20

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

20

В Москве из аэропорта я позвонил Новицкому. Удалось застать его в кабинете.

— Павел Денисович, я вернулся.

— Почему так скоро? Произошло что-нибудь важное?

— Да, очень важное. Я говорю из аэропорта и сейчас прибуду к вам.

— Хорошо. Посылаю вам машину.

— Не надо. Быстрее доеду на такси.

— Разве так спешно?

— Да, Павел Денисович, очень спешно.

— Хорошо. Жду вас.

С чемоданом и портфелем, с длинной трубкой чертежной бумаги, перевязанной веревочкой, я втиснулся в первую подвернувшуюся автомашину и помчался в институт.

И вот снова наша улица, вдоль которой протянулся на версту свежий дощатый забор, вот подъезд института, вестибюль, широкая лестница на второй этаж, дверь директорского кабинета. Впрочем, через нее к Новицкому уже не входили. Она была обита войлоком, обшита клеенкой и наглухо закрыта. В кабинет вела новая дверь из смежной комнаты, где Новицкий расположил свою приемную-секретариат.

И самый кабинет изменился. К боковой стене переместился письменный стол. Новый чернильный прибор из авиационной стали, а также несколько папок и книг были расположены в полнейшем порядке. Некоторые книги на столе представляли собой переплетенный машинописный текст: «Титульный список ЦИАДстроя», «Пятилетний план авиапромышленности» и т. д. Переплеты были красные, золотообрезные — пожалуй, кто-то перестарался для директора. Уже не было в помине ни кепки на гвозде, ни электрического чайника на подоконнике — чай Новицкому теперь приносили из приемной. Над столом висел наклеенный на коленкор генеральный план ЦИАД. В окно виднелась стройка. Площадка была уже спланирована, выводились корпуса.

И Новицкий был одет по-иному, не в гимнастерку военного сукна, как я вам всегда его описывал, а в летний просторный парусиновый костюм. За эти полгода, с того дня, как он принял дела, Новицкий много и, как говорится, напористо у нас поработал, запустил на полный ход стройку, выправил положение в институте, добился четкости во всем. Он предполагал после моего возвращения ехать в отпуск. На выбритом полном лице стали снова заметны следы утомления — нездоровая желтизна, одутловатость, небольшие отеки под глазами, по-прежнему, однако, очень живыми. Сейчас взгляд был несколько встревоженным. Поднявшись мне навстречу, Новицкий пошутил:

— Значит, как сказано у Гоголя: «Должен сообщить вам, господа, пренеприятное известие». Какое же, Алексей Николаевич?

— Наоборот. Очень приятное, Павел Денисович.

Мигом развязав веревочку, я положил чертежи на стол директора, наскоро прижав углы ватманской бумаги тем, что попалось под руку: увесистым чернильным прибором, пепельницей, стопкой папок, толстой книгой. Новицкий молча наблюдал. Потом не спеша склонился над столом.

— Что это у вас?

— Тысячесильная машина.

Больше я ничего не прибавил. Всякому инженеру-мотористу, а тем более столь незаурядному, наделенному и конструкторской жилкой, как Новицкий, без комментариев было ясно, что означали в мировом соревновании моторов эти два слова: «тысячесильная машина».

Новицкий стоял, опершись на край стола обеими руками. Я почему-то до сих пор помню эти руки, поросшие на пальцах, на тыльной стороне ладони густым волосом.

— Так, — выговорил он, все еще глядя на чертеж. — Ваше произведение?

— Да, Павел Денисович.

Он молча поставил на прежние места пепельницу, чернильный прибор, папки и книгу. Листы ватмана сами собой свернулись.

— Так, — повторил он и сел в свое кресло.

Теперь я видел, что Новицкий очень рассержен. Сразу набрякли мешки под глазами. Он, однако, сдерживался.

— Садитесь…

Все острее угадывая неладное, я опустился в кресло, словно сваливаясь с небес на землю.

— Вашими личными делами, — продолжал Новицкий, — мы, если позволите, займемся позже… Расскажите, пожалуйста, что вы сделали.

— Павел Денисович, какое же это личное дело?

— Хорошо. Не будем пока спорить. Как наши заказы?

Я не ответил. Собственно говоря, ни одно из порученных дел я не довел до конца, а Новицкий жестко задавал вопросы, перечислял все задания, с которыми я поехал в Ленинград, словно на память читал их по списку. В этом списке был и глиссерный мотор, и оборудование, изготовление которого задерживалось, и многое другое.

— Так… С кем же вы виделись из профессуры? — спрашивал Новицкий. С кем договорились?

Я буркнул:

— Начал переговоры.

Он скрестил руки на груди. Видимо, все в нем кипело. Я чувствовал, что вот-вот — и он стукнет по столу кулаком. Но Новицкий встал, подошел к окну, достал из кармана папиросы, закурил и повернулся ко мне.

— Вот что, товарищ Бережков… Одно из двух… Или мы будем вместе работать, или… — Он шагнул к столу, резким движением вырвал чистый лист из большого блокнота и положил передо мной. — Вот бумага, пишите заявление об уходе. И расстанемся.

— Павел Денисович, но почему же? Ведь вы даже как следует не посмотрели чертежи, не выслушали моих…

— Я посмотрю. Это я вам обещал. Но, извините меня, вы проявили крайнюю степень безответственности. Это анархический или, в лучшем случае, мальчишеский поступок.

— Павел Денисович!

— Извольте меня выслушать. Я с вами разговариваю не как добрый знакомый, а в качестве директора, вашего начальника, представителя советской государственности. Вы уезжаете в командировку, беретесь выполнить поручение, от чего зависит своевременный ввод в строй важнейшего объекта, за который мы отвечаем головой перед правительством, который записан вот сюда… — Новицкий все же стукнул по столу, стукнул книгой в красном твердом переплете. — Уезжаете и, забыв о своем долге…

— Павел Денисович, мой долг…

— Потрудитесь не перебивать… Забыв о своих обязанностях, изволите заниматься личными делами, какими-то изобретениями, о которых никто вас не просил.

— Павел Денисович, это…

— Это анархизм с начала до конца… Индивидуалистическое гениальничанье. Если вы желаете работать с нами, то прежде всего подчиняйтесь государственному порядку, плану, дисциплине. На фронте за такой поступок я отправил бы вас в ревтрибунал. А здесь… Пожалуйста, можете писать заявление об уходе. Сегодня же будете свободны от всех ваших обязанностей.

Я молчал, чувствуя, как он, этот властный человек с тяжелой рукой, подминает, подчиняет меня. Он тоже помолчал.

— Так… Я должен объявить вам выговор в приказе.

— Павел Денисович, у меня имеется лишь единственное оправдание.

— Какое?

— Эта вещь! — Я показал на листы ватмана, которые, свернувшись, все еще лежали на столе. — Павел Денисович, ведь я не так уж задержал всех. Сегодня же можно отправить в Ленинград кого-нибудь другого, а я не смею сейчас терять ни одного дня. Вы знаете, как этот мотор нужен. Я был вправе…

— Нет, не вправе. Это опять рассуждение индивидуалиста. Взбрело в голову, и к черту всех и вся! Извините, это не наш принцип.

Его манера произносить эти слова: «наш», «с нами», «мы», опять, как когда-то, в давнюю первую встречу, коробила, колола меня. Опять подмывало вскричать: «А я кто, не наш? Не мы? Не государство?» Но в те минуты, растерявшись, я не отдал еще себе отчета в этом чувстве.

Новицкий нажал кнопку звонка. Явилась стенографистка-секретарь.

Он сказал:

— Будьте любезны, запишите… Потом отстукаете на машинке и принесете мне на подпись. «Главному конструктору института А. Н. Бережкову. Считаю недопустимым ваше самовольное возвращение из командировки, вследствие чего сорваны возложенные на вас задания. Ставлю это вам на вид и прошу…» Нет, зачеркните «прошу»… «и требую, чтобы…».

Я выговорил:

— Павел Денисович, я понимаю, что действительно нарушил дисциплину.

Новицкий быстро на меня взглянул. Насупленное лицо изменилось. Я вдруг увидел дружелюбную улыбку.

— Алексей Николаевич, этого признания мне достаточно… Дайте сюда…

Он взял у стенографистки недописанный листок, разорвал и бросил в корзину.

А я… Что поделаешь, мой друг, рассказывать — так рассказывать все. Я в глубине души чувствовал, что если бы моя поездка повторилась сызнова, то я — хоть убейте! — опять поступил бы так же, забыл бы все на свете и начертил мотор. Ибо знал, как он нужен, ибо верил, абсолютно верил в свою вещь!