Глава 4 «Во Франции рабов нет»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

«Во Франции рабов нет»

Пока Антуан не продал его[250], чтобы оплатить свой проезд, Тома-Александр редко разлучался с отцом. Он привык к приходу Джереми, где предприниматели-мулаты численно превосходили белых и где его отец играл роль скромного, непритязательного фермера. Теперь же он оказался в прямо противоположной ситуации. Человек, которого он знал как сурового, осмотрительного затворника, внезапно стал богат, знатен и беспечен. Нет никаких указаний на то, что Антуан когда-либо вспоминал о других детях, но он явно был полон решимости дать оставшемуся сыну все возможные преимущества, превратить его в стильного молодого графа.

Тома-Александр пропустил принципиально важные стадии воспитания аристократа[251]: уроки гувернантки в раннем возрасте, за которыми следовали интенсивные занятия с частными учителями и в закрытых училищах, так что к десяти или одиннадцати годам юные дворяне неплохо знали латынь, греческий, географию, историю, грамматику, философию, литературу и математику – наряду с танцами, игрой на каком-нибудь музыкальном инструменте, фехтованием и верховой ездой. Ко времени полового созревания в тринадцать лет дворянин должен был получить все навыки, какие когда-либо понадобятся ему, чтобы сиять ? la ville et ? la cour – «в городе и при дворе», как гласило расхожее выражение. Когда Антуан с сыном переехал в Сен-Жермен-ан-Лай, Тома-Александру было около шестнадцати, и он отчаянно бросился наверстывать упущенное.

Утро у Ля Боэссьера было посвящено учебным занятиям, во второй половине дня наступала очередь верховой езды в просторном salle du man?ge, манеже в саду Тюильри, и фехтования в salle d’armes, оружейном зале академии, украшенном старинным оружием и геральдическими символами. Тома-Александр был исключительно одаренным атлетом и преуспевал во всех физических занятиях[252]. Но по-настоящему отличился он в том виде искусства, которое принесло академии наибольшую известность. Именно здесь юноша, вероятно, впервые встретился с таинственным фехтовальщиком, эрудитом и таким же мулатом-аристократом, который познакомит его с наукой боя.

Шевалье де Сен-Жоржу[253], человеку среднего роста и телосложения, было около тридцати пяти, когда Тома-Александр появился у Ля Боэссьера. Горделивый франт, шевалье одевался по высшему разряду – шелковые бриджи, плащ, парчовый камзол, – даже когда не фланировал при дворе. От природы у него была светлая кожа[254], но она стала еще светлее благодаря привычке шевалье пудрить ее. Он носил белые парики и красил губы помадой, как делали самые высокопоставленные сановники во времена Людовика XV.

Впрочем, этот благородный мулат мог пудриться сколько угодно и одеваться как заблагорассудится, поскольку современники считали его величайшим фехтовальщиком Европы. За предыдущие полтора десятилетия все лучшие белые забияки брались победить Сен-Жоржа – и потерпели неудачу, за исключением одного итальянца[255], который взял над ним верх в исключительных обстоятельствах.

Сен-Жорж появился на свет[256] в 1745 году под именем Жозеф Болонь на маленьком сахаропроизводящем острове Гваделупа. У него был богатый белый отец[257], вероятно сотрудник королевского казначейства, и свободная негритянка-мать[258] по имени Нанон. Подобно Антуану, отец Жозефа стал беглецом – в его случае после того, как был обвинен в убийстве. Он сбежал с острова во Францию и был заочно приговорен к смерти. Однако менее чем через два года он получил королевское помилование и возвратился на Гваделупу за сыном. Когда Жозефу исполнилось тринадцать, отец записал мальчика в академию Ля Боэссьера, где его исключительный талант фехтовальщика немедленно дал о себе знать.

Первоклассный стрелок и вдобавок блестящий наездник, Сен-Жорж стал почетным членом королевской гвардии (что давало право носить титул «шевалье»[259], то есть собственно рыцарь) в результате того, что отомстил за расистское оскорбление. За десять лет он превратился в непобедимого чемпиона клинка. Но затем шевалье де Сен-Жорж сменил курс и решил посвятить себя музыке. Прослыв почти столь же великим виртуозом скрипки, сколь несравненным фехтовальщиком (по всей вероятности, он играл на этом инструменте еще мальчиком, на Гваделупе), он стал композитором и дирижером и получил покровительство со стороны Марии-Антуанетты[260]. Эта страстная поклонница австрийской музыки – и притом сноб – провозгласила Сен-Жоржа единственным достойным внимания маэстро на ее новой родине.

Джон Адамс, который побывал в Париже в 1779 году, прекрасно обобщил многочисленные таланты шевалье. «Этот мулат, – писал будущий американский президент, – лучший в Европе наездник[261], стрелок, фехтовальщик, танцор, музыкант. Он срежет клинком пуговицу на кителе или камзоле у признанных мастеров. Он собьет подброшенную в воздух крону пистолетной пулей». В конечном счете шевалье вывел расистов из себя. Когда он был назначен управляющим новой Королевской Академии музыки и директором Парижской оперы, три ее примадонны написали королеве письмо[262], заявив, что честь никогда не позволит им подчиняться мулату.

В конце 1770-х годов шевалье посвящал большую часть жизни сочинению музыки и амурным делам, однако не забывал и о клинке, устраивая тренировочные поединки с талантливыми молодыми фехтовальщикам у Ля Боэссьера. Один белый ученик – махровый расист, если судить по остальным заметкам в его дневнике, – с завистью описывал дуэль Сен-Жоржа с «очень богатым юношей[263] той же самой расы».

Тома-Александру в то время исполнилось семнадцать – примерно на четыре года больше, чем было Сен-Жоржу, когда последний поступил в Академию. Однако он вел бой в более силовой и агрессивной манере, в полной мере используя рост, скорость и физическую мощь. Он был сабельщиком. Судьбоносная особенность: в то время как более короткая шпага считалась излюбленным дуэльным оружием благородного сословия, более длинная и тяжелая сабля оказалась идеальным клинком для битвы.

* * *

Но как вообще получилось, что сыновья рабынь, мулаты, могли жить в Париже – столице Франции и Европы в целом – как дворяне в то время, когда основанная на работорговле Французская империя находилась в зените могущества? Ответ скрывается во французских судах, где проходили поединки – ничуть не менее впечатляющие и непредсказуемые, чем спарринги в академиях фехтования.

Французские философы-просветители любили использовать рабство как символ угнетения человека и особенно политической дискриминации. «Человек рождается свободным[264], но всюду находится в цепях», – писал Жан-Жак Руссо в 1762 году в трактате «Об Общественном договоре». Целое поколение бескомпромиссных юристов воплотило принципы Просвещения в жизнь, помогая рабам отстаивать в судах право считаться обычными французскими подданными. Они рассматривали вопрос о рабстве в независимых судах-парламентах Франции[265] и выигрывали почти каждое дело, добиваясь свободы для своих клиентов – негров или мулатов. Как бы ни возмущался Людовик XV, его руки были связаны. Термин «абсолютная монархия» обманчив: Франция времен Старого порядка была государством законов, старинных прецедентов, где искра просвещенного разума могла высветить и порой действительно находила потрясающие вещи.

В королевстве Франция не существовало законодательного органа, подобного английскому парламенту. Французские парламенты были судебными инстанциями. В то время как адмиралтейские суды занимались спорами, связанными с военным флотом и колониальной торговлей, самые важные вопросы попадали в ведение двенадцати провинциальных парламентов, а также Парижского парламента, иначе называемого высшим парламентом. Парижский парламент[266] был своего рода надпровинциальным судом, чьи вердикты действовали далеко за пределами городских границ[267], включая почти треть территории Франции. И даже сам король в Версале мог попасть в паутину юрисдикции этого суда. Споры рассматривались здесь в соответствии со старинными обычаями Франции[268].

За десятилетия до того, как в 1772 году решение по делу Сомерсета[269] в Лондоне стало отправной точкой для британского движения аболиционизма, французские юристы, выступавшие в судах-парламентах, своим пером начали битву, которую Тома-Александр и Сен-Жорж со временем продолжат клинком.

Эта борьба стала возможна благодаря идее о том, что Франция – страна свободных людей и что на ее территории никого нельзя против воли превращать в раба. Концепция восходит к туманной эпохе возникновения французской нации. А применять ее к рабам, прибывающим во французские порты, начали в конце шестнадцатого столетия. Впрочем, один эпизод в конце семнадцатого века (как раз в тот момент, когда Французская империя входила в пору расцвета, а использование рабского труда негров стремительно набирало обороты) создал прецедент и дал начало юридической битве за «принцип свободы» – целой эпохе, которая продолжалась до самой Революции. Речь идет о случае, когда Людовик XIV, Король-Солнце, лично признал, что чернокожий раб получает неоспоримое право на свободу, как только ступает на французскую землю.

Это произошло в 1691 году. Двое рабов сбежали от хозяина на Мартинике и спрятались на борту судна, идущего во Францию. Когда корабль пришвартовался во французском порту, рабы были обнаружены. Казус попал на рассмотрение короля. Всего шесть лет назад Людовик XIV издал Черный кодекс для Французской колониальной империи. Впрочем, рабство для империи – это было одно, а для самой Франции – совсем другое.

«Королю стало известно[270], что два негра с Мартиники проникли на судно „Птица“, – лаконично сообщает об инциденте Королевское военно-морское министерство. – «[Его Величество] счел неуместным возвращать их на острова. Свобода была предоставлена им в соответствии с законами королевства о рабах, как только они ступили на землю». Рабы стали свободными людьми.

Оправдываясь в письме перед королевским интендантом на Мартинике (должность, которая совмещала функции губернатора и главы полиции), государственный секретарь Франции по колониальным делам отмечал, что он пытался найти способ оспорить королевское решение, но «не обнаружил какого-либо распоряжения[271], которое позволило бы колонистам сохранить в собственности своих негров-рабов во Франции, когда те желают воспользоваться правом на свободу для любого, кто ступает на землю страны».

Аналогичные принципы в теории существовали в других странах Северной Европы, в частности в Великобритании. «Воздух Англии слишком чист[272] для того, чтобы им дышали рабы», – гласила расхожая поговорка, а в песне «Правь, Британия!» есть следующий припев: «Правь, Британия![273] Правь волнами! Британцы никогда не будут рабами». Но песня не имела в виду иностранцев и уж тем более чернокожих с заморских островов. Как заметил один британский судья в начале восемнадцатого века: «Для негров закон не писан»[274][275].

В 1715 году хозяйка, путешествуя по Франции, оставила на время молодую чернокожую рабыню[276] в женском монастыре в порту Нант. Когда она позже вернулась за своей собственностью, монахини отказались отдавать девушку. Местный адмиралтейский суд объявил негритянку свободной, поскольку владелица при въезде в страну не записала ее как рабыню. Мэр Нанта – главного французского порта в транзитной торговле рабами[277] и колониальными товарами – обратился в Версаль с просьбой издать закон для урегулирования подобных ситуаций. Правительство ответило эдиктом от октября 1716 года[278], в котором разрешало французским подданным привозить рабов в страну без риска лишиться их по решению суда. Но, как и в случае с Черным кодексом в колониях, эдикт от октября 1716 года, узаконивая статус рабов, предоставил последним ряд возможностей. Он помогал им в той же степени, в какой вредил. С одной стороны, этот документ признавал институт рабства и защищал хозяев рабов от исков, поданных на основании «принципа свободы» (если владельцы соблюдали определенные условия). В эдикте указывались две законные причины ввозить невольников в страну: обучение их какой-либо профессии, ремеслу или предоставление им религиозного образования. Если владелец проделывал бюрократическую «работу с бумажками», получал от губернатора своей колонии разрешение путешествовать с рабом и регистрировал этого невольника по прибытии во Францию, последний лишался права добиваться свободы через суд. С другой стороны: «Если владелец не соблюдает формальности[279], предусмотренные предыдущими статьями, чернокожие получат свободу, которую нельзя будет опротестовать».

Кстати, Парижский парламент, оскорбленный самим фактом использования слова «раб» в законе, который регулировал действия людей внутри королевства, отказался регистрировать эдикт[280]. Юрист, консультировавший верховный суд, воспользовался случаем, чтобы выступить с развернутой критикой самого института рабства на том основании, что оно противоречило, помимо прочего, традиции французского законодательства, французской истории и духу христианства. Франция давно известна как первая в Европе христианская страна, писал юрист, а «Бог христиан – это Бог свободы».

Следующий прорыв в борьбе за права рабов произошел спустя два десятилетия, в июне 1738 года, когда в суды поступило прошение от одного раба, добивавшегося свободы. Речь шла о юноше, который сидел в тюремной камере в центральной части Парижа. Его звали Жан Буко. Ранее он принадлежал губернатору Сан-Доминго. Однако затем губернатор умер, и серия событий привела в итоге к аресту Буко[281]. Его преступление состояло в том, что он женился.

Впрочем, проблемы на самом деле начались после другой женитьбы – свадьбы губернаторской вдовы. Вступив во второй раз в брак, во Франции, вдова с новым мужем, младшим офицером Бернаром Верделеном, вернулась на Сан-Доминго, чтобы уладить свои дела. Среди унаследованного имущества, которое супруги вывезли во Францию, был Жан. Следующее десятилетие он прислуживал им в качестве повара. Но затем влюбился во француженку и тайно женился на ней. В эдикте 1716 года отмечалось, что женитьба раба во Франции – это одно из условий, лишавших хозяина права собственности на невольника. Впрочем, в эдикте также имелась статья о том, что рабы могут вступать в брак только с разрешения владельцев[282]. Как это дело могло бы решиться в суде, было неясно, однако хозяева добились ареста Жана прежде, чем он успел подать иск.

С момента женитьбы Жан стал «объектом для ненависти со стороны Верделена[283]. Он страдал от несомненно жестокого обращения», – писал известный адвокат, который взялся вести дело раба. К защитникам Жана также присоединился бывший королевский прокурор. Эта команда прославленных юристов не только ходатайствовала о свободе невольника и признании его права воссоединиться с французской женой, но и подала против владельцев Жана иск о выплате просроченного жалованья за годы, которые раб прослужил в качестве повара. Адвокаты вытащили клиента из тюремной камеры и поместили под защиту короля до окончания суда.

Процесс по делу Жана рассматривался как основополагающий момент для определения прав чернокожих во Франции на следующие пятьдесят лет – до самой Революции, – поскольку адвокаты намеревались раз и навсегда доказать, что рабство было незаконным, аморальным и, что хуже всего, антифранцузским.

Во вступительном слове защитники Жана нарисовали картину рабства в древние времена и подчеркнули, что этот институт появился во Франции вместе с римскими легионами, которые пришли поработить галлов[284] – предков (по крайней мере, с точки зрения теории) всех присутствовавших в зале суда, кроме подзащитного. Далее адвокаты заявили, что франки, которые основали французскую нацию и империю, были последовательными противниками рабства. (Доводы носили в равной степени исторический и этимологический характер, отсылая слушателей к происхождению слова «franc», «франк»[285], которое изначально означало «free», «свободный».) Они процитировали следующий отрывок из книги «Всеобщая история мира», опубликованной в Париже в 1570 году: «В соответствии с обычаем[286], если не только французы, но даже иностранцы по прибытии в любой из французских портов воскликнут: „Франция и свобода!“, они уходят из-под власти тех, кому принадлежат; [владельцы этих людей] не вправе требовать от раба денег, которые заплатили за него, и не могут заставлять работать, если невольник отказывается служить им»[287].

Во время процесса защитники Жана рассматривали его расовую принадлежность как фактор второстепенный в сравнении с иными имеющимися обстоятельствами. Они утверждали, что он был «французом, поскольку родился подданным[288] нашего монарха; ровней нам по своей человеческой природе и вероисповеданию; и гражданином, поскольку живет с нами и среди нас». Раса его жены даже не упоминалась, хотя брак между негром и белой женщиной поставил бы зал тогдашнего англо-американского суда на уши.

Представитель Верделена не оспаривал законность «принципа свободы», он лишь указал на одну небольшую проблему: никто не предполагал, что этот принцип когда-либо будет применяться в отношении чернокожих. Французский закон о том, что «всякий человек, ступивший на землю[289] королевства, получает свободу», распространялся на «любого раба, кроме раба-негра». Невольники из Польши, Джорджии, Леванта или Индии – все подпадали под эту норму. Как и американские индейцы. «Если иностранец или французский торговец прибывает в королевство с американскими дикарями, которых он называет своими рабами, – сказал адвокат истца, – никаких проблем: это явное нарушение закона, людям следует дать свободу. Но чернокожие, африканцы, – совсем другое дело. Применить „принцип свободы“ к неграм, – заявил юрист, – значит спровоцировать всеобщее восстание рабов во французских колониях; следствием беспорядков и мятежа станет потеря несметных богатств[290], которые король и страна получают из этих плодородных регионов».

Жан одержал победу. Суд удовлетворил его иск по всем пунктам. Бывший владелец был вынужден выдать ему 4200 ливров просроченного жалованья, а также уплатить судебные издержки и компенсацию[291] за тюремное заключение по ложному навету. Верделены подали апелляцию, но сам король объявил о желании «закрыть дело[292], которое, как вам известно, уже породило слишком большой шум» и отказался дать санкцию на возобновление процесса. Впрочем, чтобы показать, кого бы он поддержал при возможности, Людовик XV выслал Жана Буко из Парижа и к тому же запретил ему когда-либо возвращаться на родной остров Сан-Доминго.

По окончании процесса король издал новый эдикт, призванный решить следующую проблему: «Все большее число негров[293] [заражается] стремлением к самостоятельности [во Франции], что может привести к опасным последствиям». Документ вводил новое, весьма вредное условие: если владельцам не удавалось зарегистрировать рабов, или они держали их во Франции дольше положенного срока, или же привозили с неразрешенными целями, такие невольники не должны были получать свободу – вместо этого их следовало «конфисковать в пользу короны»[294] и возвратить в сахаропроизводящие колонии. Новый закон даже запрещал владельцам добровольно освобождать рабов на французской земле (за исключением распоряжений, сделанных в завещании).

Иски об освобождении рабов сошли на нет, а с военными победами и ростом авторитета Людовика XV в 1740-х годах в его правлении наступил короткий период, который дал основания для чрезмерно лестного прозвища – Людовик Возлюбленный. Но в 1750-х годах, когда в царствовании короля начался один из гораздо более типичных периодов неудач и разлада, суды захлестнула новая волна исков[295] об освобождении рабов, и чернокожие вновь начали выигрывать каждое дело, как в первичном рассмотрении, так и на стадии апелляции. Целое поколение адвокатов, любящих работать на публику, воспользовалось делами о «французской свободе» как быстрым способом добиться известности и даже славы. Эти юристы строили из себя воинствующих философов – образ, запечатленный в 1770 году в статье бескомпромиссного борца за гражданские права Анриона де Пансея: «Рабство, подобно разрушительному вулкану[296], высушивает, сжигает, засасывает все, что окружает; свобода же, наоборот, всегда несет с собой счастье, изобилие и расцвет искусств… Все свободно в королевстве, где свобода восседает у подножия трона, где худший из подданных находит в сердце своего короля отцовские чувства… Во Франции рабов нет».

Ответ на идеалистичные высказывания этих бескомпромиссных борцов с рабством прозвучал в сочинениях бывшего юриста Парижского парламента Гийома Понсе де ля Грава. Он переметнулся в другой лагерь и стал поверенным короля в Адмиралтействе. Этот жалкий предшественник столь многих негодяев девятнадцатого и двадцатого столетий утверждал, что ошибочно само представление судов о сути проблемы. Дело не в рабах во Франции. Дело – в чернокожих во Франции.

«Ввоз во Францию слишком большого количества чернокожих[297] – в качестве рабов или в любом ином статусе – представляет собой опасность. Вскоре мы увидим, как они обезобразят французскую нацию, – писал Понсе, реагируя на дело мулата Луи, который по решению суда только что стал свободным и получил просроченное жалованье от бывшего владельца. – Негры, как правило, опасны. Среди них нет практически ни одного, кто бы не злоупотребил полученной свободой».

Понсе призывал к принудительной регистрации[298] любого чернокожего, живущего во Франции, не важно, раба или свободного человека. Только так, по его мнению, можно было справиться с упомянутой угрозой.

* * *

В то время как Понсе порицал нацию, «обезображенную» межрасовыми браками[299], будущий наставник Тома-Александра, тогда еще известный под именем Жозеф Булонь, доказывал, что цвет кожи не служит мерилом человека. Булонь поступил в академию Ля Боэссьера в том же году, когда Понсе перешел в адмиралтейский суд. «Еще никто до сих пор не демонстрировал[300] такого изящества движений, – писал сын Ля Боэссьера о своем друге. – Подобная ловкость наверняка покажется невероятной для тех, кто не видел это собственными глазами». Когда другой мастер-фехтовальщик презрительно отозвался о Жозефе как о «Боэссьеровом мулате»[301], белый отец Жозефа убедил его ответить на оскорбление и пообещал за победу в дуэли нового коня и экипаж. Хотя юный Жозеф, вероятно, больше думал о том, как выиграть экипаж, дуэль имела огромное символическое значение как для борцов за гражданские права, так и для сторонников равноправия рас. Многие придворные и прочие известные люди делали ставки на того или иного дуэлянта. Сотни зрителей заполнили фехтовальный зал и наблюдали за тем, как элегантный темнокожий юноша умело побеждает более опытного противника при помощи «бесконечных комбинаций ударов»[302], неожиданных даже для тех, кто видел тренировки Жозефа.

Как бы король ни относился к мулатам во Франции, он отметил победу Жозефа, сделав его членом своей почетной гвардии – отряда gen d’armes[303] (буквально «оружных людей»), расквартированного в Версале. Бойцы этого элитного подразделения на церемониальных приемах стояли за спиной короля, одетые в щегольские алые дублеты с серебряной тесьмой. Жозеф присвоил себе титул «шевалье», и, поскольку рыцарь должен именоваться по месту расположения своего замка, юноша назвался шевалье де Сен-Жоржем (поговаривали, что в честь плантации, которой его отец владел на Гваделупе). Но в то самое время, как Жозеф Булонь стал рыцарем, Понсе де ля Грав получил пост королевского прокурора. И принялся еще активнее добиваться введения регистрации для живущих во Франции чернокожих – всех, включая мулатов (и более того, любого человека с малейшей примесью африканской крови), – ради предполагаемой общественной безопасности.

Весной 1762 года в столице и ее пригородах огласили указ[304], согласно которому любой, в чьих жилах текла негритянская кровь, был обязан явиться в трибунал Парижского парламента для регистрации. Все жители Парижа, в домах которых располагались чернокожие, также должны были заявить о них. На выполнение указа отводился срок в один месяц[305] Понсе станет лично посещать судебные заседания, посвященные регистрации.

10 мая 1762 года мать Жозефа Нанон[306] (отец юноши сумел привезти ее в столицу через два года после того, как он с сыном сам переехал из колонии) явилась на одно из первых судебных заседаний по вопросам регистрации. Очередь молодого фехтовального дарования должна была наступить спустя два дня.

Вместо этого, как показывают документы, 12 мая Понсе и его закадычным друзьям нанес визит «Николя Бенжамин Тексье де ля Боэссьер[307], эсквайр, мастер-над-оружием в академиях короля», который прибыл «во исполнение указа», поскольку «его заботам был поручен живущий у него ученик – мулат по имени Жозеф, примерно пятнадцати с половиной лет». Ля Боэссьер пояснил, что его подопечный прибыл во Францию, «чтобы пройти обучение апостольской римско-католической вере, получить надлежащее для юноши образование, а затем вернуться в вышеупомянутые острова Америки, как только появится свободная навигация».

Понсе должно быть разозлился, когда вместо Жозефа в суд пришел учитель фехтования – прокурор наверняка мечтал унизить прославленного молодого дуэлянта. Но теперь, когда Жозеф стал шевалье де Сен-Жоржем, «оружным человеком», гвардейцем, постоянно состоявшем при короле, прокурор вряд ли мог настаивать на том, чтобы юноша лично явился в парламент. В документе о регистрации Жозефа Булоня подпись Понсе стоит рядом с росчерком Ля Боэссьера.

* * *

На протяжении двух следующих десятилетий, пока идеалистически настроенные юристы и философы взращивали во Франции семена истинного аболиционизма, Понсе де ля Грав тратил время на проповеди об опасности негритянской крови для чистоты белой расы. Он вещал для любого, кто готов был слушать его в версальских и парижских залах. И обрел самых могущественных союзников в Министерстве военно-морского флота и колониальных дел. Это ведомство распространило предупреждение о том, что число опасных «полукровок» в Париже и других городов «увеличивается с каждым днем[308] [в результате их сексуальных] сношений с белыми». У руководства французской империи были все основания удариться в национальную расистскую паранойю, ведь Франция в 1763 году столкнулась на международном уровне с более чем реальной проблемой: потерей практически всех своих североамериканских владений – цена, которую британцы потребовали за мирный договор, венчающий Семилетнюю войну. На построение «Новой Франции», которая простиралась от Ньюфаундленда до Луизианы и Мексиканского залива, ушли почти двести лет исследований и огромные капиталовложения. (Франция удержала колониальные аванпосты в Индии[309] при условии, что не станет их вооружать – таким образом, Великобритания расчищала себе путь для захвата всего субконтинента.) В обмен на все это Франция сохранила только Сан-Доминго и другие свои острова в Вест-Индии – острова, которые в сравнении с прочими считала жизненно необходимыми колониями. Французам просто не оставалось ничего другого, как идти ва-банк, делая ставку на сахар и работорговлю.

В 1776 году, когда Тома-Александр прибыл во Францию, власти рассматривали новое предложение о том, как решить вопрос с неграми и мулатами. Авторы инициативы утверждали, что юристы и философы, рассматривая рабство, устроили своего рода референдум по древним правам французов и тогдашней политике. Вновь прозвучал старый диагноз, составленный Понсе: дело не в рабстве, а в расовой принадлежности, – но появилось новое решение.

9 августа 1777 года король Людовик XVI издал указ о создании Надзора за чернокожими. Это был всеобъемлющий свод законов, жуткая цель которого совершенно беспардонно постулировалась в одном из ранних проектов: «В конечном итоге негритянская раса[310] в королевстве будет уничтожена».

В рамках Надзора за чернокожими[311] создавались «приемники» – по сути дела тюрьмы или протоконцлагеря – в восьми главных французских портах. В этих учреждениях надлежало содержать негров и мулатов, только что прибывших во Францию или живших в стране нелегально. Идея состояла в том, чтобы подорвать пятидесятилетнюю традицию «процессов о свободе», не давая чернокожим вообще попасть в страну: приемники располагались на французской земле, но обладали явным экстерриториальным статусом, чтобы к ним нельзя было применить «принцип свободы». В рамках Надзора за чернокожими также предлагалось провести облаву на рабов, которые могли нелегально въехать в страну до 1777 года, перевести этих невольников в приемники и затем депортировать.

Как ни удивительно, Парижский парламент не выступил против новых законов. Отчасти так получилось потому, что понятие расы все еще было в новинку: в традиции высшего суда не входила защита прав чернокожих самих по себе, кроме тех случаев, когда следовало определиться со статусом отдельного человека, раб он или свободный. Гонения, основанные исключительно на цвете кожи, с юридической точки зрения не рассматривались или, если речь заходила о рабстве, часто упоминались лишь как метафора для описания угнетенного состояния невольников. Парижским дворянам-мулатам вроде Тома-Александра или Сен-Жоржа стоило серьезно обеспокоиться, ведь появлялась возможность на законных основаниях аннулировать их статус – без права апелляции.

В 1778 году законы о Надзоре за чернокожими были дополнены еще двумя распоряжениями. Согласно одному из них, цветным подданным, жившим в Париже, надлежало носить специальное свидетельство[312] с указанием имени, возраста и владельца (если речь шла о рабе). Другое распоряжение запрещало белым подданным вступать в брак с «чернокожими, мулатами или цветными» – давняя цель радикального расистского лобби. В 1780 году – когда Тома-Александру исполнилось восемнадцать – король издал новый закон, запрещавший цветным использовать титулы Sieur или Dame («сэр» или «мадам»). Сен-Жорж оставался шевалье, а Тома-Александр по-прежнему был графом, но любому из них грозил арест за попытку поставить «сэр» перед своим именем.

Как и многие инициативы последних лет Старого порядка, новые расистские законы слабо применялись на практике[313]. С этой точки зрения, в неэффективности королевского правления скрывалось человеколюбие. Чтобы приемники заработали в полную силу два десятилетия спустя, понадобился лидер совсем иного склада – Наполеон Бонапарт. До той поры негры и мулаты во Франции будут пользоваться полной свободой, а потому в полной мере смогут понять, что значит лишиться ее.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.