Глава X Миссия во Франции

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава X

Миссия во Франции

В конце января 1940 года я отправился поездом из Варшавы в Закопане, откуда начинался мой маршрут во Францию. Закопане — это городок недалеко от польско-словацкой границы, у подножья Татр, самой высокой горной цепи в Карпатах. Довольно известный горнолыжный центр.

В небольшом домике на окраине я встретился со своим проводником и двумя молодыми офицерами, которым предстояло идти вместе с нами до Кошице, словацкого города, включенного после раздела Чехословакии в 1939 году в состав Венгрии[61].

Мы должны были выдать себя за группу лыжников. Я переоделся в лыжный костюм, который специально привез с собой. Проводник, высокий крепкий парень, раньше был инструктором по лыжному спорту. Оба офицера тоже отлично катались. Один из них, поручик пехоты, направлялся во Францию, чтобы, согласно приказу генерала Сикорского, примкнуть к польской армии. Другой, двадцатичетырехлетний князь Пузына, летчик, собирался присоединиться к польским военно-воздушным силам.

На рассвете следующего дня мы двинулись в дорогу через словацкие горы. Стоял мороз, в полутьме снег казался фиолетовым. Потом он стал розовым и, наконец, когда у нас за спиной встало солнце, — ослепительно белым. Мне было удобно и тепло в облегающем свитере, толстых носках и тяжелых ботинках. В рюкзаках у нас лежал запас провизии — мы решили все четыре дня пути не заходить в обитаемые места. Шоколад, сухая колбаса, хлеб, водка и сменные носки в придачу.

Настроение у нас было превосходное, мы так веселились, будто нам предстояла не опасная вылазка, а приятный поход, как в мирное время. Пехотинец принялся рассказывать о своих лыжных достижениях. Пузына полной грудью вдыхал воздух и‘не мог им нахвалиться. Проводника все это, кажется, слегка раздражало, он посоветовал нам успокоиться, сбавить ход и беречь силы, поскольку впереди долгая дорога.

Но мы не унимались. Погода стояла чудесная. Снежные склоны искрились на солнце, бодряще пахли сосны, мы чувствовали себя свободными, словно вырвались из долгого заточения. На другой день преспокойно перешли границу. А продвигаясь все дальше в горы никому не известными тропами, и вовсе перестали заботиться об осторожности. Люди попадались очень редко, и мы с ними не заговаривали.

Ночевали мы в пещерах или пастушьих хижинах, а рано поутру снова пускались в путь.

Проводник все так же неодобрительно на нас поглядывал и старался образумить. Однажды, когда мы перевалили через горный гребень, Пузына, увидев раскинувшийся перед нашими глазами изумительный вид, закричал от восхищения. Проводник же с безразличным видом оперся о палки и, не скрывая скуки, подавил зевок.

— Да неужели, — обратился к нему Пузына, — вас нисколько не волнует эта красота?

Проводник усмехнулся:

— Вы — моя тридцать первая группа. Кого я только не водил: толстых и тощих, высоких и низких, старых и малых, богатых и бедных. И как только они себя не вели! Одни восторгались, как вы, другие ныли и стонали от усталости. Кому-то было все равно, лишь бы поскорее дойти. Я любил и люблю горы и лыжи. Но сейчас мне все это поднадоело.

Больше мы не пытались его расшевелить и обменивались впечатлениями между собой.

На венгерской границе мы разошлись в разные стороны. Пузына с поручиком двинулись во Францию по одной дороге, я — по другой, а проводник повернул обратно в Закопане. Пузына добрался до Франции, потом до Англии и там осуществил свое заветное желание — вступил в военно-воздушные силы. Он сбил немало самолетов, бомбил немецкие города. А в конце 1942 года я нашел его имя в списке пропавших без вести[62].

Вдоль венгерско-словацкой границы польское Сопротивление устроило своего рода сборные пункты для молодых поляков. Венгры смотрели на это сквозь пальцы. Оба мои товарища направились в один из этих пунктов, чтобы дожидаться своей очереди быть переброшенными во Францию. Я же добрался до Кошице и нашел там нашего человека, который досыта меня накормил, дал городское платье и отвез на машине в Будапешт. По дороге выяснилось, что я совершенно больной, чего раньше не замечал — было не до того. В горле страшно першило — пришлось погасить сигарету, я расчихался и раскашлялся. Руки потрескались и кровоточили, а больше всего болели ноги. Я осмотрел их, сняв носки и туфли: ступни и лодыжки ужасно распухли, к ним было не прикоснуться.

Мой спутник следил за мной с насмешливым любопытством. А когда я перестал ощупывать себя и охать, деловито сказал:

— Лыжный спорт — отличная штука.

— Но до сих пор я почему-то ничего не чувствовал, — мрачно отозвался я.

— Так всегда и бывает, но это еще ничего. Не слишком большая цена за столь приятную прогулку. К тому же в Будапеште есть хорошие больницы, вас быстро вылечат.

— Да? А это не слишком рискованно?

— Ничуть. У нас тут все прекрасно организовано. Вам выдадут все документы, и вы сможете свободно передвигаться куда захотите.

Поездка заняла часов восемь; когда мы добрались до Будапешта, уже стемнело. К моему удивлению, все улицы города были ярко освещены, не то что в Варшаве. Мы подъехали к дому, где жил работавший в Венгрии главный посредник между правительством во Франции и Сопротивлением. Он жил в тихом квартале, так что, на мое счастье, никто нам не встретился. Ведь до подъезда я ковылял босиком, держа туфли в руках — так и не сумел засунуть в них больные ноги. Спутник представил меня и ушел. Вид у меня был далеко не героический, скорее я напоминал бравого солдата Швейка.

«Директор» (так его называли) распорядился принести мне бинты и мазь, задал кое-какие вопросы и отвел в отдельную комнату, заверив, что завтра же меня положат в больницу, а уж потом я успею познакомиться с городом. Из-за простуды я плохо спал и встал поздно. Отеки на ногах стали поменьше, но надевать туфли все еще было очень больно. После плотного завтрака «директор» выдал мне документы — удостоверение польского беженца, подтверждавшее, что я нахожусь в Будапеште с начала войны, и справку о лечении в больнице[63].

Паспорт и железнодорожный билет для поездки во Францию я должен был получить чуть позднее. А пока меня уложили в больницу, откуда спустя три дня я вышел окрепшим и с почти здоровыми ногами.

После этого я пробыл в Будапеште еще четыре дня, много гулял по городу то один, то в сопровождении двух помощников «директора». Это одна из самых красивых и заманчивых столиц мира. Но я чувствовал себя неприкаянным и с нетерпением ждал отъезда, хотя венгры относились к преследуемым полякам с симпатией и сочувствием, и я не раз с удовольствием ощущал это на себе. Наконец паспорт и билет были доставлены.

Я сел в Будапеште в симплонский экспресс, пересек Югославию и шестнадцать часов спустя прибыл в Милан. Прямо с помпезного, построенного фашистами вокзала быстренько сбегал в знаменитый собор, который поляки, бог знает почему, всегда считали лучшим в мире памятником архитектуры. А потом снова сел в поезд и доехал до Модана, городка на границе Италии и Франции. Там мне в первый раз довелось увидеть, с какой осмотрительностью и осторожностью действует польское правительство во Франции, опасаясь немецкой разведки. Нацистские шпионы наводнили Францию, внедрились в стратегически важные системы, откуда их трудно было выкорчевать.

Польское правительство организовало в Модане особую службу контрразведки, которая тщательно проверяла каждого вновь прибывшего поляка, чтобы помешать немцам забрасывать во Францию своих агентов под видом польских беженцев или участников Сопротивления. Не одна такая попытка уже была пресечена, и мы были неплохо осведомлены о методах врага.

В Венгрии и в любом другом месте, где только можно было повстречать польских беглецов, немецкие шпионы пытались купить, отнять или украсть у них паспорта. Причем иметь дело предпочитали с простыми крестьянами. Сулили фантастические суммы, помогали перебраться обратно в Польшу, обещая, что там им вернут дома и землю. Когда же те, одураченные, возвращались на родину, их немедленно отправляли на принудительные работы.

В Модане я обратился к офицеру польской контрразведки, чье имя мне сообщили заранее. Он провел меня к другому офицеру, тот проверил мои бумаги и стал расспрашивать. Не на все его вопросы я мог ответить, поскольку миссия моя была секретной и я не имел права рассказывать о ней никому, кроме премьер-министра генерала Сикорского. Тогда офицер спросил, как звали человека, который снабдил меня паспортом и прочими бумагами в Будапеште. Я назвал имя «директора». Офицер попросил меня подождать и вышел. А через минуту-другую вернулся и проводил меня в кабинет третьего, на этот раз высшего офицера, который принял меня радостно и с полным доверием. Как оказалось, он уже давно получил телеграмму с подробным описанием моей личности и понял, кто я такой. Ему было приказано переправить меня во Францию. Меня поразило, как спокойно он прочитал мои документы и без малейших колебаний признал, что я действительно тот, за кого себя выдаю. Ведь в Сопротивлении не редкость, когда тебе наотрез отказываются верить, и я уже столкнулся с этим во Львове, когда пытался войти в контакт с тамошним командиром подпольной армейской ячейки.

— Надеюсь, вы понимаете, какова моя задача, — сказал офицер. — Мы столкнулись с огромными трудностями из-за немецких шпионов — их тут немыслимо много. Во Франции они повсюду.

— Я не знал. Но как им это удалось?

— Долго объяснять. Действуют они не то чтобы уж очень умно, но организованно, упорно и не брезгуя никакими средствами. Мы уничтожаем их, стараемся изо всех сил, но они как сорняки — сколько ни выпалывай, вырастают новые. У нас не хватает людей для этой борьбы, так что будьте осторожны. Не открывайтесь никому, пока у вас не будет полной уверенности, что это свой.

— А что же делают французы, чтобы избавиться от этой заразы?

— Кое-что, конечно, делают, но этого очень мало. Здесь ведь войну не очень-то всерьез воспринимают. Французов она еще не коснулась. Тут вам не Польша. Пока люди не потерпели такого сокрушительного поражения, как мы, им не втолкуешь, как страшны немцы и как надо с ними бороться.

Он вынул из ящика стола толстую пачку французских денег и протянул мне:

— Пересчитайте и распишитесь в получении. Это на расходы в Париже. Вам положена приличная сумма. Только, прежде чем туда отправляться, переоденьтесь. А то любой шпион по вашему виду сразу поймет, что вы едете с важной миссией. Лучше притворитесь обычным беглым солдатом, который хочет вступить в наше войско. В Париже сходите в центр комплектования польской армии и запишитесь добровольцем.

Я точно выполнил все инструкции. В купе первого класса поезда Модан — Париж вместе со мной ехало еще шесть человек. Я внимательно оглядел каждого. Пожилая женщина, погруженная в чтение «Фигаро»; двое мужчин, видимо коллеги, ехавшие по делам, все время говорили о друзьях, о работе, о войне. Остальные трое — молодые поляки, которые направлялись в армию. Я пытался расслышать, нет ли у кого-нибудь немецкого акцента. Порой мне вдруг казалось, что один из двоих французов допустил ошибку в речи. Но я тут же начинал сомневаться — может, и нет. Насчет поляков я мог бы поклясться, что это мои земляки, но, как знать, вдруг они немецкого происхождения, как те предатели в Освенциме. От греха подальше я закрыл глаза и притворился спящим, чтобы не участвовать в разговоре.

Центр комплектования польской армии располагался в Бессьере, северном предместье Парижа[64]. Собственно, тут был и лагерь для беженцев, и рекрутский пункт. Я прошел всю процедуру записи и там же переночевал, чтобы показать, что намереваюсь остаться. А на другое утро взял такси и поехал в центр города. Из первой же телефонной кабинки я позвонил Кулаковскому[65], личному секретарю генерала Сикорского:

— Я приехал и должен встретиться с вашим начальником.

Большего по телефону я сказать не мог. Кулаковский велел мне идти в польское посольство на улице Талейрана, около Дворца инвалидов, которое превратилось в резиденцию правительства. Встретил он меня очень сухо, предложил сесть и позвонил по телефону профессору Коту[66]. Кот, один из лидеров Крестьянской партии, занимал в правительстве Сикорского пост министра внутренних дел. Кулаковский описал ему меня и спросил, что со мной делать. Кот, видимо, был предупрежден о моем появлении, так как Кулаковский снабдил меня новой суммой денег, велел поселиться в Париже где угодно и на другой день в одиннадцать часов явиться в Анже, в Министерство внутренних дел.

— Но сначала я должен заехать в Бессьер, — сказал я. — Я оставил там чемодан и пальто.

— В чемодане есть что-нибудь важное?

— Разумеется нет!

— Тогда плюньте на свои вещи. Купите новые. В Бессьер возвращаться не стоит. Там могут быть немецкие шпионы. Эта зараза проникает повсюду. В Париже их пруд пруди.

— Мне уже говорили. А в Анже?

— И там небезопасно. Так что надо быть очень внимательным. Ну а сейчас найдите себе какой-нибудь уютный отель в квартале Сен-Жермен и заранее купите на завтра билет в Анже. Желаю удачи.

Я взял такси, велел шоферу ехать на бульвар Сен-Жермен и снял комнату в комфортабельном, но очень тихом отеле. В моем распоряжении были вечер и ночь, и я решил воспользоваться этим временем. В Варшаве я привык жить, постоянно чувствуя угрозу, и до чего же приятно было сознавать, что теперь это чувство отступило.

Парижанам не приходилось бояться гестапо. Хоть вечер был ненастный и собирались тучи, по бульварам гуляла толпа бодрых, хорошо одетых людей, еще более разноплеменная, чем в мирное время. Шла «странная война»[67], которая вот-вот должна была так страшно оборваться. Я дошел до «Кафе де ла Пэ», которое запомнилось мне как совершенно волшебное место. Ни одного свободного столика не было, и я с трудом отыскал себе место. Рядом посетители оживленно разговаривали, потягивая пиво, вино или кофе. Даже теперь, зимой, на террасе было полно народу, люди жались поближе к источающим тепло жаровням.

Остаток вечера я посвятил покупкам, потом побаловал себя роскошным ужином и еще немного побродил по бульварам, прежде чем вернуться в отель с кипой французских газет. Ничего нового я из них не вычитал и быстро заснул.

На следующее утро, надев новый костюм, я поехал в Анже. В этом городе французские власти разместили польское правительство. Там была официальная резиденция польских министров и зарубежных послов. Франция предоставила ей статус экстерриториальности, так что это было настоящее суверенное государство.

Найти резиденцию не стоило никакого труда. Первый встречный француз указал мне дорогу и прибавил, что все в городе считают за честь приютить у себя правительство «несчастной Польши, на которую так вероломно напали». В Министерстве внутренних дел меня учтиво, но сдержанно принял секретарь Кота. Проверил мои документы и сказал, что Кот хочет встретиться со мной в неофициальной обстановке, а потому приглашает пообедать с ним в соседнем ресторане. Когда я пришел туда в назначенное время, Кот уже ждал меня.

Он был невысокого роста, седой, явно скрупулезный до педантизма во всех своих делах и привычках. Мы представились друг другу, сели за столик. Кот сказал, что я больше похож на сытого парижского банкира, чем на курьера из голодной Польши.

Я ответил, что распространенные представления о том, как живется в оккупированной Польше, по большей части ошибочны.

Кот сверлил меня взглядом:

— И все же, несмотря на все ваши документы и пароли, я должен сохранять бдительность и убедиться лично, что вы тот самый человек, которого я жду. Расскажите о себе, о том, чем вы занимались до войны и что делаете теперь. О людях, с которыми вы работаете.

Мы долго говорили о тех участниках Сопротивления, с которыми я был знаком. Кот таким образом много чего разузнал не только обо мне, но и о других наших соратниках. Его вопросы и реплики выдавали в нем умного, хорошо осведомленного и проницательного человека. Одна из его особенностей состояла как раз в том, что, анализируя ту или иную ситуацию, он учитывал не столько обстоятельства, сколько человеческие характеры.

Когда мы перешли к подробному обсуждению конкретных дел, Кот велел мне изложить все письменно, чтобы у него осталось документальное свидетельство, и обещал прислать мне в Париж секретаршу с пишущей машинкой.

— Только не упоминайте никаких имен или названий политических организаций, назовите их устно, а секретарша запишет секретным шифром.

Мне понадобилось шесть дней на подготовку отчета[68]. Когда он был закончен, я снова позвонил секретарю Сикорского. Он назначил мне встречу в посольстве и передал, что генерал Сикорский меня примет.

Я очень волновался. Сикорского в Польше весьма и весьма почитали. Называли «европейцем» за широкий культурный кругозор. Отважный генерал, известный своими либеральными, демократическими убеждениями, всегда оставался в оппозиции к Пилсудскому. После сентябрьского разгрома поляки возлагали все надежды именно на него.

Каково же было мое изумление, когда в приемной Сикорского я столкнулся со своим львовским товарищем Ежи Юром! Мы радостно поздоровались. Ежи подробно рассказал мне о своем героическом рейде через Карпаты, но когда зашла речь о сегодняшнем дне, мы оба замялись. Ни я, ни он не имели права болтать. Мы оба прекрасно понимали, что должны вернуться в Польшу, но говорить об этом было нельзя. Хорошо хоть парижскими адресами успели обменяться — вскоре меня пригласили в кабинет генерала.

Сикорскому в ту пору было лет шестьдесят. На вид отменно здоровый человек с армейской выправкой и по-французски безукоризненными манерами. У него было время усвоить их: находясь в оппозиции к Пилсудскому, он много лет прожил во Франции и, видимо, освоился там. Завел много знакомств в политических и военных кругах. Еще с конца Первой мировой у него остались прочные связи с французским Генштабом, и многие французские военные считали его отличным стратегом.

Наш разговор в кабинете генерала был очень коротким, и он пригласил меня пообедать на следующий день в кафе «Вебер».

Мы встретились в холле, и нас провели за стоявший в стороне от других столик. Я заказал аперитивы. Сикорский с улыбкой извинился:

— Если позволите, поручик Карский, я не буду с вами пить. Мне слишком часто приходится это делать на дипломатических приемах, и каждый раз потом бывает плохо.

Генерал был любезен и разговорчив, спрашивал о моем прошлом, о планах на будущее и с живым интересом выслушивал ответы. Поговорили мы и о военных перспективах. Сикорский соглашался с тем, что у немцев превосходная армия, но верил в конечную победу Франции. Прогнозировать, как долго продлится война, он не взялся.

— Что бы я ни думал, — сказал он, — Сопротивление должно рассчитывать на длительную войну и действовать, исходя из этого. Непременно передайте всем мои слова, поручик. Не следует питать иллюзий.

Много говорил он и о том, каким видит будущее Польши:

— Для Польши это не только война за независимость. Просто вернуться к тому, что было до 1 сентября 1939 года, мало. Мы не можем механически воспроизвести прошлое, которое в известной мере повинно в катастрофе. Учитывайте это там, в Варшаве. Нужно помнить, что мы боремся не только за независимость Польши, но и за новое, демократическое государство европейского образца, которое гарантирует всем своим гражданам политические свободы и социальный прогресс. К несчастью, наши бывшие правители считали, что Польша должна развиваться не в демократическом духе, а в условиях режима сильной руки. Хотя это противоречит нашим национальным традициям и европейским нормам. Это не должно повториться, и тех, кто ответственен за такую политику в прошлом, нельзя вновь допускать к власти. Надо, чтобы послевоенная Польша была отстроена объединенными усилиями политических партий, профсоюзов и граждан, — отстроена всеми, у кого есть опыт и добрая воля, а не какой-то привилегированной кастой. Я знаю, что многие соотечественники пока не понимают смысла того, о чем я говорю. Но вы и ваши друзья, молодое поколение, поймете меня. На вас я и рассчитываю. Сначала разделаемся с немцами, а потом возьмемся за тяжкий труд преобразования страны.

Под конец он предложил встретиться еще раз в Анже, в одном из отелей. Там я изложил ему мнение руководителей Сопротивления о необходимости создать объединенную организацию и о том, какова должна быть ее структура. Сикорский почти во всем был согласен с Борецким. Это движение, сказал он, не должно ограничиваться сопротивлением оккупантам, оно должно стать государством особого рода. Надо во что бы то ни стало восстановить все государственные органы. Подпольная армия должна быть частью государственного механизма, а не совокупностью отдельных групп, объединенных одной-единственной целью борьбы с врагом. Я вспомнил насупленный вид руководителя львовского военного подполья и полностью согласился.

— Армия, — продолжал генерал Сикорский, — ни в коем случае не должна вмешиваться в политическую жизнь. Это должна быть народная армия, призванная служить народу, а не управлять им.

Я задал ему один из самых болезненных вопросов, стоявших перед Сопротивлением:

— Как широко должен распространяться принцип отказа от сотрудничества с оккупантами? В некоторых ситуациях бывает полезно внедриться в немецкие организации. Но остается моральный аспект.

Ответ Сикорского был очень мудрым.

— Здесь, в Париже, полякам очень хорошо живется, — сказал он. — Мы едим досыта, спим в тепле, и лично нам ничто не угрожает. Поэтому мы не имеем права диктовать тем, кто страдает и голодает в Польше, как им себя вести. С моей стороны было бы безнравственно навязывать им свою волю. У польского правительства во Франции одна задача — отстаивать интересы Польши за границей. Если бы кто-то спросил мое мнение, я сказал бы, что, с международной точки зрения, любое сотрудничество с оккупантами идет нам во вред. Но пусть люди поступают так, как считают необходимым. Мы не можем отсюда командовать соотечественниками. У нас общая цель — бороться с немцами. Пусть вспомнят о нашей истории и традициях! Скажите им: мы здесь уверены, что они выберут правильный путь[69].

В заключение Сикорский еще раз подчеркнул, что задача Сопротивления и правительства во время этой войны — не только восстановить, но и преобразовать, изменить к лучшему польское государство.

На другой день я случайно встретился с Котом в «Кафе де ла Пэ». Должно быть, оно ему нравилось, а Кот был человеком привычки. В Кракове он с таким же постоянством посещал одно кафе, которое студенты прозвали «Кафе Кота». Кот тоже полностью одобрил предложения, которые я привез. Он был уверен, что оккупация кончится не скоро, а потому надо готовиться к длительной борьбе. Он посоветовал мне связаться с генералом Соснковским, главой подпольной армии[70].

Я позвонил адъютанту генерала, который устроил нам встречу в скромном бистро. Соснковский — типичный военный, лет шестидесяти пяти, высокий, крупный, с пронзительными голубыми глазами и густыми бровями. Он возглавлял штаб Пилсудского, когда тот перед Первой мировой организовывал подпольное сопротивление угнетателям. Конспиративная закваска осталась в нем навсегда.

Немудрено поэтому, что для начала он отчитал меня за то, что я вот так, в открытую, позвонил его адъютанту. Разве мне неизвестно, что телефон прослушивается? Я не ответил. Он спросил, что происходит в Польше, но никак не выразил своего отношения к социальным и политическим проблемам. Его дело, как он сам сказал, — это армия. Соснковский тоже считал, что Польша оккупирована надолго и очень важно, чтобы польский народ понимал: эта война отличается от других, а когда она кончится, все изменится.

Я пробыл в Париже полтора месяца и почти все время был занят составлением отчетов, которые должен был увезти с собой. А в редкие свободные часы гулял по городу с Ежи Юром. Перед отъездом я в последний раз беседовал с Котом, и он назвал имена всех влиятельных людей из Сопротивления, с которыми мне следовало встретиться. Мы расстались друзьями, а напоследок Кот сказал:

— По всем правилам, я должен бы взять с вас клятву, что вы нас не предадите. Но если бы вы были низким предателем, то и клятву нарушили бы без зазрения совести. Так что давайте просто пожмем друг другу руки. Удачи вам, Карский!

Обратно я ехал под другим именем и с другими документами. Сначала Восточным экспрессом, через Югославию, прибыл в Будапешт. Там остановился на два дня и в интересах дела согласился вместо другого, обычного агента доставить в Польшу рюкзак с деньгами. Услуга была не такая уж пустячная — набитый бумажными купюрами рюкзак весит килограммов двадцать с лишним. Немалый груз, учитывая прочую мою экипировку. До Кошице я доехал на машине, а там встретился с тем же проводником, который перевел меня через горы. Все обошлось благополучно, если не считать того, что снег растаял, так что лыжи не пригодились. Я шел, нагруженный как мул, но счастливый, оттого что возвращаюсь.