Глава XXIII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XXIII

Экскурсия. — Капитан Филлипс и его выезд. — Прогулка верхом. — Норовистая лошадь. — Природа и искусство. — Замечательные развалины. — Честь и хвала миссионерам.

Приведу запись, сделанную мной в дневнике на третий день моего пребывания в Гонолулу:

«Сегодня на Гавайях не сыскать человека более деликатного, чем я, — никакие силы не заставят меня, например, сесть в присутствии начальства. За день я проделал то ли пятнадцать, то ли двадцать миль верхом, и, откровенно говоря, после этого я вообще не очень-то склонен садиться.

Итак, в четыре часа тридцать минут пополудни мы, шесть джентльменов и три дамы, собрались в экскурсию на мыс Даймонд и в Королевскую кокосовую рощу. Все выехали в условленный час, кроме меня. Я же ездил осматривать тюрьму (вместе с капитаном Фишем и еще одним шкипером китобойного судна, капитаном Филлипсом) и так увлекся, что не заметил, как прошло время. Опомнился я только тогда, когда кто-то обронил, что уже двадцать минут шестого. К счастью, капитан Филлипс приехал на собственном „выезде“, как он называл тележку, привезенную сюда капитаном Куком в 1778 году, и лошадь, которую капитан Кук застал уже здесь по приезде. Капитан Филлипс справедливо гордился своим искусством править и резвостью своего коня, и только его страсти демонстрировать оба эти качества я обязан тем, что за шестнадцать минут проделал расстояние от тюрьмы до Американской гостиницы — как-никак, больше полумили. Езда была лихая! Удары кнута так и сыпались на спину нашей лошади, и всякий раз как кнут приходил в соприкосновение с лошадиной шкурой, пыль поднималась такая, что к концу нашего путешествия мы двигались в непроницаемом тумане и были вынуждены ориентироваться с помощью карманного компаса, который капитан Фиш держал в руке; Фиш имел за спиной двадцать шесть лет плавания на китобойных судах и на протяжении всего нашего опасного путешествия проявлял такое самообладание, словно находился у себя на капитанском мостике; он спокойно покрикивал: „Лево руля!“, „Так держать!“, „Круче — право руля — по ветру!“ и т. д., ни на минуту не теряя присутствия духа и ни интонацией, ни манерой держаться не выражая какого-либо беспокойства. Когда мы наконец бросили якорь и капитан Филлипс, поглядев на свои часы, произнес: „Шестнадцать минут — я говорил, что возьмет! Ведь это больше трех миль в час!“ — я понял, что он ждет комплимента, и сказал, что молнию не сравнил бы с его конем. И в самом деле, такое сравнение было бы неуместным.

Хозяин гостиницы сообщил, что мои приятели отбыли чуть ли не час назад, и предложил мне взять любую лошадь из его конюшни и отправиться вдогонку. Я отвечал, чтобы он особенно не беспокоился, — что, дескать, смирный нрав в лошади ставлю выше резвости, что хотел бы иметь даже исключительно смирную лошадь — совсем без всякого норова, если можно, а лучше бы всего — хромую. Не прошло и пяти минут, как мне подвели лошадь. Я остался доволен ее видом; правда, ее можно было принять за овцу, но это оттого, что на ней нигде не было написано, что она — лошадь. Мне она нравилась, а это главное. Убедившись, что у моей лошади ровно столько статей, сколько положено, я повесил свою шляпу на ту из них, что помещается за седлом, отер пот с лица и отправился в путь. Я дал своему коню название острова, на котором мы находились, — Оаху. Он пытался завернуть в первые же ворота, которые мы проезжали. Ни хлыста, ни шпор у меня не было, и я попробовал просто поговорить с ним. Однако доводы мои на него не действовали, он понимал лишь оскорбления и брань. Повернув в конце концов от этих ворот, он тут же направился к другим, на противоположной стороне улицы. Прибегнув к тем же средствам — брани и оскорблениям, — я снова восторжествовал. На протяжении следующих шестисот ярдов конь четырнадцать раз пересекал улицу, толкаясь в тринадцать ворот, между тем как тропическое солнце отчаянно дубасило меня по голове, угрожая продолбить череп, а пот буквально струился с меня. Наконец моему коню ворота надоели, и он пошел дальше спокойно, но теперь меня стала смущать глубокая задумчивость, в которую он погрузился. „Не иначе как замышляет очередную каверзу, новый фортель какой-нибудь, — решил я, — зря лошадь не станет задумываться“. Чем больше я размышлял об этом, тем беспокойнее становилось у меня на душе. Наконец я не выдержал и слез с лошади, чтобы заглянуть ей в глаза: нет ли в них подозрительного огонька, — я слыхал, что глаза этого благороднейшего из домашних животных обладают чрезвычайной выразительностью.

Не могу описать, какое я почувствовал облегчение, когда оказалось, что конь мой просто-напросто спит. Я его разбудил и пустил рысью, — и тут-то вновь проявилась его злодейская натура: он полез на каменную стену высотою в пять-шесть футов. Я понял наконец, что к этой лошади надо применять физические меры воздействия, сломал внушительный прутик тамаринда, и конь незамедлительно сдался. Он пустился каким-то судорожным аллюром, в котором три коротких шага сменялись одним длинным, напоминая мне по очереди то толчки землетрясения, то крутую качку нашего „Аякса“ в бурю.

Тут самое время помянуть добрым словом изобретателя американского седла. Собственно, седла-то никакого нет, можно с таким же успехом сидеть на лопате; что же касается стремян, то их роль чисто орнаментальная. Если бы я захотел перечислить все проклятия, какие я обрушил на эти стремена, то даже без иллюстраций получилась бы увесистая книжка. Иногда одна нога проходила так глубоко в стремя, что оно охватывало ее на манер запястья, иногда таким образом проскакивали обе ноги, и я оказывался как бы в кандалах; иногда же ноги вовсе не попадали в стремена, и тогда они бешено болтались, хлопая меня по голеням. Даже когда мне удавалось устроиться поудобнее, осторожно ступнями ног придерживая стремена, я все равно не мог чувствовать себя спокойно, ибо находился в постоянном страхе, как бы стремена куда-нибудь не ускользнули.

Впрочем, довольно, мне тяжело даже говорить на эту тему.

Отъехав от города на полторы мили, я увидел рощу высоких кокосовых пальм; гладкие стволы их, тянувшиеся вверх без всяких ответвлений на шестьдесят — семьдесят футов, были увенчаны кисточкой зеленой листвы, прикрывавшей гроздь кокосовых орехов, — зрелище не более живописное, чем, скажем, лес гигантских потрепанных зонтиков с гроздьями огромного винограда под ними. Некий больной и желчный житель севера высказался о кокосовой пальме следующим образом: „Говорят, что это дерево поэтично, — не стану спорить, а только уж очень оно похоже на веник из перьев, после того как в него ударила молния“. Образ этот, на мой взгляд, вернее всякого рисунка дает представление о кокосовой пальме. И тем не менее есть в этом дереве что-то привлекательное, какое-то своеобразное изящество.

Там и сям в тени деревьев прикорнули бревенчатые срубы и травяные хижины. Травяные хижины строятся из сероватой местной травы, связанной в пучки, и по своим пропорциям напоминают наши коттеджи, только крыши у них более крутые и высокие. И стены и крыши этих хижин чрезвычайно толсты, в стенах вырезаны квадратные окна. Если смотреть на них с некоторого расстояния, они кажутся косматыми, словно сделанными из медвежьих шкур. Внутри хижины — приятная прохлада. Над крышей одного из коттеджей развевался королевский флаг, — вероятно, в знак того, что его величество дома. Вся эта местность — личные владения короля, и он много времени проводит здесь, отдыхая от зноя. Местечко носит название Королевская роща.

Здесь поблизости имеются любопытные развалины — скудные остатки древнего храма. Некогда здесь приносились человеческие жертвы — в те далекие времена, когда простодушный сын природы, не устояв перед жгучим соблазном и совершив под горячую руку грех, мог, одумавшись в более трезвую минуту, с благородной прямотой признаться в содеянном и тут же искупить свой грех кровью собственной бабушки; в те благословенные времена, когда бедный грешник мог при случае очищать свою совесть и, покуда у него не иссякнет запас родственников, покупать себе душевный покой; задолго до того, как миссионеры, претерпевая несчетные лишения и невзгоды, прибыли сюда, чтобы сделать нашего безмятежного грешника навеки несчастным своими рассказами о радостях и блаженстве, ожидающих его в почти недосягаемом раю, и о мрачном унынии преисподней, куда он с такой ужасающей легкостью может угодить; чтобы объяснить бедному туземцу, что в своем невежестве он совершенно понапрасну, без всякой пользы для себя израсходовал всех своих родственников; чтобы открыть ему всю прелесть поденной работы; при которой на вырученные сегодня пятьдесят центов можно прокормиться весь завтрашний день, и доказать преимущество такого образа жизни перед тем, к которому он привык, когда ловил рыбу скуки ради, в продолжение нескончаемого тропического лета валялся на травке и вкушал пищу, уготованную ему природой и доставшуюся ему без труда.

Грустно думать о бесчисленных обитателях этого прекрасного острова, которые сошли в могилу, так и не узнав о том, что есть место, именуемое адом!

Древний этот храм сложен из неотесанных глыб лавы и представляет собой прямоугольник, обнесенный стенами, но без крыши, имеющий тридцать футов в ширину и семьдесят в длину. Голые стены — и ничего больше, — толстые, но не выше человеческого роста. Они могут продержаться еще века, если их не трогать. Три алтаря и прочие священные принадлежности храма давно уже осыпались, не оставив следа. Говорят, что в давние времена здесь, под завывание нагих дикарей, убивали людей тысячами. Если бы немые эти камни могли говорить, какие истории они поведали бы нам, какие картины открылись бы нашим взорам! Вот под ножом палача извиваются связанные жертвы, вот смутно виднеется плотная человеческая толпа, она вся подалась вперед, и пылающий жертвенник озаряет свирепые лица, выступающие из мрака, — все это на призрачном фоне деревьев и сурового силуэта мыса Даймонд, который как бы сторожит это жуткое зрелище, в то время как месяц мирно взирает на него сквозь расщелины облаков!

Когда три четверти века назад Камехамеха Великий, своего рода Наполеон по искусству воевать и неизменному успеху всех своих предприятий, напал на Оаху, уничтожил местную армию и завладел островом окончательно и бесповоротно, он разыскал трупы короля Оаху и его полководцев и украсил стены храма их черепами. И дикое же это было время — эпоха процветания божественной бойни! Король и военачальники держали народ в железной узде; ему приходилось кормить своих хозяев, воздвигать дома и храмы, нести все расходы в стране, получать пинки и подзатыльники вместо благодарности, влачить более чем жалкое существование, за малейшие проступки расплачиваться жизнью, а если и не было проступков — приносить ее на священный алтарь в качестве жертвы, тем самым покупая у богов всевозможные блага для своих жестокосердных правителей. Миссионеры одели и воспитали дикарей, положили конец произволу их начальников и даровали всем свободу и право пользоваться плодами своего труда, они учредили общий закон для всех и одинаковое наказание для тех, кто его преступает. Контраст столь разителен, добро, которое миссионеры принесли этому народу, столь явно ощутимо и бесспорно, что мне остается лишь указать на состояние, в котором пребывали Сандвичевы острова во времена капитана Кука, и сопоставить его с условиями жизни на этих островах в наши дни. Такое сравнение убедительнее всяких слов».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.