Глава XIV В больнице

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XIV

В больнице

Не знаю, сколько времени я пролежал без сознания. Возвращалось оно ко мне постепенно. Сначала я чувствовал только неудобство и боль. Язык и губы воспалились и пересохли, во рту горечь. В ушах звенело. Я делал слабые попытки понять, где нахожусь, но какая-то сила мешала мне и снова сталкивала в небытие, из которого я пытался вынырнуть.

В этой непрерывной борьбе я все же понемногу приходил в себя. По крайней мере, было ясно, что я уже не в камере и лежу не на грязном тюфяке, а на чем-то твердом.

Тело было напряженным, одеревенелым. Я попробовал повернуться на бок — что-то меня держало. Рванулся сильнее и опять не смог пошевельнуться. Я был уверен, что меня парализовало; наверное, я повредил какие-то нервы, так что теперь руки и ноги не слушались приказов мозга. В панике я напряг все мышцы, пока не почувствовал, что в нескольких местах в тело впивается что-то жесткое. Только тогда я понял, что лежу, туго привязанный к чему-то вроде операционного стола. Я заставил себя открыть глаза и осмотреться. Но из-за сильного резкого света сразу заморгал. С потолка свисала лампа, направленная прямо на меня, я словно очутился на сцене в лучах прожекторов.

Я почувствовал себя беспомощным, униженным. Надо мной расплывчатым пятном повисло чье-то неправдоподобно большое лицо. Сквозь звон в ушах я услышал голос, проговоривший по-словацки:

— Не бойтесь. Вы в Прешове, в словацкой больнице. Мы вылечим вас. Сейчас вам сделают переливание крови.

Так значит, это не тюрьма, а больница!

Эти слова привели меня в ужас, я даже сумел пробормотать:

— Не надо переливания. Дайте мне умереть. Вам непонятно, но я прошу вас, дайте мне умереть.

— Успокойтесь. Все будет хорошо.

Врач — теперь я разглядел на нем белый медицинский халат — исчез, и я увидел в глубине комнаты широкую грозную спину словацкого жандарма — он читал газету. Но больше ничего увидеть не успел. Надо мной наклонился плотный, коренастый мужчина. Я почувствовал укол в бедро.

— От этого вам станет лучше, — сказал он.

Я хотел вырваться, сопротивлялся изо всех сил и снова потерял сознание.

Очнулся я в тесной палате, где было еще трое пациентов, все словаки. Остро пахло карболкой и йодоформом. Была ночь. Лунный свет падал на кровати и лежащих на них больных. Мои соседи постоянно ворочались во сне и громко храпели. Один из них, лысый, с тревожным выражением лица, то и дело стонал — видимо, ему снился кошмар.

Я сел в кровати — удивительно, но у меня ничего не болело. Слегка ломило в висках, но по всему телу был разлит благодатный покой. С большим трудом я включил мозг — надо было найти способ еще раз попытаться покончить с собой или бежать. Оглядел палату. Охраны, кажется, не было. Но через приоткрытую дверь я увидел все ту же фигуру словацкого жандарма в синей форме, который все так же читал газету. В отчаянии и изнеможении я уронил голову на подушку.

Положение было безнадежным. Даже если вдруг представится случай бежать, вряд ли у меня хватило бы сил воспользоваться им. Скорее всего, мне предстояло снова попасть в руки гестаповских палачей, поэтому я решил сделать новую, более удачную попытку самоубийства. И с этим слабым утешением заснул.

Наутро меня разбудил бодрый женский голос. Рядом со мной стояла медсестра-монахиня с термометром в руке. Она вставила его мне в рот и шепотом спросила:

— Вы понимаете по-словацки?

С термометром во рту, я утвердительно промычал. Словацкий очень похож на польский, и я отлично его понимаю.

— Слушайте внимательно. В больнице лучше, чем в тюрьме, и мы постараемся продержать вас тут как можно дольше. Поняли?

Слова я понял хорошо, а их смысл — не очень. И мне так хотелось расспросить монахиню, что я вынул термометр. Но она решительно впихнула его обратно, предостерегающе приложила палец к губам и помотала головой:

— Сейчас мне надо измерить вам температуру. Наберитесь терпения.

За неделю я почти поправился. Но пользоваться руками, даже есть самостоятельно пока не мог. Обе они были в лубках и обмотаны толстым, как боксерские перчатки, слоем бинтов. Однако, помня о словах монахини, я симулировал слабость, которой на самом деле почти не испытывал. Дни, проведенные в словацкой больнице в Прешове, — пожалуй, самое странное время в моей жизни. Выздоровление вызывало во мне противоречивые эмоции. Невероятно радостное чувство от того, что силы возвращаются, периодически сменялось приступами страха при мысли о новом допросе в гестапо. Да и притворяться было неприятно. Хотелось встать с постели, ходить, гулять, сидеть на солнышке, а из-за того, что я принуждал себя лежать, только возрастало нетерпение. Врач-словак и монахини были очень заботливы, внимательны ко всем моим нуждам и желаниям, но все же я старался не говорить лишнего. Постоянное присутствие жандармов не располагало к откровенности.

К моему величайшему удивлению, оказалось, что обо мне слышала чуть не вся больница. Больные часто выказывали мне свою симпатию, передавая через монахинь что-нибудь в подарок, иногда даже шоколад или апельсины. Жандармы, приставленные охранять палату, ничем мне не докучали. Они, как перекормленные сторожевые псы, целыми днями дремали, развалясь на стуле в коридоре.

На пятые сутки мне уже опостылело праздно валяться в постели. И когда пришла монахиня, которая ставила мне термометр в первый день, я стал упрашивать ее принести мне газету. Она сделала большие глаза, но потом согласилась. Спросила разрешения у охранника, тот не возражал, и принесла словацкую газету. Первым, что я увидел, был заголовок крупными черными буквами: ФРАНЦИЯ КАПИТУЛИРОВАЛА! — и словно бомба разорвалась у меня в голове.

Разбирая фразы слово за словом — я не настолько хорошо знал язык, чтобы понимать их с ходу, — я прочел всю статью. Потом перечитал еще и еще раз, как будто надеясь, что повторение может изменить то, что в устах офицера СС я посчитал обманом: маршал Петен подписал капитуляцию в Компьенском лесу[88]. Французская армия разбита наголову Старый маршал призвал соотечественников к полному подчинению… Сотрудничество с победителями… Германия окончательно завоевала Западную Европу… Мне понадобилось несколько минут, чтобы осмыслить прочитанное, и тогда на меня нахлынуло черное уныние. Между Польшей и Францией существовали многовековые исторические и культурные связи. Поляки всегда считали Францию почти что второй родиной. И любили ее так же пылко и безоглядно, как Польшу. Более того, все наши надежды освободить Польшу были связаны с победой Франций. И вот эти надежды рухнули[89].

Потом я сообразил, что в статье ничего не говорилось о том, что происходило в Великобритании. Я стал лихорадочно просматривать все страницы газеты, пока не наткнулся на слово «Англия», и прочел: «Англия, продолжая сопротивляться, совершает самоубийство…» Тогда я стал молиться, как, наверное, молились в те страшные дни все свободные народы, но со страстью, какую вкладывали в эту молитву те, чьи страны уже были завоеваны. Я просил Бога дать сил Черчиллю выстоять в борьбе, которую он возглавил[90]; чтобы британцы продолжали стойко сопротивляться и не потерпели поражения и чтобы не падали духом все, кто не опустил руки. Англия не сдалась — и это было самое главное. Значит, еще не все потеряно.

Больше ничего существенного в статье не содержалось. Я уронил газету на пол и закрыл глаза.

Теперь каждый день во время обхода я спрашивал доктора о последних новостях из Англии. Часто он не мог говорить вслух — рядом были охранники. Но всегда старался, склонившись надо мной, шепнуть хоть несколько слов на ухо. Он рассказывал о Дюнкерке[91], о бомбардировках Англии, о том, что готовится вторжение немцев на Британские острова, что моральный дух гражданского населения Англии невысок и что кабинет министров раздирают внутренние распри. Новости были плохие, доктор был настроен пессимистично. Англия должна была со дня на день сдаться. Германия непобедима.

Но я не отчаивался, потому что догадывался: вся эта информация исходит из немецких источников, а Геббельс — известный мастер правдоподобно извратить любые факты, подав их в выгодном для нацистов свете. Я слушал молча. В Англии я бывал в тридцать седьмом и тридцать восьмом годах. Мне многое не нравилось в национальном характере англичан. Например, их чопорность и сухость. До континентальной Европы большинству не было никакого дела. Но англичане — сильный, упорный, трезвый народ. Француз или поляк из-за чрезмерной склонности к патетике может покончить с собой, потерпев поражение, англичанин же — никогда. Мою веру в англичан не поколебало даже ошеломляющее известие о дюнкеркской эвакуации. Я знал: эта нация деловых людей, организаторов и колонизаторов, нация, где столько толковых государственных деятелей, умеет рассчитывать силы и знает, где и как их применять. Такие люди не будут вступать в игру, имея на руках плохие карты. Если они упорствуют, думал я, значит, все взвесили и решили, что у них есть шанс выиграть.

Рано утром на седьмой день в палату, грохоча сапогами, вошли двое гестаповцев. Один из них, высоченный, швырнул на мою постель сверток с одеждой и сказал своему напарнику:

— Помоги ему одеться, да побыстрее. Я не собираюсь целый день проторчать в этом дохлятнике.

Второй, лет сорока, пониже ростом, тощий и лысый, с молодецким видом подошел к кровати. Я лежал, прикрыв глаза, как тяжело больной. Гестаповец побагровел и заорал:

— А ну встать, польская свинья! Со мной такие штучки не пройдут!

На его крик прибежал возмущенный доктор.

— Что тут происходит? — сердито спросил он. — Как можно требовать, чтобы этот человек встал? Он очень болен. Его нельзя транспортировать.

— В самом деле? — нагло ответил длинный гестаповец, развалившись на стуле. — Вот что, доктор, занимайтесь-ка своими пилюлями. А заключенные — наше дело.

— Говорю вам, если вы его заберете, он долго не протянет. Нужно довести лечение до конца.

Верзила с насмешливым сочувствием покачал головой:

— Я напишу его матери…

Его напарник тупо хохотнул.

Доктор побелел от сдержанного гнева и, выхватив одежду из рук того, что пониже, коротко сказал:

— Я сам ему помогу.

Гестаповцы уселись рядышком и закурили. А доктор, застегивая на мне пуговицы, шепнул:

— Притворяйтесь немощным сколько можете. Я пойду позвоню.

Я легонько кивнул в знак того, что понял. Мы все вместе вышли в темноватый коридор. Гестаповцы поддерживали меня, кроме того, они были вынуждены нести на некотором расстоянии от меня капельницы, прикрепленные к моим рукам. Едва мы вышли на улицу, я зашатался, притворился, что меня заносит в сторону и я вот-вот упаду. Гестаповцы, ругаясь сквозь зубы, подхватили меня и затолкали в поджидавшую нас перед входом машину.

Тронулись. Меня обдувал ветерок из окна. Украдкой я пытался надышаться свежим воздухом. Но каждый раз, когда ловил на себе взгляды гестаповцев, старался выказать еще какие-нибудь признаки болезни. И видимо, играл довольно убедительно, потому что верзила велел шоферу ехать помедленнее.

— Смотри, чтоб не трясло на ухабах. Не то у нашего птенчика начнется кровотечение. А он нам нужен в хорошей форме, — со злобной насмешкой проворчал он.

Мы подъезжали к воротам тюрьмы. Передо мной возвышались ее зловещие грязно-серые, вселяющие ужас и убивающие всякую надежду стены. Мне захотелось выброситься из машины. Но прежде, чем я успел на это решиться, колеса завизжали и замерли. Маленький гестаповец толкнул меня локтем и идиотски-слащаво пропел:

— Выходи, дорогуша! Вот ты и дома.

Я посмотрел на него мутным взглядом, будто был в полубессознательном состоянии, не сказал ни слова и не шевельнулся. Верзила открыл дверцу и вышел. Маленький вытолкнул меня прямо в объятия напарника. Вдвоем они доволокли меня до двери тюрьмы. Переступив порог, я увидел самого учтивого из своих инквизиторов. Я искусно споткнулся, зашатался и рухнул на пол.

Молодой гестаповец с издевкой сказал моим сопровождающим:

— И долго вы собираетесь на него пялиться? Вряд ли он взлетит и порхнет в камеру. Вас не очень затруднит отвести его туда и дать воды?

Чертыхаясь, они подняли меня, довольно грубо притащили в камеру и уложили на лежанку. Один принес воды, брызнул мне в лицо и куда попало, по всему телу. Потом оба ушли.

Я долго и безуспешно пытался заснуть, но сон не шел, и я открыл глаза. Увидел крест, который нацарапал на стене перед тем, как вскрыть вены. Под ним — надпись, строчка из стихотворения, которое я учил в детстве и до сих пор не забыл: «Люблю тебя, моя отчизна!»

Я повторял и повторял про себя эти слова, как заклинание. Это действовало на меня успокоительно, и скоро я уснул глубоким сном.

Часа через два или три я проснулся немного отдохнувшим и уже не таким издерганным. Около меня сидел дружелюбный охранник-словак. На коленях у него лежал какой-то сверток. Он кивнул мне едва заметно, но с чувством.

— Рад вас видеть, — начал он, но осекся и смущенно продолжал: — Что я говорю, старый дурак! Я хотел сказать..

— Я понимаю, что вы хотели сказать, — улыбнулся я. — Спасибо, друг.

Он развернул пакет и протянул мне толстый ломоть белого хлеба и яблоко:

— Это от моей жены.

— Поблагодарите ее от меня.

— Ешьте, ешьте! Вы же, наверно, голодны.

Деликатно дождавшись, когда я кончу есть, он тихонько покачал головой:

— Никогда не забуду тот день, когда я нашел вас тут истекающим кровью, — она текла как из шланга!

— Так это вы меня нашли? А как вы узнали, что со мной что-то случилось? Ведь время обходов уже прошло.

— Я услышал, что вы стонете и вас рвет. Заглянул в глазок и увидел, что вы лежите скорчившись и весь в крови. Вы не должны были так поступать, — очень серьезно прибавил он. — Это грех. Надо жить, нельзя терять надежду.

Легко рассуждать о боли и пытках, пока не испытаешь их на себе, подумал я. Как объяснить, что можно дойти до такой степени страдания, когда смерть покажется величайшим благом? Я попытался в самых простых словах растолковать словаку, что у человека в моем положении впереди только невыносимые муки и ему нечего ждать. Он внимательно все выслушал, потом, обхватив колени руками, стал в раздумье раскачиваться на табуретке. И наконец сказал:

— И все-таки, я думаю, пытаться убить себя — это преступление. Вы говорите, что для кого-то будущее бывает безнадежным. Но разве мы можем знать будущее?

Я горько усмехнулся:

— Я-то свое будущее знаю. Что, по-вашему, сделает со мной гестапо, когда закончатся допросы?

— Может, все будет не так плохо, как вы думаете. Может, вы тут не останетесь.

— Меня не отпустят.

Словак ободряюще улыбнулся:

— А я думаю по-другому. Я слышал, как тюремный врач разговаривал по телефону с доктором из больницы. Насколько я понял, тот ему сказал, что вас надо отослать обратно, иначе он ни за что не отвечает.

Меня пронизала радостная дрожь. Но я старался не обольщаться. Чтобы потом не разочаровываться, как уже часто бывало.

— А что за человек этот тюремный врач? — спросил я.

— Не беспокойтесь, он не немец, а словак, — сказал мой доброжелатель таким тоном, будто сама по себе национальность врача служила гарантией его моральных качеств.

Тюремный врач зашел в камеру, как раз когда я разговаривал с охранником. Он тоже был плотный и невысокого роста, с такими же добрыми славными глазами, как у его больничного коллеги. Он участливо улыбнулся и сказал:

— Доктор Кальфа сообщил мне, что вы серьезно больны. Я осмотрю вас и направлю администрации свое заключение.

Он наклонился и стал бегло осматривать меня, хотя со стороны это должно было выглядеть довольно внушительно. Потом выпрямился и деловито произнес:

— Да, вы в очень плохом состоянии.

В завершение он дружески похлопал меня по плечу и быстро вышел из камеры.

Через час явились мои старые приятели — гестаповцы. По их недовольному насупленному виду я сразу понял, что возвращаюсь в больницу. Первым заговорил главный из двоих — верзила:

— Ну что, ты запудрил мозги этому болвану доктору и теперь давай вези тебя обратно в больницу?

Я молчал.

Он язвительно продолжал:

— Ваша милость изволят дойти до машины сами или предпочитают, чтобы мы опять несли его на руках?

— Сам пойду, — коротко сказал я, подавляя желание заехать кулаком в эту ухмыляющуюся рожу.

Но не удержался от легкого смешка и тут же ужаснулся своей неосторожности. Задевать дюжего гестаповца не стоило. Он был не лишен некоторой проницательности и уже мерял меня нехорошим взглядом, словно оценивая степень моей дерзости. К счастью, его тщедушный напарник затесался между нами и дурашливо запричитал, передразнивая меня:

— Сам пойду, сам пойду!

Верзила бросил на него взгляд, полный такого презрения и гадливости, что кто угодно, кроме его толстокожего коллеги, провалился бы сквозь землю, не сходя с места. Потом опять обратился ко мне и брезгливо рявкнул:

— Вставай и пошли!

Мое возвращение в больницу выглядело довольно комично. Грязный, весь обмотанный бинтами, я шел по коридору в сопровождении нелепой парочки — верзилы и коротышки. Но встречали меня очень тепло. Врачи, монахини и больные — все радостно улыбались и незаметно, чтобы не раздражать сторожевых псов, кивали. Верзила побагровел от ярости и сурово смотрел на каждого встречного, а коротышка, который вышагивал, красуясь как павлин, бесил его еще больше.

Конечно, было очень приятно, что все так хорошо ко мне относятся, но будущее представлялось мне мрачным и безысходным. Я понимал, что словаки, при всей их симпатии ко мне, не смогут помочь мне бежать — это было бы слишком рискованно. И представлял себе, как буду с утра до ночи лежать, притворяться больным и слушать сочувственные слова врачей и монахинь…

Так оно и было первые десять дней, а на одиннадцатый произошло нечто новенькое.

Я, как обычно, томился в постели, глядя на вялого, откровенно скучавшего нацистского охранника. И вдруг в палату робко вошла незнакомая молодая девушка. Некрасивая, с грубоватым, но очень добрым лицом. Она была изящно одета и держала букет роз. К моему изумлению, девушка негромко заговорила со мной по-немецки:

— Вы знаете немецкий?

— Да. А что вам нужно? — ответил я резко, почти враждебно.

Охранник оживился и посмотрел на девушку с любопытством. Но я не видел в происходящем никакой опасности. Девушка, видимо, перепутала палату. Я уже собирался спросить ее, не ошиблась ли она, но она порывисто, преодолевая смущение, заговорила сама:

— Я немка. У меня был аппендицит, недавно сделали операцию. О вас слышали и вами восхищаются все больные. Так вот, примите эти розы и не думайте, что все немцы так плохи, как те, кого вы встретили на войне.

Я был ошарашен. Девушка явно не подозревала, что человек в штатском, сидящий в палате, — гестаповец. Я постарался взять себя в руки и сказал:

— Но я вас никогда не видел… Никогда с вами не говорил и не знаю, кто вы. Что вам от меня надо?

Девушка казалась уязвленной и совсем смешалась:

— Прошу вас, не будьте так жестоки. Научитесь прощать. И вы будете счастливы.

Она положила цветы на постель и пошла к двери. Гестаповец смотрел ей вслед, как кот на мышь.

— Спасибо! — отчаянно крикнул я. — Но я вас не знаю. Никогда не видел…

Гестаповец лениво встал, подошел к двери и загородил проход.

— Милая беседа, — сказал он.

Он схватил девушку за руку, вынудил ее развернуться и снова подойти к моей кровати. Мне было искренне жаль ее, и я попробовал заступиться:

— Она не хотела сделать ничего дурного. Говорю вам, я ее не знаю. Отпустите ее. Вы что, не видите, как она испугалась?

Гестаповец холодно посмотрел на меня:

— Поберегите силы, они вам скоро понадобятся.

Он схватил букет и изорвал цветы в мелкие клочья — искал спрятанную записку. Потом еще раз, как клещами, сжал запястье девушки и грубо потащил ее за собой.

Через час ко мне пришел офицер гестапо, которого раньше я не видел. Он действовал более тонко, более изощренно, таких пускали в ход, когда обычными гестаповскими методами ничего узнать не удавалось. Средних лет, в очках с роговой оправой, со вкусом одетый, он был похож на университетского профессора. Но все его уловки, даже самые изобретательные, были шиты белыми нитками.

Он вежливо, с достоинством представился, осведомился о моем здоровье. Произнес несколько общих фраз о больницах, о науке, об обществе и о войне. А потом вздохнул и как бы невзначай сказал:

— Я думал, люди, имеющие политический опыт, могли бы придумать что-нибудь поумнее, чем подсылать девчонку с букетом роз. — Он помолчал и, не дождавшись ответа, продолжал гнуть свое: — Я просто усомнился в здравом смысле ваших коллег, а критиковать ваши поступки не собирался — в данный момент это не входит в мои функции. Через два часа вас увезут из этой больницы.

Сказав это, он вгляделся в мое лицо, стараясь отследить мою реакцию.

Я постарался сохранить спокойный, равнодушный вид.

— Мы, разумеется, знаем, что перевозка опасна для вашего здоровья, может быть, смертельно опасна. И мы не такие чудовища, как о нас говорят, но у нас нет выбора — совершенно очевидно, что ваши товарищи знают, где вы находитесь.

Он замолчал, снял очки, достал из кармана платок и принялся протирать стекла, как будто тактично давал собеседнику время подумать, прежде чем ответить на трудный вопрос. Я был в безвыходной ситуации. За этими коварными уловками явно угадывалось одно: к несчастью, он убежден, что девушку с розами послали, чтобы подготовить мой побег. Горький юмор заключался в том, что единственный раз за все время я пытался сказать гестаповцам правду, но точно знал, что мне не поверят. Я с досадой пожал плечами и положился на волю судьбы.

— Девушка ни в чем не виновата. Она совсем дитя, как она может быть замешана…

Офицер нетерпеливо перебил:

— Ну раз вы решили упрямиться, готовьтесь к переезду.

Конец фразы замер у меня на губах.