Глава XXX Последний этап
Глава XXX
Последний этап
Через несколько дней после второго посещения гетто бундовец нашел способ показать мне один из лагерей уничтожения для евреев.
Он находился неподалеку от села Белжец[150], примерно в ста шестидесяти километрах к востоку от Варшавы, и по всей Польше ходили о нем самые мрачные слухи. Говорили, что практически все евреи, которые попали в этот лагерь, обречены на смерть. Только затем их туда и везли.
Сам бундовец никогда там не был, но владел подробной информацией — которую получал главным образом от польских железнодорожников[151], — обо всем, что там происходило.
Мы выбрали день, на который была назначена казнь. Разузнать это не представляло большого труда, так как многие эстонцы, литовцы и украинцы, служившие в лагере охранниками под началом гестапо, одновременно работали на еврейские организации, не из гуманных или политических соображений, а за деньги. Предполагалось, что я надену форму одного из украинских охранников[152], у которого в тот день был выходной, и воспользуюсь его документами. Меня уверяли, что неразбериха и продажность в лагере так велики, что никто и не заметит подмены. К тому же операция была тщательно подготовлена. Я должен был войти в лагерь через ворота, охраняемые только немцами, — украинец легко распознал бы обман. А так — украинская форма сама по себе послужит пропуском, и никто меня скорее всего ни о чем не спросит. На всякий случай меня сопровождал еще один подкупленный украинец. При необходимости же, поскольку я говорю по-немецки, я смогу договориться с немецкими охранниками и заплатить им тоже.
План выглядел простым и надежным. Я не колеблясь принял его и ничуть не боялся, что меня схватят.
Рано утром в назначенный день я выехал с варшавского вокзала вместе с евреем-подпольщиком, работавшим за пределами гетто. Мы доехали поездом до Люблина. Там нас ждала деревенская телега. Крестьянин повез нас по проселочным дорогам, избегая оживленного шоссе, ведущего в Замосць. До Белжеца[153] добрались в первом часу и сразу направились в условленное место, где первый украинец должен был передать мне свою форму. Это была бакалейная лавочка. Прежде ее хозяином был еврей, потом его убили, и теперь лавочку, с разрешения гестапо, держал местный крестьянин, разумеется, участник Сопротивления. Он назвался Онышко.
Форма украинского охранника ждала меня, однако владелец ее, видимо из осторожности, решил не показываться мне на глаза. Будет лучше, верно, подумал он, если, в случае чего, я бы не смог опознать и выдать его. Но экипировку передал мне всю целиком: брюки, сапоги, ремень, галстук и фуражку. Правда, документы дал не свои, а товарища, который вроде бы вернулся в родную деревню. Подозреваю, что на самом деле тот дезертировал, а документы продал — в Польше такое бывало сплошь и рядом. Форма и сапоги оказались мне в самый раз, а вот фуражка сползала на уши. Пришлось насовать в нее бумаги. Онышко на вопрос, как я выгляжу, ответил, что давно не видал такого типичного украинца.
Через час-другой явился охранник, который должен был провести меня в лагерь. Он свободно говорил по-польски. План оставался прежним: мы войдем через ворота, охраняемые двумя немцами. Они никогда не проверяют документы у украинцев, достаточно поприветствовать их и поздороваться по-немецки. На территории же мой провожатый отведет меня в такое место, откуда все видно. Мне останется только стоять и смотреть. А потом мы примкнем к группе охранников, покидающих лагерь, и выйдем вместе с ними. Общения с другими украинцами мне было велено избегать — они непременно поймут, что я «чужой».
Охранник критически оглядел меня и стал управлять мною, как куклой: заставил начистить сапоги, поправить галстук, затянуть ремень и сказал, что мне не хватает военной выправки. По его словам, немцы очень строго следили за внешним видом «своих литовцев, эстонцев и украинцев» и не терпели небрежности.
От лавочки до лагеря было километра два. Чтобы ни с кем не встретиться, мы пошли не по дороге, а по тропинке. Идти надо было минут двадцать, но уже за полкилометра до лагеря стали слышны команды, выстрелы и дикие вопли — чем дальше, тем отчетливее они доносились.
— В чем дело, что там творится? — спросил я.
— Евреям становится жарко, — усмехнулся мой спутник, явно довольный своей шуткой. Но, встретив мой суровый взгляд, видимо, удивился и пробурчал уже без всякого веселья: — Да ничего, все нормально, загрузили новую порцию.
Больше я его не расспрашивал. Мы подходили все ближе, и крики звучали все громче, а иногда вдруг раздавался такой чудовищный вопль, что у меня шевелились волосы.
— Есть у этих людей хоть какой-нибудь шанс убежать? — спросил я, надеясь на положительный ответ.
— На малейшего, — ответил охранник, — попал сюда — пиши пропало.
— И что, совсем никак нельзя спастись, ни одному человеку?
— Ну… разве что кто-нибудь подсобит, — уклончиво сказал он.
— Кто же?
— Какой-нибудь охранник вроде меня. Только это большой риск. Если этого охранника поймают на том, что он спасает еврея, обоим конец.
Все же я раздразнил его, и он все приглядывался ко мне краем глаза. Я делал вид, что ничего не замечаю. Наконец он не выдержал и продолжал с намеком:
— Конечно, если этот еврей хорошо заплатит, то можно что-нибудь придумать. Хотя риск все равно остается!
— Да как же он заплатит? Ведь тут ни у кого нет денег!
— А кто говорит о них? Платят заранее. С ними, — он кивнул на лагерь, — никто и дела не имеет. Договариваются с кем-нибудь на воле. Вот с такими, как вы. Если ко мне придет человек и скажет, что завтра привезут такого-то еврея, я могу им заняться. Но при условии: деньжата вперед.
Что ж, он раскрыл свои карты.
— И вы уже кого-нибудь вот так спасали?
— Несколько человек. Не очень много. Можно бы и больше, — засмеялся он.
— А кроме вас, много еще таких, кто спасает евреев?
— Спасает? Да кому нужно их спасать? Это просто сделка.
Спорить не имело смысла — у него был свой взгляд на вещи.
Он подробно излагал свои соображения, а я молчал. Заставить его изменить точку зрения было явно невозможно. Я смотрел на его грубоватое, но, в общем, довольно симпатичное лицо и думал, до какой же степени ожесточила его война. А ведь он был простым малым, самым обыкновенным, не таким уж хорошим, но и не слишком плохим. Судя по мозолистым рукам, крестьянином. Занимался до войны своим делом, был честным отцом семейства, ходил по воскресеньям в церковь. Теперь же, под влиянием гестапо и нацистских милостей, окруженный другими такими же, как он, ненасытными охотниками за наживой, превратился в настоящего мясника. Весь поглощенный торговлей и подсчетом прибыли, он говорил хладнокровно, на языке профессионалов, будто колбасник о своем товаре.
— А вам-то самому что тут нужно? Зачем приехали? — делано безразличным тоном спросил он.
— Я тоже хочу спасать евреев. Разумеется, с вашей помощью.
— Без нас и не пытайтесь, не советую!
— Конечно. Без вас у меня ничего не получится. А вместе мы, глядишь, чего-нибудь добьемся.
— Как вам будут платить? Поштучно?
— А как вы посоветуете?
Он на миг задумался.
— На вашем месте я бы брал поштучно. Оптом не так выгодно. Никогда не знаешь, на кого нарвешься и как его получше «ощипать». А тот, кто хочет вызволить кого-нибудь из близких, торговаться не будет. Нужно иметь, как они говорят, kiepele — по-нашему мозги. Иначе ничего не заработаешь.
— Это верно, — согласился я.
— Ясное дело, верно! Смотрите же, договариваемся половину — до, половину — после, и не вздумайте меня кинуть.
Я поклялся сдержать слово.
— Вы из Варшавы — там у вас все проще. Гетто под боком. Оттуда гораздо легче «спасать». — Он хитро подмигнул.
Зато и платят там меньше, возразил я, а он пожаловался на каторжную работенку. Вокруг стоял жуткий смрад. Мы почти пришли, и я радовался, что избавлюсь от его болтовни.
Он спросил, как я думаю, скоро ли немцы выиграют войну, и когда я ответил, что они, может, и вовсе не выиграют, ужасно удивился: это ж просто смешно, ведь все яснее ясного, Гитлер — колдун или сам черт и никто никогда его не победит.
До лагеря оставалось меньше километра, когда опять раздались выстрелы и крики. Запахло нечистотами и трупным смрадом. Или мне почудилось? Во всяком случае, мой спутник, казалось, ничего не замечал и даже стал что-то напевать. Мы миновали перелесок из чахлых деревьев и вышли прямо к жуткому лагерю смерти, обители стонов и слез.
Это было плоское пространство размером чуть больше полутора тысяч квадратных метров, обнесенное оградой из нескольких рядов колючей проволоки в два с половиной метра высотой. Изнутри по всему периметру, на расстоянии примерно пятнадцати метров друг от друга, стояли охранники, вооруженные автоматами с примкнутыми штыками. Снаружи ходили патрули — каждый охранял участок в полсотни метров. На самой территории лагеря стояло десятка полтора бараков, а между ними колыхалась плотная человеческая масса. Страшно было смотреть на это мельтешение истощенных грязных узников. Немцы и охранники прокладывали себе путь в толпе, раздавая направо и налево удары прикладом с равнодушным, скучающим видом, как будто пастухи среди стада коров; для них это была обыденная, надоевшая работа.
Помимо двух главных ворот, в колючей проволоке было проделано еще несколько проходов, видимо служебных. Каждый охраняли двое немцев. Мы приостановились, чтобы сосредоточиться. Слева, примерно в сотне метров, виднелась железная дорога, вернее — тупик. От лагеря к ней вел огороженный дощатыми щитами коридор, в конце которого стоял товарный поезд из трех десятков старых, грязных и пыльных вагонов.
Украинец проследил за моим взглядом и оживленно сказал:
— Это поезд, который скоро будут загружать. Вот увидите!
Мы подошли к служебному входу. Там стояли двое унтер-офицеров, я расслышал обрывки немецкой речи и приостановился. Украинец подумал, что я заколебался, и торопливо шепнул, пихнув меня сзади:
— Пошли, пошли, не бойтесь, они увидят, что на вас эта форма, и даже не заглянут в документы.
Действительно, мы спокойно прошли, старательно поприветствовав немцев — они в ответ лениво шевельнули рукой, — и смешались с толпой заключенных.
— Идите за мной, — сказал мой провожатый. — Я покажу вам хорошее место.
Мы прошли мимо старика — он сидел прямо на земле, совершенно голый, и раскачивался взад-вперед. Глаза его лихорадочно блестели, он часто моргал. Никто вокруг не обращал на него внимания. Рядом со стариком корчился в спазмах и испуганно озирался мальчик в лохмотьях. Вокруг кишели, судорожно метались обезумевшие люди. Они размахивали руками, кричали, плевались, ругались. У них помутился рассудок от голода, жажды, истощения и страха. Судя по всему, их по три-четыре дня держали в лагере без куска хлеба и капли воды.
Всех их свозили из разных гетто. С собой разрешалось взять пять килограммов багажа. Большинство брали еду, одежду, одеяла и деньги или украшения, у кого они имелись. Но в поезде все хоть сколько-нибудь ценное отбирали немцы. Оставляли только самую плохонькую одежду и немного съестного. Те же, у кого ничего не было, умирали от голода.
И никакого порядка, везде царил хаос. Люди были не в состоянии хоть чем-то поделиться, помочь друг другу, теряли человеческий облик, в них оставался только простейший инстинкт самосохранения. Вдобавок ко всему стояла холодная, дождливая осень. В бараках могло поместиться не больше двух-трех тысяч человек, а с каждой партией прибывало пять с лишним тысяч. Это означало, что две-три тысячи мужчин, женщин и детей оставались мерзнуть под открытым небом.
Весь ужас того, что я увидел, не передать словами. Воздух был отравлен миазмами, воняло потом, гнилью, нечистотами. Чтобы добраться до нужного места, нам надо было пройти через весь лагерь. Это оказалось тяжелым испытанием. Приходилось буквально шагать по людям. Мой спутник пробирался сквозь толпу довольно ловко — ему было не привыкать. Я же каждый раз, когда наступал на человеческое тело, замирал, едва сдерживая тошноту, но украинец подталкивал меня.
Наконец мы остановились метрах в двадцати от выхода, через который евреев загоняли в вагоны. Тут и правда не было такой толкучки. Мне стало полегче. Охранник дал мне последние указания:
— Вы останетесь здесь, а я пошел. И помните: к другим охранникам не подходить! В случае чего — я вас не знаю. Ясно?
Я слабо кивнул, и он ушел. Почти полчаса я наблюдал чудовищное зрелище человеческих мук, подавляя желание убежать и с трудом убеждая себя, что я не принадлежу к числу заключенных. Еще следовало постоянно быть начеку и держаться подальше от украинских охранников, которые по временам проходили мимо. Довольно долго они все так же спокойно расхаживали среди скопища умирающих, но в какой-то миг, точно сговорившись, застыли, глядя в сторону поезда.
К воротам подошли два немецких полицейских и здоровенного роста эсэсовец. По его команде тяжелые ворота медленно раскрылись. Выход из коридора был перекрыт двумя товарными вагонами, так что никто не смог бы бежать.
Эсэсовец повернулся к толпе евреев, широко расставил ноги, подбоченился и заорал на весь лагерь:
— Rube! Rube! Тишина! Тишина! Все евреи должны погрузиться в этот поезд! Он отвезет вас туда, где вы получите работу! Не толкайтесь, соблюдайте порядок! Кто начнет сеять панику — будет застрелен на месте!
Он надменно оглядел море несчастных жертв. Потом вдруг расхохотался, выхватил пистолет и несколько раз, не целясь, выстрелил в толпу. Тотчас раздался чей-то душераздирающий крик. Ухмыльнувшись, эсэсовец вложил пистолет в кобуру и снова гаркнул:
— Alie J?den, runs, raus![154]
Но еще несколько мгновений толпа оставалась на месте. Хотя в ней началась неописуемая давка: стоявшие в первых рядах пытались спастись от пуль и протиснуться вглубь, а задние не пускали их. Прогремели новые выстрелы — теперь с разных сторон: справа, слева и сзади. Тогда вся людская масса хлынула в узкий проход, едва не опрокинув деревянные щиты, однако двое полицейских, обеспечивавших ход операции, дабы усмирить самых ретивых, выстрелили прямо в лицо подбежавшим первыми евреям.
— Ordnung, Ordnung![155] — как бесноватый, орал эсэсовец.
— Тихо, тихо! — вторили ему двое охранников.
В конце концов запуганные стрельбой несчастные люди устремились к вагонам и быстро заполнили оба.
Однако самое страшное мне еще предстояло увидеть. Проживи я сто лет — и то не забуду этого ужаса.
По военному уставу, товарный вагон вмещает в себя восемь лошадей или сорок человек. Максимум — сто, это если все без багажа и стоят буквально впритирку. Так вот, немцы установили норму — от ста двадцати до ста тридцати евреев в каждый вагон. Полицейские, орудуя то дулом, то прикладом автомата, втискивали людей в уже набитые битком вагоны. Обезумевшие от страха узники карабкались по спинам и головам товарищей. А те пытались сбросить их и заслоняли лицо. Трещали кости, раздавались надрывные крики.
Когда уже некуда было просунуть иголку, охранники наглухо закрыли двери вагонов с человеческим месивом и заперли на железные засовы.
Но и это еще не все. Заранее знаю: многие не поверят мне, подумают, что я преувеличиваю или выдумываю. Так вот, я клянусь, что говорю чистую правду. Других доказательств, вроде фотографий, у меня нет, но все было именно так, как я сейчас расскажу.
Полы в поезде были засыпаны густым слоем белого порошка — негашеной извести. Все знают, что бывает, если на негашеную известь попадает вода: смесь начинает шипеть и выделять огромное количество тепла.
В данном случае немцы использовали это вещество одновременно из практических соображений и из жестокости. Влажная плоть при контакте с известью обезвоживается и обугливается. То есть люди, запертые в вагонах, будут медленно сгорать, так что останутся одни кости. Таким образом, исполнялось обещание Гитлера, данное в Варшаве в 1942 году, о том, что «по воле фюрера евреи умрут мучительной смертью». Кроме того, благодаря извести трупы не будут разлагаться и разносить заразу. Все просто, действенно и дешево.
На то, чтобы заполнить поезд, понадобилось три часа. Уже начало смеркаться, когда закрыли последний, сорок шестой, по моим подсчетам, вагон. Их оказалось в полтора раза больше, чем я думал. Весь состав, начиненный мучениками, трясся и голосил, будто заколдованный. На территории лагеря осталось лежать несколько десятков агонизирующих раненых. Полицейские с дымящимися револьверами ходили между ними и приканчивали по одному. В лагере теперь было тихо и спокойно. Тишину нарушали только нечеловеческие вопли, которые доносились из поезда. Потом и они прекратились, остался только сладковатый, тошнотворный запах крови — ею пропиталась земля.
Я знал от информаторов, что будет дальше с поездом. Его отгонят на сотню километров, остановят посреди поля и оставят там дня на три-четыре, пока смерть не охватит все, до последнего уголка. А затем сильные молодые евреи, под надежной охраной, вычистят вагоны, вытащат дымящиеся останки и сбросят в общую могилу. Они будут проделывать это каждый день, пока однажды сами не станут пассажирами поезда смерти. Весь цикл займет несколько дней. Потом лагерь снова понемногу наполнится, поезд вернется, и все повторится сначала.
Я стоял и смотрел вслед уже невидимому поезду, когда кто-то тронул меня за плечо. Это был мой украинский охранник.
— Проснитесь, — резко сказал он, — не стойте, разинув рот! Надо поскорее убираться, пока мы оба не попались. Давайте живо за мной!
С трудом соображая, что делаю, я поплелся за ним. Мы подошли к выходу. Мой провожатый показал на меня пальцем немецкому офицеру, тот сказал:
— Sehr gut, gehen sie[156].
И мы прошли.
Сначала шли вместе, но очень скоро разошлись, и я чуть ли не бегом побежал к бакалейщику. В лавку я влетел, еле переводя дух, но на обеспокоенный взгляд хозяина ответил, что все в порядке. Поскорее стащил с себя форму, бросился в кухню и заперся на ключ. Хозяин встревожился еще больше. Как только я вышел из кухни, он ринулся туда сам и в ужасе закричал:
— Что случилось? Вся кухня залита водой!
— Мне надо было помыться, — ответил я. — Я был очень грязный.
— Оно и видно, — пробурчал он.
Я попросил разрешения отдохнуть в саду, без сил растянулся под деревом и мгновенно провалился в сон. А когда очнулся, окоченевший от холода, была уже ночь, светила луна. Шатаясь, я пошел в дом и рухнул на свободную кровать; хозяин спал, тотчас заснул и я.
Утром я проснулся с жуткой головной болью, которая от солнечного света, даже не такого уж яркого, еще усиливалась. Хозяин сказал, что я всю ночь метался. А стоило мне встать с постели, как началась неукротимая рвота. Она продолжалась весь день и всю ночь, под конец меня рвало какой-то кровянистой жидкостью. Хозяин перепугался, и я еле убедил его, что это незаразно. Перед сном я попросил у него водки, он принес бутылку, и я выхлестал два полных стакана, после чего опять заснул и проспал около полутора суток.
При следующем пробуждении голова болела меньше, и я смог проглотить немного пищи, но был еще очень слаб. Хозяин отвез меня на станцию и помог сесть в варшавский поезд.
Картины лагеря смерти навсегда останутся у меня перед глазами. Мне никогда не избавиться от них, и при одном воспоминании к горлу подступает рвота. Но еще больше, чем сами зрительные образы, меня мучает мысль о том, что такие чудовищные вещи вообще были возможны.
Перед моим отъездом из Варшавы друзья устроили пышное прощание. Утром меня пригласили на мессу в мой приходской костел. Большая часть моих друзей были глубоко верующими людьми, а ксендза, отца Эдмунда, я хорошо знал еще с довоенных времен. Он часто приходил в дом моего брата Мариана, был моим исповедником, а теперь стал капелланом подпольной армии Варшавы.
Я вышел из дома затемно, не имея представления о том, что приготовили для меня друзья. Накануне выпал первый снег, покрывший тротуар тонким белым слоем. Стараясь согреться, я шел быстрым шагом и перебирал в памяти все дорогие мне уголки Варшавы. Ускользнув по пути от немецкого патруля, я добрался до костела, когда уже занималась заря. Отец Эдмунд должен был отслужить мессу у себя дома, позади костела. Друзья уже собрались, даже четверо женщин не побоялись холода и снега. Пришла известная писательница, вызывавшая всеобщее восхищение своей деятельностью в Сопротивлении[157], известная женщина-скульптор, моя давняя знакомая, мои товарищи по подполью и непосредственный руководитель. Занавески были плотно закрыты, комнату освещали только дрожащие язычки зажженных свечей. Волнующая, возвышающая душу атмосфера. Я был очень тронут.
Мы молча обменялись рукопожатиями, и месса началась, полная величия и покоя. Все негромко вторили священнику, потом опустились на колени у алтаря. Проповеди не было. Сразу после литургии мои друзья со священником помолились вслух о путешествующих. Я слушал со слезами на глазах.
Друзья приготовили мне подарок — лучший из всех, какие я получал за всю жизнь. Отец Эдмунд подозвал меня, велел встать на колени и обнажить грудь, затем взял в руки медальон и торжественно произнес:
— Иерархи церкви нашей бедствующей родины поручили мне передать тебе этот медальон. Он содержит частицу Тела Христова. Надень его и не снимай. Вручаю тебе, воин Польши, эту святую гостию. Она будет хранить тебя в пути, а в случае опасности проглоти ее, и беда обойдет тебя стороной.
Священник надел медальон мне на шею, встал рядом со мной на колени, и мы помолились вместе, в благоговейной тишине, под тихий звук перебираемых четок.
Мое путешествие продлилось двадцать один день, я пересек Германию, Бельгию, Францию, Испанию, а в Гибралтаре поднялся на борт британского самолета, и все это время священный медальон был у меня на груди. И ничего по-настоящему опасного со мной не случилось. В Лондоне, как только мне позволили свободно передвигаться, я пошел в польский костел на Девониа-роуд. Отец Владислав[158], которому я исповедался, похоже, не очень одобрял решение варшавского духовенства позволить мирянину носить при себе частицу Святых Даров, но и осуждать его не стал.
Он открыл медальон, достал гостию, причастил меня ею и сказал: «Медальон я заберу — он будет висеть перед образом Ченстоховской Божией Матери как ex-voto».