

— В таком тоне решать дела исторической важности… Сказано это было в расчете на старост и должно было послужить им примером выдержки.

Событиям угодно было повернуть в сторону, не предусмотренную Гаазе и теми, кто оттягивал сроки и колебался. Когда члены Исполкома на следующий день направились на очередное заседание (в рейхстаге, в целях лучшей маскировки), депутат Деймиг был задержан на улице. Спутнице его удалось ускользнуть от полиции. Она прибежала в комнату фракции с потрясающей вестью: портфель Деймига со всеми бумагами, которые в нем находились, попал в руки полиции. Стало быть, план восстания, детали его, сроки — все окажется у военных властей. Так как ни Ледебур, ни Либкнехт пока не пришли, возникло опасение, не схвачены ли они тоже.

— Подождем еще минут десять — пятнадцать, — предложил Барт. — Если не придут, придется начать работу без них.

Но они все же пришли. Их встретили так, точно они появились после долгого заключения. Вчерашнее было забыто, и Барт с новым приливом энергии повел заседание.

— Ситуация, товарищи, изменилась, признаем честно. Не следует ли подумать все же о новой дате восстания?

— Девятое ноября! — с неумолимой твердостью произнес Либкнехт. — Иначе, смею уверить вас, революция придет в Берлин извне, из других городов, объятых восстанием.

После короткой паузы Барт заявил:

— Лично я возражений больше не имею. А фракция независимых? Я думаю, согласимся с датой?

На этот раз предложение Либкнехта прошло. Решено было обратиться к пролетариям Берлина с воззванием — призвать их выйти на улицы завтра, девятого ноября.

— Наконец-то! — шумно вздохнул Либкнехт. — Благодарение всем богам!

Принялись распределять, кому возглавить завтра борьбу за дворец, за вокзалы, телеграф, газетные типографии…

Комитет из десяти человек, в который вошли Ледебур, Гаазе, Барт и, разумеется, Либкнехт и Пик, принялся составлять обращение к берлинским рабочим.

Либкнехт отозвал в сторону Пика:

— Вильгельм, нам надо свою листовку выпустить, от «Спартака». И отпечатать ночью, чего бы это ни стоило. Придя в цех, рабочий получит ее наряду с воззванием старост. Как? Справимся?

— У меня в типографии «Форвертса» свои люди. Они сделают.

— Значит, берешь на себя?

— Да. Только давай вместе составим нашу листовку.

V

Еще до начала восстания в Берлине произошло событие, казалось бы, меньшего значения. Во всяком случае, организатор его предпочел бы, чтобы оно осталось никем не замеченным.

С первых же дней, как на Унтер-ден-Линден появились советское посольство, ставка сообщила правительству, что, если этот очаг инфекции не будет изолирован от населения, она ни за что не поручится.

Говоря по правде, Шейдеман думал о посольстве почти то же самое. Холодно-корректная вежливость его не в силах была скрыть убеждения, что от большевиков Германии может быть один лишь вред.

Кабинет Макса Баденского находился в сложном положении. На плечи его легла масса важнейших вопросов — не только о мире, но и о судьбе династии.

Позицию социалистов в этом щекотливом вопросе канцлер имел уже случай уточнить.

Это было еще в октябре. На послание — вернее, мольбу о мире, — направленное президенту США, поступило несколько ответных нот: Вильсон потребовал освобождения захваченных территорий, прекращения подводной войны и, наконец, дал понять, что пребывание Вильгельма у власти помешает любым попыткам заключить мир.

Вызывая Шейдемана и Эберта на откровенный разговор, канцлер сказал:

— Вы видите, господа, с какой быстротой развиваются события. Можно ли в этих условиях спасти существующую форму правления в стране? Ваше мнение для меня чрезвычайно важно.

Шейдеман для начала ответил:

— Что наши взгляды предполагают в конечном счете демократическую республику, это вы, ваше высочество, знаете. Но подгонять историю мы не склонны.

Эберт стоял сумрачный, упершись ладонями в стол. Он не был сторонником откровенности везде и всегда. Но эти дни требовали более прямых и, стало быть, откровенных действий. Не пришел ли час заявить о себе в полный голос? Даже Шейдемана он в глубине души считал всего лишь временной и неполноценной заменой себе.

Уклончивость Шейдемана показалась ему на этот раз вредной. Уж если разговаривать, то напрямик — слишком острое положение сложилось. И он сказал:

— При том же образе мыслей, что и у моего коллеги, я ничего не имел бы против кайзера, не наделай он уймы глупостей. Он сделал все, чтобы подорвать престиж царствующего дома.

Как ему ни жаль, заметил принц Баденский, но это в общем так.

— Нужно подумать вот о чем, — продолжал Эберт. — Не подобрать ли кого-либо из его сыновей? Или даже внуков — с тем, чтобы до совершеннолетия назначить регента?

— Да? Вы полагаете? — произнес канцлер.

— На пороге глубоких демократических преобразований все обязаны помнить об опасности слева.

— Но стоит только снять ограничения, к которым народ приучен всем ходом истории, как страна впадет именно в крайности. И потом… — принц Баденский, этот изысканный немец, немного на английский манер, оглянулся, чтобы убедиться, что никого, кроме них, в кабинете нет, — присутствие в Берлине противника сейчас особенно вредно. Пускай по своей материальной мощи он не представляет опасности, но его коварство и искушенность меня немного страшат.

Шейдеман прикинулся непонимающим:

— Кого вы имеете в виду, ваше высочество?

— Представителей страны, с которой нам пришлось восстановить нормальные отношения.

— Гм, да… Это не лучшее, что мы имеем сейчас в Берлине.

— Красный флаг над их зданием провоцирует жителей самим своим видом и несомненно действует на некоторых возбуждающе.

Последовала пауза. Затем Шейдеман с какой-то блуждающей, рассеянной улыбкой заметил:

— Вообще-то избавиться от них можно было бы…

— Если есть такой способ, научите меня, прошу вас. Я в этих делах не особенно искушен.

Чуть-чуть снисходительно Шейдеман пояснил:

— В большой политике, когда решаются судьбы страны, способ, который я вижу, кажется мне вполне допустимым.

— Так подскажите его, вы очень меня обяжете. — Канцлер пригласил собеседников сесть — до этой минуты разговор велся как бы на ходу, в непринужденной манере — и сел сам.

Опустившись в кресло, Эберт настороженно обратился к Шейдеману:

— Что ты имеешь в виду, Филипп?

— Как тебе сказать… — Из вежливости он обратился к канцлеру. — Противник, о котором идет речь, в своем стремлении разложить немцев не остановится ни перед чем, это ясно. О возможных его каверзах речь шла не раз.

— Но нельзя ему отказать в искусности: ничего открытого, явного органам наблюдения установить пока не удалось.

— Иной раз приходится кое в чем помочь органам, — пояснил Шейдеман с едва уловимым оттенком превосходства. — Ускорить то, что само по себе потребует больше времени.

Эберт пытливо смотрел на коллегу: такая прямота в присутствии представителя династии, человека так называемой голубой крови, даже его озадачила. Впрочем, пускай: пускай Шейдеман немного себя замарает — это ему. Эберту, на руку.

— Я, кажется, понял тебя, Филипп.

— И я вас понимаю как будто, — заметил канцлер.

— Да тут, собственно, все очень просто и довольно обычно в механике управления.

Принц подумал с оттенком брезгливости, что этот социалист именно на него готов возложить столь неблаговидную роль. Но не время думать теперь о том, как делить ответственность.

— Надо будет посоветоваться со сведущими людьми… Во всяком случае, ваша поддержка в таком щекотливом вопросе для меня очень ценна.

Четвертого ноября на Силезском вокзале ящик, доставленный из Москвы в качестве дипломатической почты посольства, выскользнул из рук носильщиков и, упав на перрон, раскололся. Содержимое выпало, его пришлось собирать. И вот будто бы в ящике оказалось множество враждебных листовок, направленных против германской имперской системы.

Так был сфабрикован факт вмешательства большевистского государства в дела страны, заключившей с ним мир.

Статс-секретарь по иностранным делам пригласил к себе посла Москвы и строго объявил, что Германия ввиду такой явной вылазки Советов вынуждена принять самые срочные меры.

— Вскрывать дипломатическую почту власти имели право только в присутствии нашего представителя! — возразил посол.

— Когда содержимое рассыпалось, ветром стало относить листовки в разные стороны. Можно ли было ждать вашего представителя? Притом вам беспрерывно звонили, имеются официальные донесения.

— В посольстве у телефона бессменно дежурит сотрудник.

— Тем не менее никто не соблаговолил откликнуться на звонки.

— Это заставляет, господин статс-секретарь, усомниться в подлинности самого факта. Согласитесь, при вскрытии ящика в отсутствие нашего представителя могли иметь место случайности провокационного свойства.

Статс-секретарь сухо ответил, что это он полностью исключает.

— А так называемые листовки — можете вы предъявить их мне?

— Вот именно, господин посол!

Взглянув на них, посол без труда установил, что имеет дело с грубой фальшивкой.

— Топорная работа, господин статс-секретарь. Ничего подобного на нашей территории не могло быть напечатано. Доказать нетрудно.

— Тем не менее это так, и я вынужден заявить вам самый энергичный протест. Имперское правительство должно будет предпринять ответные меры.

— Ваш протест построен на очевидной провокации, я не могу его принять!

Но дело было сделано. Назавтра чуть свет к зданию посольства подъехало несколько машин; сотрудники были отвезены, против их воли, на вокзал и усажены в вагон, который должен был доставить их до советской границы.

Через два дня, выступая с докладом в Москве, В. И. Ленин вскрыл корни берлинской провокации: «Если Германия вытурила нашего посла из Германии, то она действовала, если не по прямому соглашению с англо-французской политикой, то желая им услужить, чтобы они были к ней великодушны. Мы, мол, тоже выполняем обязанности палача по отношению к большевикам, вашим врагам».

Такова была подоплека эпизода, идею которого подсказал Филипп Шейдеман.

VI

Успех Носке в Киле поразил канцлера и показался ему многообещающим. Он еще больше уверовал в социал-демократов.

Шестого ноября Макс Баденский устроил у себя в резиденции совершенно секретную встречу с представителем ставки: преемник Людендорфа, вынужденного после провала всех своих наступательных планов уйти в отставку, генерал-квартирмейстер Гренер и социал-демократические лидеры должны были обговорить судьбу режима.

Не столь блестящий, как его предшественник, по достаточно искушенный, Гренер при виде входящих прищурился: старые знакомые, с их коллегами он встречался уже; когорта довольно алчная; получив немногое, требуют большего; выторговав еще что-нибудь, пытаются вымогать совсем уж много.

Канцлер представил ему вошедших.

— Итак, господа, приступим? Тему нашей беседы можно, я думаю, не обозначать: она связана со всем положением страны. Может, для начала, ваше высокопревосходительство, вы? — канцлер вопросительно посмотрел на генерала.

Ни один мускул не дрогнул на лице Тренера: ответственность за то, что затеяно, нес канцлер один.

— Тогда я позволю себе уточнить: речь идет о судьбе династии. Я намеренно пригласил представителей двух противоположных точек зрения, чтобы попытаться сблизить их и свести, если можно, к одной.

Шейдеман сидел позади Эберта, немного прикрытый его грузной фигурой: наблюдать отсюда было удобнее. Гренер ведет себя так, будто в стране ничего не произошло. Это что — игра? Запрос? Желание продать подороже свои уступки?

— Итак, господа, — продолжал Макс Баденский, — что надо сделать, чтобы спасти режим, трон, основы нашей жизни?

Гренер промолчал и на этот раз. Тогда канцлер обратился к социалистам:

— Вопрос, с которым я к вам адресуюсь, подготовлен отчасти нашими предыдущими разговорами. Но сейчас он звучит особенно остро. Перед страной два варианта: восточный, большевизации, то есть распада государственности, и западный, гораздо более для нас органичный. Перед страной, потерпевшей поражение — причин мы тут касаться не будем, — но духовно не сломленной, стоит задача огромной важности: доказать в час таких испытаний свою стойкость… Так вот, господа, возможность большевизации Германии вы в своих планах в расчет принимаете или же исключаете полностью?

Такая постановка вопроса вызвала недоумение Тренера. При словах «восточный» и «большевизация» он высоко поднял брови и достал монокль из бокового карманчика.

Эберт оглянулся на Шейдемана, тот продолжал молчать.

— В таком случае, я.

В последние дни, когда на карту было поставлено все, Эберт особенно ощутил важность шагов, которые намерен был предпринять — именно он, а не кто другой. Речь шла о месте, какое ему уготовила история.

— Вы, господин канцлер, заговорили о так называемой большевистской революции, — начал он торжественно и немного угрожающе. — Могу сказать определенно: я ее отвергаю! Я ненавижу ее, как грех, как распутство, как форму социального падения в бездну. Именно так я о ней думаю и заявляю об этом со всей решимостью.

Гренер опустил брови, но монокля из глаз не вынул. Он пристально изучал Эберта, как будто решив выставить ему в некоей тайной ведомости балл.

Канцлер удовлетворенно кивнул и обратился к Шейдеману:

— Не согласитесь ли вы определить свою позицию с такой же ясностью?

— У нас с коллегой Эбертом и другими коллегами, — взгляд был брошен в их сторону, — расхождений в данном вопросе нет. Я определил бы нашу позицию так: при определенных условиях наша партия готова позаботиться о том, чтобы спасти страну от большевизма.

Только тут Тренер подал свой голос:

— Каковы ваши условия? — Он вынул монокль; во взгляде мелькнуло недоверие к тем, с кем по необходимости приходится заседать.

— Немедленное, потому что каждый час ухудшает обстановку, отречение кайзера. Его игра проиграна окончательно, ни один здравомыслящий политик не взял бы на себя труд защищать его трон.

— Да, — подтвердил Эберт. — Категорическое наше условие!

— Так… — сухо отозвался Тренер и перевел взгляд на Шейдемана. — И в этом случае, господа?..

— В этом случае можно попытаться спасти установившуюся в стране систему широко представительного, ответственного перед рейхстагом правительства с сохранением конституционной власти монарха.

— Вы не прочь, выходит, предложить немцам английский вариант?

— Ну что же, если нужны аналогии… Хотя, по нашему убеждению, особенности германского общества были бы сохранены.

Максу Баденскому начинало казаться, что сближение возможно. Ведь и он считал тоже, что для спасения династии придется Вильгельмом пожертвовать.

— А вы, ваше высокопревосходительство, как смотрите на это? — обратился он к Тренеру.

Словно бы из его сознания ушло, что генерал представляет армию, которая почти развалилась. Это обстоятельство не могло ослабить того, что собирался произнести Тренер.

С подобием усмешки, с оттенком иронии над самим собой, но при полном самоуважении генерал сказал:

— Мою точку зрения нетрудно предугадать: я монархист, и было бы странно, если бы я попытался скрыть от вас это.

— Но как раз во имя спасения монархии организована наша встреча! — с живостью вставил канцлер.

Тренер только покосился на него: принц крови, он в поисках унизительных компромиссов так уронил себя, что больше не заслуживал уважения.

— К тому, что сказано мною, надо прибавить еще вот что: я не только монархист, но и убежденный поклонник его величества, нашего кайзера. И потому даже сейчас не считаю себя вправе давать оценку его деятельности. Мы иногда смешиваем роковые сдвиги истории с ролью той или иной фигуры. Сколь бы выдающейся личность ни была, мощные исторические сдвиги не всегда поддаются ее воздействию. Проходит известное время, справедливость восстанавливается, и значение крупной личности уясняется потомками.

Канцлер, смотревший во время этой тирады на Тренера с неотрывным вниманием, поневоле притушил взгляд. Больше всего хотелось ему сблизить позиции, но Тренер, увы, не сумел понять, что в эти часы решается все. Огорчаться приходилось тем более, что социалисты заявили себя поборниками династии.

Дальнейшее уже не могло повлиять на встречу. Было ясно, что другой точки зрения Тренер не предложит. Выбора не осталось.

Обменявшись несколькими вежливыми фразами, участники встречи разошлись.

Уже на Вильгельмштрассе Эберт в сердцах сказал Шейдеману:

— Наименьшее из зол было ему предложено, а он не понял! Олух! Пускай пеняет теперь на себя!

Немного позже Гренер сам имел мужество признать, что во время той встречи допустил роковую ошибку. Впрочем, канцлерскую резиденцию он покинул с одной утешительной мыслью: с этой публикой, социалистами, можно иметь дело; будучи все время начеку, по все же можно. Особенно в такие критические для страны дни.

VII

За два дня до восстания командование отдало приказ ввести в столицу свежие воинские части. Четвертый егерский полк, заслуживший репутацию дисциплинированного и послушного командирам, продефилировал по берлинским улицам и расположился в казармах в самом центре города.

Шейдемановцы тоже времени не теряли. Восьмого вечером они вызвали самых надежных своих функционеров со всех крупных заводов и стали внушать им, что долг и партийная дисциплина повелевают им охладить по возможности страсти и призвать рабочих к выдержке.

— Все решится в ближайшие день-два, — заявил Эберт. — Если наше требование, чтобы кайзер отрекся, не будет удовлетворено, тогда пускай рабочие и выйдут на улицы, поддержат нас. Но до той минуты надо ждать. И во всяком случае, без указания Форштанда выступать нельзя.

Функционеры стали доказывать, что приостановить уже ничего нельзя, все слишком возбуждены и рвутся на улицу.

— Но мы охраняем ваши же интересы, — сказал Эберт. — Если рабочие выступят, кровопролитие неминуемо.

— Что же сделать? Обратный ход исключен…

— Тогда ваш партийный долг пойти вместе с массами и возглавить движение.

Он твердо решил никому больше не переуступать главенствующей роли. И он сознавал, что все держится на острие. Эх, бросить бы сейчас толпе отречение кайзера, заткнуть брешь, сквозь которую вот-вот хлынет народное негодование!

Девятое ноября началось спокойно. Была суббота, канун отдыха. С утра Берлин выглядел как обычно. Дворники подметали улицы, не так тщательно, как прежде, но все же подметали. Открывались магазины. По Унтер-ден-Линден прошло несколько машин с углем, машина с военным обмундированием. Затем наступила тишина выжидания. Полицейские в касках стояли на перекрестках, наряды их были заметно усилены. Кое-где на крышах были установлены пулеметы. Солдатам в казармах раздали ручные гранаты.

Между тем за ночь в казармах распространились странные веяния. Недоверие, подозрительность, желание разобраться самим в том, что происходит, просочились туда неведомыми путями.

На заводах рабочие застали разбросанные повсюду листовки: старосты призывали их организованно выйти на улицы, продемонстрировать свою готовность к борьбе; листовки спартаковцев призывали к свержению ненавистного строя.

Стало известно, что желающим раздают оружие. Его не так много, пусть берут те, кто умеет с ним обращаться.

Оружие разбирали с мрачной решимостью. Пришел наконец долгожданный час. Берлин протестовал и бурлил не раз, но сегодня вынесет свой окончательный приговор: сметет кайзера и его правительство, покончит с войной и установит справедливый мир.

Берлин был суров, но спокоен. Он не знал, что его; ожидает, но готов был встретить свою судьбу.

Либкнехт провел полночи в штабе восстания. Роли были распределены окончательно: кому с какой группой повстанцев идти и что занимать — дворец, ратушу, телеграф, вокзалы, полицай-президиум…

Когда все было согласовано, Либкнехт направился еще в типографию, где печатались спартаковские листовки.

Пик встретил его словами:

— Полный порядок, будут готовы к сроку.

Он стоял у наборной кассы я диктовал текст пожилому наборщику.

Лишь после того, как все было отпечатано и появились первые уполномоченные «Спартака», готовые доставить материал на заводы, только когда Пик стал укладывать отпечатанное в стопки и вручать каждому, Либкнехт счел возможным прикорнуть. Вокруг ходили, переговаривались, через стену слышно было мерное уханье печатной машины. Он вскоре забылся и, притулившись к наборной кассе, заснул.

Вскочил он, когда тусклый ноябрьский рассвет стал с трудом пробиваться сквозь высокие, пыльные и немного задымленные окна типографии. Видя, что Либкнехт старательно трет ладонью глаза, один из наборщиков сказал, что в третьей отсюда комнате есть кран с водой и можно умыться. Когда Либкнехт вернулся, двое наборщиков предложили ему по ломтику хлеба с джемом.

Маленькое это обстоятельство как-то воодушевило его. Он зашагал по пустынному городу, чувствуя за спиной дружеское участие.

Трамвай уже ходил. На остановках стояли хмурые молчаливые люди. Каждый ехал на работу, и каждый думал, что предстоит Берлину сегодня, завтра. Все были полны сосредоточенной готовности.

До Шпандау Либкнехт прошел пешком. Ему надо было составить на ходу план действий, решить, где он выступит и что скажет, представить себе разные варианты возможного.

У ворот моторного завода собиралась колонна. Либкнехта встретили как своего. Он приходил к ним и позавчера, и еще несколько дней назад. Они хорошо знали его, и с ним было гораздо надежнее. Гуго Фриммель, организатор «Спартака» на заводе, выйдя через проходную вместе с новой группой рабочих, подошел к Либкнехту и пожал ему руку.

— Карл, так ты с нами?

— Ну конечно.

— Но не рвись вперед.

— Э-э, — отозвался беспечно Либкнехт, — там будет видно.

Тем не менее несколько надежных людей образовали как бы кольцо вокруг него, и, когда колонна минут через двадцать двинулась к центру, кольцо, ограждавшее его, то растягивалось, то сжималось теснее.

Он уже выяснил, сколько оружия в его колонне. Немного, совсем немного. Те, кто имел его, шли тоже тесной группой. Оказалось, что некоторые из них бывалые фронтовики. Среди них выделялся Феликс Кнорре. Во всем его облике чувствовался организатор, вожак коллектива. С ним-то главным образом и имел дело Либкнехт. Время от времени он нырял в глубину колонны: поговорив с одним-другим, посоветовав дать побольше патронов фронтовикам за счет тех, кто хуже владел оружием, он опять появлялся в первом ряду.

На перекрестке из смежной улицы показалась другая колонна, а за нею третья. Либкнехт поговорил с их руководителями и, выяснив, что точного маршрута у них нет, предложил присоединиться. Так отряд разрастался мало-помалу. Подходили и рабочие-одиночки, чаще всего немолодые, с оружием.

Чем ближе к центру, тем все больше колонна растягивалась. Те, кто привык шагать в ногу ритмично, подчинили себе остальных, и шаг идущих приобрел четкость.

Вскоре внушительно и неудержимо движущаяся масса людей вытеснила мерным своим топотом прочие городские шумы. Трамвай остановился, автомобили и экипажи не могли проехать и застряли на обочинах улиц. В замолкшем городе слышен был мерный шаг рабочих колонн.

VIII