Глава XXIII. ПОСЛЕ ВОССТАНИЯ БОЛЬШЕВИКОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XXIII. ПОСЛЕ ВОССТАНИЯ БОЛЬШЕВИКОВ

И вот восстание, слухи о подготовке которого проникли в печать, грянуло, и все свершилось на удивление быстро. Говорили, что возле Зимнего дворца, где находилось правительство, была стрельба, но обошлось почти без крови.

Кустодиев, как и многие другие, пытается разобраться в событиях, но это совсем не просто. «Буржуазные» издания, такие, как «Речь», почти все закрыты. А вот «Новую жизнь» Горького пока не тронули, и газета 26 октября констатирует: коалиционное правительство, просуществовавшее почти полгода, пало так быстро, как падает сгоревшая спичка, превращаясь в пепел…»[372]

Из той же газеты можно узнать, что сформировано чисто большевистское правительство с Лениным и Троцким во главе.

Но уже через несколько дней в статье Николая Суханова «Большевики у власти» газета тревожно бьет в набат: «Последствия большевистской авантюры уже сказываются в виде попыток мобилизации всех антибольшевистских сил для военного разгрома “нового строя”, для гражданской войны. Некоторые из этих попыток, по-видимому, удаются, страна уже ввергнута в пучину междоусобия, политического распада и анархии…»[373]

В заметке «Новой жизни» с ироническим заголовком «Полным паром к социализму» комментируется резолюция ЦИК о печати, предписывающая закрытие буржуазных газет. Автор цитирует точку зрения большевиков: «Терпеть буржуазные газеты — значит перестать быть социалистом»[374].

А страсти все накаляются. Статья «Дыхание смерти» звучит как реквием всем надеждам: «Две недели гражданской войны, забастовок, бойкота и прочих прелестей того светлого царства социализма, в которое мы вступили 25 октября, довели нашу хозяйственную жизнь до полной катастрофы»[375].

И, похоже, оправдываются опасения А. Бенуа и других деятелей культуры о печальной участи художественных ценностей в грозное время социальных конфликтов. «Новая жизнь» публикует репортаж Ларисы Рейснер «В Зимнем дворце», написанный по свежим следам его штурма. Имея в виду жившего во дворце главу Временного правительства А. Ф. Керенского, автор пишет: «Зачем нужно было есть и спать по-царски, попирать ногами изящество, роскошь и богатство, которыми имеет право распоряжаться лишь народ, которое принадлежит будущему, как музей Александра III. как Эрмитаж и Третьяковская галерея. Не будь Керенского во дворце, народный гнев не тронул бы ни одной безделушки… Толпа искала Керенского — и нашла на своем пути фарфор, бронзу, картины, статуи и все это разбила… Кабинет Александра II, молельня и т. д. превращены в груду осколков; мундиры, бумаги, ящики столов, подушки, постель — все решительно искрошила…»[376]

Однако после политического шторма жизнь постепенно входила в прежние берега, и в гимназии Шидловской, где учились Кирилл и Ирина, возобновились занятия. Однажды Кирилл возбужденно заявил отцу, что у них учатся теперь дети вождя революции Троцкого — Лев и Сергей Бронштейны, они только недавно приехали из Америки, и потому их зовут «янки», а в гимназию и домой их сопровождают для безопасности вооруженные солдаты. Как и сына другого «вождя революции», Шуру Розенфельда.

О гимназии Шидловской на Шпалерной, 7 написал в своих воспоминаниях учившийся в ней Б. Н. Лосский: «В гимназию Шидловской отдавали своих детей главным образом семьи зажиточной, в преобладающей мере либеральной интеллигенции, относившейся неприязненно к духу казенщины… Во втором классе верховодил мальчишками старший сын Керенского, Олег. В нем же учился и старший из братьев Познеров, Вова, позже поэт, а за последние десятилетия известный французский коммунистический писатель… Там же учился Кирилл, наследник художественного дара мирискусника Бориса Кустодиева. Мне он памятен как обидчик “малышей”, каковыми он считал нас, первоклассников, включая свою сестру Ирину, которая раз ответила на какой-то из его выпадов многозначительным остережением: “Вот теперь ты хихикаешь, а дома, пожалуй, и заплачешь”, имея, должно быть, в виду крутые воспитательные меры их матери… Из шедших за нами старших “приготовишек” упомяну четырех, начиная с симпатичного кудрявого брюнета, младшего брата Владимира Познера, будущего французского египтолога… двух двоюродных братьев: Шуру Розенфельда и Леву Бронштейна, иначе говоря, сыновей Каменева и Троцкого… последний из четырех Митя Шостакович…»[377]

Обсудив сообщение Кирилла, Борис Михайлович с Юлией Евстафьевной решили, что, может, и лучше, и безопаснее, если дети их учатся вместе с детьми «вождей революции». Наверное, и гимназия в эти неспокойные времена находится под негласной охраной.

Понимая, что мать, должно быть, переживает за них и волнуется, Борис Михайлович послал ей успокоительное письмо. В конце ноября пришел ответ. «Наконец-то, родной мой Боря, — писала Екатерина Прохоровна, — я получила от тебя весточку, что вы все живы и здоровы. Уж чего-чего я не надумалась и ходила как потерянная… И теперь пишут, что у вас забастовали и почты и телеграфы… Больно видеть, что попрано все святое в человеке: и совесть, и честь, и стыд, превратились все в зверей и грызут друг друга и жаловаться некому и защитить некому. Какая-то безсудная земля наша Россия. Сегодня я читала о погромах в Москве, и прямо волосы дыбом встают. Чего же еще ждать? Кто будет у нас хозяином?

Наша Эривань превратилась в какой-то военный лагерь, где на каждом углу и шагу встретишь кучку солдат в самых безобразных видах. Пришло три полка на отдых и ведут себя так возмутительно, что и боязно на улицу показаться…»

Переживала мать и за зятя, офицера Александра Карловича Вольницкого: «Мы каждый день ждем, что его или арестуют или прикончат. Никто не хочет идти на фронт или куда поблизости нести ту или другую службу. Приезжали большевики агитировать, но ничего не вышло у них»[378].

Через три недели вынужденного молчания вдруг вновь подала голос газета «Речь», но уже под новым названием — «Наша Речь», и тут же сообщила о результатах выборов от Петрограда в Учредительное собрание. Пока складывалось примерное равенство сил: против шести большевиков во главе с Лениным избрано четыре представителя от партии народной свободы и два эсера[379].

В том же номере — негодующее письмо, подписанное советом Академии художеств и советом Высшего художественного училища по поводу значительного ущерба художественным ценностям, причиненного в ходе последних вооруженных выступлений в Петрограде и Москве.

Чудеса с названием «Речи» продолжались. Следующий, и вновь номер первый, звучит уже как «Свободная Речь», а еще через несколько дней — «Век (Речь)», тоже с номером один. «Троцкий, — писал «Век», — в своем последнем выступлении в цирке “Модерн” возбуждал в толпе жажду крови, утверждая, что у нас нет еще настоящего террора, и напоминал о французской гильотине, которая делала человека ровно на голову короче. Трудно понять, какие преимущества Троцкий видит в гильотине. Чего ему еще недостает, когда ежедневно газеты приносят известия о зверских самосудах, когда даже Крыленко считает нужным отделиться от позорного убийства ген. Духонина, когда русские города расстреливаются из тяжелых орудий, тысячами насчитываются убитые и раненые, когда злоба и ненависть доведены до точки кипения…»[380]

Особенно встревожило Кустодиевых и их ближайших знакомых сообщение о подготовке законопроекта об упразднении всего заграничного государственного долга.

«Что это значит? — вопрошал «Век». — Это значит, что государственная рента, все облигационные листы займов… в том числе и Займа свободы, все русские бумаги, котирующиеся на биржах всего мира, вдруг обращаются в простую макулатуру… Последствия не заставят себя ждать. Наши бумажные деньги и теперь немного стоят. Когда банкротство свершится, покупательная сила их в короткое время будет сведена к нулю»[381].

И вновь газета меняет название, словно заметая следы, и называет себя «Наш век». Выборы в Учредительное собраний, отмечает печать, не принесли победы большевикам: они получили лишь 79 мандатов, а представители других партий — 182 (больше всех эсеры — 136)[382].

Вероятно поэтому совещание членов Учредительного собрания в Таврическом дворце было разогнано вооруженными матросами под командой прапорщика Благонравова. Через несколько дней имя прапорщика Благонравова прозвучало еще громче: его назначили чрезвычайным военным комиссаром Петрограда с широкими полномочиями. В городе устанавливалось осадное положение с запретом митингов и собраний, введением комендантского часа с девяти часов вечера до семи утра.

Вслед за забастовкой государственных служащих забастовали и работники образования, и были прекращены занятия во всех учебных заведениях.

Вернувшийся из Москвы Мстислав Добужинский на вопрос Кустодиева, что он обо все этом думает, грустно сказал, что уже дал ответ в статье «Расстрелянное искусство» — по поводу обстрела из орудий Московского Кремля. И этот акт вандализма совершили сторонники большевиков. «Что можно добавить к этому, Борис Михайлович? — уныло заключил Добужинский. — Сам видишь, что происходит!»

Сидя в своей квартире, Кустодиев, конечно, видел меньше, чем другие, и о происходящем судил в основном из газет. А они наводили на мрачные мысли. Как по-детски ликовал он, узнав о свержении монархии!.. Теперь преобладало другое чувство: страна все быстрее погружалась в пучину.

Накануне созыва Учредительного собрания Кустодиев писал В. Лужскому: «Я вроде как бы в одиночном заключении пребываю; все дни как один, разнообразятся только тем, дают нам электричество или нет — больше сидим во тьме или с керосиновыми лампами. У заключенных хоть прогулки бывают, а у меня и того нет. Работаю, работаю и работаю. Дети в школу не ходят — праздники, а затем забастовка школьная… Все и вся пребывают в каком-то непрерывном ожидании, что завтра это должно кончиться, наступает это завтра — ничего нет, тогда ждут еще завтрашнего дня и т. д. Тоска!..»[383]

Надежды либеральных кругов на какие-то перемены в связи с началом работы 5 января в Таврическом дворце Учредительного собрания не оправдались. Уже на следующий день новое правительство, Совет народных комиссаров, и ЦИК приняли подписанный Лениным декрет о роспуске Учредительного собрания. Вопрос, будет в стране двоевластие или нет, решился быстро и однозначно.

После роспуска Учредительного собрания вновь ускоренными темпами началось закрытие буржуазных газет возмущавшихся действиями большевиков. Однако «Новая жизнь» Горького пока выходила, и Кустодиев удивлялся почему же не закрывают и ее. Продолжая публиковать в газете свои «Несвоевременные мысли», Горький все более резко критиковал захвативший власть режим, не жалея и вождей его. В одном из январских номеров он сурово прокомментировал угрозы представителей власти усилить репрессии. «Все, — писал Горький, — что заключает в себе жестокость или безрассудство, всегда найдет доступ к чувствам невежды и дикаря.

Недавно матрос Железняков, переводя свирепые речи своих вождей на простецкий язык, сказал, что для благополучия русского народа всегда можно убить и миллион людей.

Я не считаю это заявление хвастовством и, хотя решительно не признаю таких обстоятельств, которые смогли бы оправдать массовые убийства, но — думаю — что миллион “свободных граждан” у нас могут убить. И больше могут. Почему не убивать?

…Поголовное истребление несогласно мыслящих — старый, испытанный прием внутренней политики российских правителей. От Ивана Грозного до Николая II этим простым и удобным приемом борьбы с крамолой свободно и широко пользовались все наши политические вожди — почему же Владимиру Ленину отказываться от такого упрощенного приема?

Он и не отказывается, откровенно заявляя, что не побрезгует ничем для искоренения врагов…»[384]

От всего этого у Кустодиева голова шла кругом. Понять ход событий, сидя, как крот, в квартире на Введенской, он был не в состоянии. И далеко не он один. В эти январские дни не стоявший от происходящего в стороне А. Н. Бенуа записывает в дневнике: «Все мучаюсь тем, что никак не могу прервать свое молчание (в прессе) и даже не могу собраться послать письмо в “Новую жизнь”! Все же долг мой — высказаться! Однако что я скажу, где и как? Окончательное препятствие заключается, пожалуй, в том, что я не понимаю до конца того, что я вижу. Никто не понимает»[385].

В Петрограде все хуже становилось с продуктами питания, прежде всего с хлебом. Выдачу хлеба ограничили — четверть фунта в день на человека! Деньги обесценивались.

а хлеб, зерно все увереннее завоевывали позиции самого надежного платежного средства.

Однако культурная жизнь все же не умирала. В музее Академии художеств открылась очередная выставка «Мира искусства», и Кустодиев представил на ней восемь картин. Среди них навеянное буржуазной революцией полотно «27 февраля 1917 года», «Бахчисарай», «Сундучник», исполненный в Конкала портрет Грабовской.

На той же выставке художник Борис Григорьев экспонировал среди своих работ портрет Кустодиева.

Вызвавшая немало толков статья Горького, как и другие материалы «Новой жизни», по-видимому, всерьез обозлили большевиков, и с начала февраля газета на две недели была закрыта. Вновь возродившись, в номере от 15 февраля она сообщила, что с этого дня хлебный паек в Петрограде уменьшается до одной восьмушки фунта в день на человека[386].

Однажды в квартиру Кустодиевых явилась группа вооруженных людей. Возглавлял ее огромного роста матрос в бескозырке и бушлате с перепоясывающими могучий торс пулеметными лентами. Были среди них и рабочий в кожаной куртке, с винтовкой в руке, и женщина в красной косынке с кобурой у пояса. Держались они поначалу хмуро и вызывающе и потребовали показать «все, что у вас есть».

Кустодиев уже слышал о подобных комиссиях, врывавшихся в дома и квартиры «буржуев», чтобы выявить ценности, которые можно реквизировать на нужды революции, и решить — нельзя ли это семейство «уплотнить».

Пришедшие посмотрели на картины в мастерской и других комнатах и поинтересовались, сколько все это стоит. Визитеры несколько приутихли, когда поняли, что автор большинства картин и хозяин квартиры — полупарализованный художник. Огромный матрос посоветовал Борису Михайловичу писать больше картин «для мировой революции».

Все вроде обошлось благополучно в этот раз, но не придет ли вскоре другая комиссия, которая решит по-иному? Бывалые люди посоветовали Кустодиеву обзавестись через наркома просвещения А. Луначарского, отвечавшего за дела по сбережению художественных ценностей, своего рода «охранной грамотой», которая поможет уберечь и картины, и саму квартиру от разного рода посягательств. Пришлось Юлии Евстафьевне побегать по учреждениям, и необходимое охранное удостоверение в конце марта было получено. В нем говорилось, что «Кустодиев Борис Михайлович имеет коллекцию художественных предметов, собранную им с научными целями. В силу этого Коллегия по делам искусств и художественной промышленности при Комиссаре по просвещению, опекая художественные ценности… освобождает его, Кустодиева, от реквизиций, регистраций и заселения помещения, обыски у данного лица могут быть производимы не иначе как при непременном участии в них одного из членов упомянутой Коллегии»[387]

Под документом этим стояли подписи народного комиссара А. Луначарского и заведующего отделом изобразительных искусств Д. Штеренберга.

О подписавшем «охранную грамоту» вместе с наркомом Луначарским Штеренберге в телефонных разговорах с друзьями удалось выяснить, что сей деятель с некоторых пор вершит при новой власти все дела в области «изящных искусств», в том числе уже намеченную реформу Академии художеств. Вроде бы и сам что-то пишет… Жил и работал он в Париже, по складу творчества имел левую репутацию, но и в Париже ничем себя особо не проявил. Когда-то, вроде бы находясь во Франции, с ним познакомился Луначарский и с тех пор называет Штеренберга «старым другом».

Об отношении к назначению Д. Штеренберга на высокий пост российских писательских и художественных кругов ярко свидетельствуют строки из мемуаров Георгия Иванова: «…вот например, Штеренберг, комиссар отдела изобразительных искусств. Он прибыл из Парижа, точнее из “Ротонды”, прямо в Зимний дворец… “Восставший пролетариат” на примере Давида Штеренберга лишний раз показал свое умение ставить людей как раз на то место, к которому они предназначены самой судьбой. Телеграммой Луначарского он призвал Штеренберга вершить российские художественные судьбы… Маленький, щуплый, заикающийся, он сидит в каких-то раззолоченных хоромах, кругом малахит, штофные занавески, саженные вазы. В гигантском кресле на львиных лапах, с кожаной обивкой, тисненной золотыми орлами… сидит бывший фотограф-ретушер, а ныне, после Луначарского, “первое лицо в живописи” — Давид Штеренберг. Сидит — и скучает…»[388]

В вышедшем с большим запозданием сдвоенном номере журнала «Аполлон» за 1917 год внимание Кустодиева привлекла статья А. Ростиславова «Революция и искусство», по сути представлявшая собой перечень актов вопиющего вандализма по отношению к ценнейшим произведениям искусства.

Варварское уничтожение художественных сокровищ, особенно холстов и скульптур, запечатлевших членов царской семьи, началось в дни Февральской революции и с возросшим размахом продолжилось в дни октябрьского штурма Зимнего дворца и последующее время. Автор рассказывал, как гнев солдат против Николая II обратился на его известный портрет «в тужурке» работы В. Серова, который висел в покоях царицы. Его сорвали со стены, выкололи штыком глаза царя, а ко рту последнему русскому императору прилепили папиросу. Один из учеников школы Общества поощрения художеств, увидев портрет, валявшийся возле дворца, постарался поскорее унести его, чтобы сохранить изувеченное полотно.

Были исколоты и порезаны штыками почти все портреты фельдмаршалов, серьезные повреждения нанесены обстановке многих покоев, украдены ценнейшие произведения искусств. Кое-что из разграбленного уже продавалось на рынках и в антикварных лавках. На Александровском рынке были замечены два матроса, продававшие за 20 тысяч рублей золотую рамку, украшенную драгоценными камнями, и эти матросы откровенно заявили, что она взята в Зимнем дворце.

Но общественность беспокоило не только это. «Художественных учреждений, — писал А. Ростиславов, — еще не коснулась та ломка, какая произошла в учреждениях правительственных, но весьма печальным и угрожающим для музеев прецедентом является требование, скрепленное подписью г. Луначарского о выдаче из Эрмитажа “украинских реликвий”, предметов, имеющих отношение к гетманской Украине и Запорожью. Впрочем, в наше ужасное время не бледнеет ли этот сам по себе вопиющий факт перед тем, что уже свершилось в октябрьские дни с нашими художественными сокровищами, перед тем, что может грозить им в грядущем?»[389]

Забвение от мрачных и жестоких будней Кустодиев находил в работе. Сейчас, когда он был замкнут, как пленник, в стенах своей квартиры, он все чаще уносился памятью в иную, прошлую жизнь и находил в ней бесконечный источник своих живописных «видений». Обращаясь к годам юности, он пишет полотно «Мост. Астрахань», на котором купальня под мостом и фигуры двух обнаженных женщин возле нее как будто естественным образом уживаются с проплывающими рядом с ними на лодках влюбленными парочками.

И тот же сюжет с купальней помещен в иную обстановку, и картина эта названа «Купанье на Волге». На ней мужик у сарая на берегу запрягает лошадь. Двое других собираются отплывать на лодке. Фигурки людей видны и на крутом холме. А в воде наслаждаются жарким днем несколько купальщиц. Над деревянным укрытием, где они раздеваются, гордо реет, выдавая задорную улыбку художника трехцветный, еще царских времен, российский флаг, и картина словно говорит зрителю: «Не думайте, что подобное увидишь в наши дни. Все — в прошлом».

Часто вспоминался Борису Михайловичу и «Терем», куда в нынешние времена и с его здоровьем уже не попадешь. Но и туда можно вернуться воображением, и Кустодиев дописывает начатую еще четыре года назад картину «В “Тереме”». Теперь на ней изображен не только сам дом с красными оконными наличниками, но и все семейство. Жена, Юлия Евстафьевна, сидя на скамье под березами, держит в руках таксу Дэзи. Дочь Ирина, склонившись над столиком, раскладывает на нем цветы. Себя Борис Михайлович изобразил рисующим в альбоме жену. Кирилл в матросском костюмчике стоит за его спиной и тоже смотрит на мать. Получилась дачная идиллия — по-видимому, утраченная навсегда.

В конце апреля, когда в прежние времена Юлия Евстафьевна обычно выезжала с детьми из Петербурга, она так затосковала по «Терему», что стала упрашивать мужа позволить ей съездить туда одной хоть на неделю и, быть может, что-то забрать оттуда из дорогих им вещей. Но Борис Михайлович не разрешил. Идет война, объяснил он свой отказ, в провинции неспокойно, шныряют банды. Нет, в такой обстановке отправляться ей в неблизкий путь не стоит.

Свои невеселые чувства Кустодиев выразил в письме В. В. Лужскому, отправленном 29 апреля 1918 года. «Как у Вас теперь, — писал он, — не знаю, здесь же всюду дерутся, кто-то кого-то побеждает, накладывает один на другого контрибуции или в тюрьму сажает. Жена хотела бы отправиться в деревню хотя бы на неделю, но я ее не пускаю. Нашу соседку помещицу только что посадили в тюрьму и требуют 10 000 р. выкупа! И вот она сидит сейчас в Кинешме (жена профессора университета!) в камере в обществе “воровки и двух проституток”, как она пишет в письме на днях из тюрьмы… Вот во что выродились наши долгожданные свободы. Вспоминаю наши вечера у Вас в начале войны, когда все так горячо принималось и все были полны надежд на будущей как все это оказалось не таким, как ждали и хотели».

Сославшись на прочитанное в одной из газет сообщение о трагической гибели в Харькове во время представления «Грозы» их хорошей знакомой актрисы Полевицкой и еще до конца не веря этим слухам, Кустодиев продолжал: «…Правда, мы так привыкли ко всяческим не только трагическим случаям, но и сверхтрагическим, особенно в наше милое время пролетарско-крестьянско-коммунистического рая… Но все-таки известия такого рода о близких людях особенно больны»[390].

Если когда-то Кустодиев и питал надежды на то, что с падением монархии и утверждением в России «долгожданных свобод» жизнь заметно изменится к лучшему, то ныне, при правлении захвативших власть большевиков, он видит, что все былые надежды рассыпаются в прах, и испытывает глубочайшее разочарование.

Упомянутая в письме «соседка помещица», «жена профессора университета», за освобождение которой из тюрьмы требуют солидный выкуп, это, конечно, Мария Федоровна Поленова, помогавшая Юлии Евстафьевне при появлении на свет Ирины.

Что же касается сообщения о смерти их доброй знакомой актрисы Е. А. Полевицкой, то слух этот, к счастью, оказался ложным.