Приземление

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Приземление

Ноябрь 1942 года — март 1943-го

Ослепительно белое небо. Душная тишина. Все болит. Шлем, комбинезон, унты, перчатки — чугунные. Давят — не пошевельнуться. И пресс на груди, на ногах и руках. Скосил глаза направо — белая степь. Налево мужик какой-то сидит… на кровати. Голова, рука забинтованы. На коленях раскрытая книга. Читает… Это не наш мужик… Где я?.. А Витя, Вася — где?..

Курить хочу. Никогда не хотел. Мальчишеские забавы с курением были очень краткими и неприятными. В училище и в части вместо курева брал добавку сахара. Так, изредка, за компанию брал в зубы папиросу, чтобы взрослым казаться. А сейчас хочу курить.

— Закурить… дай, — говорю мужику.

И ухом не повел. Читает. Музыка тоненько, издалека.

— Дай закурить! — говорю громко.

Мужик шевельнулся, огляделся. Смотрит на меня задумчиво. О, в глазах мысль появилась. Заискрились. Заулыбался:

— Эй, корешок! Никак, опять очнулся? — Голос бархатистый, низкий. — Ты чего?..

«Опять»… При чем здесь «опять»? А что было до «опять»?.. «Мессер» на хвосте… Берег реки запрокидывается… Число «200»… Бело-зеленое число на черном. Не число, а деление, деленьице…

Мужчина наклоняется надо мною:

— Ты чего, парень?

— Курить хочу! Дай закурить! — кричу.

Много дней спустя Борис (так звали однопалатника) рассказал, что «крик» мой он едва разобрал, вплотную приложив ухо к моим губам.

— Эт-то можно! Это пожалте! — обрадовался Борис, подавая мне папиросу.

Или потому, что это была первая затяжка дымом или, скорее, протест организма, папиросу вышибло приступом кашля с кровью.

Папироса лежала на полу, а по мундштуку ее, как в трубочке термометра, поднималось красное.

Боря быстро заковылял из палаты.

* * *

Уж такая тягомотина — дни, ночи, месяцы в госпитале. Все это страшно усугублялось вестями с фронта, сообщениями о тяжелых боях на Волге, под Сталинградом, в самом городе.

По крохам, по отдельным деталям, сообщенным однополчанами, навещавшими меня, восстановил картину катастрофы нашего славного экипажа.

Наша «пешка», потерявшая управление, по довольно отлогой нисходящей грохнулась на левом берегу Волги в районе Быково. Значит, перетянул ее Витя через реку. Стрелок наш, Вася, успел покинуть самолет. Однако погиб парень — то ли расстрелянный на парашюте, то ли неудачно приводнившийся, запутавшийся в стропах. Командира нашли в 50 м слева впереди от самолета, всего изломанного, окровавленного. Меня не нашли сразу, но, вернувшись, обнаружили… в самолете, на своем месте. Фонарь был сдвинут, кресло мое, сорванное с цапф, пробило днище кабины. Сидел я, запрокинувшись назад, вцепившись рукой в борт открытой кабины. Обе ноги сломаны, а в остальном — целехонький. Лицо — как гипсовая маска, и тонкая струйка крови из-под шлема по щеке. Кожа на голове лопнула немного.

Витя умер в госпитале через два месяца.

В начале и в конце зимы 1942/43 года две вести озарили мрак пребывания в «юдоли скорби».

Папа — мой папа, расстрелянный, по сведениям «доброхотов», в 1937 году, — воскрес, возник из небытия!!! И было материальное подтверждение этого дивного воскресения — треугольник письма на двойном листке ученической тетради в клеточку, отправленного им самим (!) из госпиталя перед возвращением (?!) на фронт.

Папа сообщал, что, «смыв свою вину кровью», направляется на передовую рядовым бойцом. Вырисовывалась схема его судьбы последних пяти лет: лагерь — штрафбат — госпиталь — опять фронт (который раз в его многострадальной жизни!).

Не описать горько-солнечной радости, пережитой мною с получением этой вести, пересланной мамой. Состояние мое начало круто улучшаться.

А тут — победа под Сталинградом! Раздробили, смяли группу Паулюса. Ну, так жить можно и даже нужно. Надо скорее выписываться, и в полк, к ребятам. Засуетился я, заковылял по кабинетам врачей, старался без костылей, с палочкой. Надоел им донельзя. Некоторые, не выдержав, орать начинали. Несколько раз меня посылали… не в полк.

— Не следует торопиться, мальчик, — увещевал меня седенький военврач, сухонький старичок, — вот подлечим вас, подправим, а там видно будет…

— Не мальчик я, товарищ военврач второго ранга! Я — старший сержант, штурман! Мне летать, воевать надо.

— Ну кто же спорит? Конечно, старший сержант… и этот… штурман. Даже сокол, я бы сказал. А относительно летать… там видно будет.

— Куды, торопыга, рвешьси? — причитала санитарка тетя Паша, присев у моей койки. — Тебя с тово свету достали. Лечут, стараютца доктора, а ты вспять лезешь!..

* * *

Из госпиталя наконец-то вырвался. Однако вторая комиссия (летная) не допустила меня к полетам. Приземлился я, очевидно, окончательно.

Встреча с однополчанами была теплой чрезвычайно. Правда, летный состав изрядно сменился: многие выбыли по ранению или… насовсем. На их место поступили новые.

До получения допуска к полетам определили меня в команду по снаряжению боеприпасов к авиационным пулеметам, по проверке авианавигационных приборов. В наряды ходил.

Надежда на допуск к полетам чахла — сами врачи считали это маловероятным. Наземное существование — вместо радости и благодарности судьбе, подарившей мне его, — угнетало меня. Особенно тяжко было переносить моменты взлета и посадки самолетов. Физическое ощущение обескрыленности. Все это усугублялось явно преувеличенным чувством неполноценности собственного вклада в общенародную борьбу с фашистами.

Размышления эти привели меня к решению «дезертировать»… на фронт. Схема была проста: оставив личные документы в части, «нарываюсь» на патрулей в гарнизоне — пересыльный пункт, где собирают всех «беспачпортных», — маршевая рота — фронт.

* * *

Все так и было. Заменив погоны (их только что ввели в армии) с сержантскими лычками на погоны рядового, оставив в казарменной тумбочке красноармейскую книжку, двинулся я на базар. Естественно, был задержан первым встречным патрулем и препровожден на пересыльный пункт. Представился там как солдат, под своей фамилией.

Пошли занятия по стрельбе, строевой подготовке, тактике стрелковых подразделений вперемежку с хозработами и нарядами.

На четвертом (!) ярусе нар в дощатой казарме впервые встретился с «автоматчиками» — так на солдатском жаргоне называли вшей.

Шло формирование маршевых рот. По достижении численности по штату рота отправлялась в действующую армию, на фронт.

Народ тут был собран самый пестрый: отставшие от своих частей на марше, эвакуируемые из оккупированных областей, базарные «барыги» без документов, вполне смахивающие на настоящих дезертиров. И по возрасту были очень различны.

Однако недолго музыка играла. Под вечер четвертого-пятого дня вызвали меня на выход. У тумбочки дежурного стоял… комиссар нашего полка. Выразительно, пристально глянув на меня, молча расписался в гроссбухе дежурного о «получении» меня в собственное распоряжение.

Зачеркнул в графе «звание» слово «рядовой», надписал сверху: «старший сержант».

— Марш за мной, старший сержант! — сказал и направился к выходу.

Вслед голоса из полутьмы барака:

— Вызволили парнишку-то…

— Шпиена, поди, словили…

— Хрена там! Поди, сынка нашел…

— Не-е… тут чо-то не то — скрывался, вишь: грит — рядовой, а всамдель — сержант старшой…