Глава IV. Академия Художеств
Глава IV. Академия Художеств
Увы, чуда не случилось. В Москве переростку Кустодиеву в приеме в училище отказано. Не теряя времени, он отправляется в Петербург, чтобы подать прошение о поступлении в Высшее художественное училище при Академии художеств. Власов на всякий случай подсказал: хорошо бы оставшийся до приемных экзаменов месяц позаниматься в частной мастерской художника Дмитриева-Кавказского, неплохо знакомого с нынешними требованиями к поступающим в академию.
Поселяется Борис у дяди, Степана Лукича, на Казанской улице, 8/10. Дядя взбешен тем, что пренебрег племянник его требованием непременно закончить учебу в семинарии, действует по своему разумению и вступает на весьма скользкую дорожку, неизвестно куда ведущую.
Десятого сентября Борис с горечью пишет матери: «Мне думается, что я долго не проживу с ним, если это будет повторяться. Я, например, вчера весь день ходил какой-то ошалелый от дядиных попреков и ругани. Я вполне теперь понимаю Катю, когда она жила в Петербурге. Как-нибудь все это обойдется. Дай-то Бог… Сегодня ходил работать первый раз к Дмитриеву. Отдал Дмитриеву 6 руб. за месяц. Осталось твоих денег у меня 20 р. 60 к., а покупок-то предвидится порядочно… Хорошо, если поступлю в Академию. Там ученики все избавлены от платы, да еще пользуются казенными альбомами и др.»[23].
В ответном письме Екатерина Прохоровна, касаясь дядиных попреков, уговаривает сына: «…уйти тебе сейчас от него нет резону, уж ты потерпи немножко». И тут же подбадривает своего любимца очень теплыми, из сердца идущими словами: «Мы тебя, Боря, милый, вспоминаем каждый вечер… нам тебя недостает, но я утешаюсь той мыслью, что когда-нибудь я увижу тебя большим и честным человеком, а может быть, и известностью — чего на свете не бывает!»[24]
В начале октября наступает тревожная десятидневная пора приемных экзаменов. Вместе с толпой соискателей Борис Кустодиев входит в огромный так называемый Тициановский зал и усаживается у одного из расставленных в нем мольбертов. В центре зала приготовились к позированию три натурщика. Объявлено, что можно начинать. В разгар работы в зале появляется невысокий человек средних лет с остренькой бородкой. Его сопровождает почтительный шепот: «Репин, Репин!» Так вот он каков, совсем внешне непримечателен, этот самый знаменитый в России художник и ныне руководитель одной из мастерских академии.
В середине месяца Кустодиев узнает, что его экзаменационная работа одобрена комиссией. На родину, в Астрахань, летит ликующее письмо: «Ура, ура, ура! Добродетель наказана, порок торжествует! Я принят!..»
Взрыв радости сменяется спокойно-рассудительным тоном: «Теперь мне предстоит работать, и много работать, чтобы удержаться и не ударить лицом в грязь. Ведь экзамен был только первый. Затем будет испытательный период, который протянется до 1-го января. И если в это время получишь удовлетворительные номера за работы, то останешься, а если нет, то к первому января попросят удалиться…»[25]
Дома все радовались успеху Бориса, и сестра Катя пишет: «Вчера, Боря, получили твою “уру”; ты не можешь себе представить, как мы все рады…»[26] Но через несколько дней Катя считает нужным сообщить брату: «Мама тебе говорит, чтобы ты не очень восхищался натурщицами — это опасно»[27].
Теперь, когда сделан серьезный шаг к получению высшего художественного образования, можно надеяться, что и строгий дядюшка Степан Лукич сменит гнев на милость. Борис знает, что дядя вспыльчив, но долго обиды на сердце не держит. Приятная весть об успехе племянника наверняка вернет его расположение. Так в конце концов и произошло.
На вступительный экзамен, который выдержал Кустодиев, можно взглянуть другими глазами — члена приемной комиссии И. Е. Репина. Через два года, в такую же страдную пору, он пишет своему постоянному корреспонденту А. А. Куренному: «Послезавтра начнутся приемные экзамены в Академию… Разумеется, мы будем резать без милосердия — выбирать по конкурсу только самых даровитых и подготовленных. Но зато совесть наша будет чиста. Да и народным гениям не будет захлопнута дверь в Академию. Пусть знает вся Россия, что раз в году ее таланты могут являться сюда и показать свои художественные силы, и их примут, если они того стоят»[28].
На преподавательскую работу Илья Ефимович Репин был приглашен сравнительно недавно, когда незадолго до кончины Александра III началась предпринятая по инициативе императора реформа Академии художеств. Сохранились свидетельства, что в последние годы жизни Александр III с большим удовольствием посещал выставки передвижников и ставил их искусство (особенно он любил Репина) выше живописи последователей академизма. Задумав реформу художественного образования, император заявил только что назначенному вице-президентом Академии художеств археологу и нумизмату И. И. Толстому: «Выгнать всех, передвижников позвать!»
Среди гонимых профессоров прежней академии оказался и самый заслуженный из них — П. П. Чистяков, у которого учились Репин, Поленов, Врубель, Серов… За ним оставили лишь руководство мозаичным отделением.
Борьба с академической рутиной выразилась, в частности, в том, что вместо прежних классов с дежурными профессорами были учреждены мастерские под постоянным руководством ведущих педагогов новой академии. Ими стали помимо Репина видные мастера реалистической живописи — В. Е. Маковский, И. И. Шишкин, А. И. Куинджи, П. О. Ковалевский…
Но в мастерские Высшего художественного училища попадали не сразу. Начинать предстояло с двухгодичного курса в общих классах рисования с натуры, а там преподавали художники не столь именитые, как руководители мастерских.
Вспоминая о годах учебы, художник и музейный деятель Петр Нерадовский, поступивший в академию одновременно с Кустодиевым, в 1896 году, не находил особо теплых слов о преподавателях натурного класса В. Е. Савинском и И. И. Творожникове: «Их преподавание ограничивалось почти только замечаниями во время обхода, при этом Василий Евменович делал замечания об ошибках в рисунке, а Иван Иванович говорил о колорите»[29]. Но и советы насчет колорита были, по словам Нерадовского, весьма лаконичны и однообразны, сводились к таким замечаниям: «…здесь надо посеребристее» или «позолотистее».
Сам же Кустодиев, вспоминая Творожникова, впоследствии говорил, что тот все хвалил и любимым его словечком было «Чемоданисто!». Но тайный смысл этой реплики Борису Михайловичу, как, вероятно, и другим ученикам, остался недоступен.
По мнению Нерадовского, Савинский был одним из прилежнейших последователей Чистякова и «собаку съел» на рисунках с человеческой фигуры, но не более того. Уроков его не любили, и, заслышав в коридоре характерные шаги, ученики торопились скрыться из класса куда-нибудь подальше. Борис Кустодиев вскоре нашел для себя более полезное, как ему казалось, занятие — в богатейшей библиотеке Академии художеств он благоговейно изучал альбомы с работами мастеров мирового искусства.
Продуктивными оказались занятия в анатомическом классе, которые вел строгий и требовательный профессор Гуго Романович Залеман.
Сообщая в письме сестре Кате о своих успехах, Борис пишет, что его можно поздравить, — получил высший, 1-й разряд за эскиз с изображением группы беседующих художников, и тут же чистосердечно признается, что на лекции по истории искусств ходить не хочется: «…могут нагнать на человека самую огромную меланхолию»[30].
В свободное время на Казанской улице, в квартире дядюшки Степана Лукича, Борис иной раз развлекает себя музыкой, играет на рояле из «Евгения Онегина», «Русалки», «Демона». Любовь к музыке и весьма неплохое знание ее — от матушки, Екатерины Прохоровны.
Как и надеялся Борис, после поступления в академию отношения с дядюшкой вновь наладились, и в письме матери он сообщает: «…дядя со мной хорошо. Недавно даже говорил, что я могу выписывать “Историю искусств» Гнедича”[31].
Постепенно академист Кустодиев втягивается в культурную жизнь столицы. Им даже овладевает, как он сам пишет родным, «мания музыкально-театральная», и он готов шесть часов простоять в очереди в театральную кассу, чтобы приобрести билеты подешевле на «Дубровского», «Ромео и Джульетту», «Травиату», «Конька-Горбунка». Но уже холодно, январь, и одет он не так тепло, чтобы вынести многочасовое стояние на морозе без нежелательных последствий. В результате — сильный кашель и боль в горле, о чем со смущением сообщает домой.
В ответ на эти признания матушка, и ранее выражавшая опасения по поводу слабого здоровья Бориса и призывавшая сына беречь себя, считает нужным дать ему взбучку: «…хочу ругаться с тобой по поводу твоего доставания театральных билетов. Если ты не хочешь поберечь свое здоровье для себя и для твоего искусства, то можно было бы поберечь его для меня наконец». И заключает ворчливым упреком: «Да разве с тобой пиво сваришь!»[32]
По-настоящему сердиться на сына Екатерина Прохоровна не может. Она уже гордится им, верит в него и не хочет портить ему настроение. Тем более что у сына такая разнообразная жизнь, ему интересно многое, и он пишет о предстоящем ежегодном костюмированном бале в Дворянском собрании: «В киосках будут продавщицами звезды Мариинского балета: Петипа (я видел ее в “Самсоне и Далиле”), Кшесинская и др. Будет, наверное, очень весело…»[33]
Учившийся в академии одновременно с Кустодиевым художник Аркадий Рылов подробно описал этот бал: «Во всю сцену за эстрадой висела декорация, изображавшая морское дно. В зале возле колонн стояло несколько киосков в виде раковин или коралловых зарослей. Внутри киосков сверкали глаза и бриллианты красавиц балерин, оперных и драматических примадонн. Они успешно торговали шампанским. Платили им по сто рублей за бутылку… В ложе появились вице-президент Академии художеств гр. И. И. Толстой, иностранные послы…»[34]
На бал следовало являться во фраках. А те студенты, у кого оных фраков не имелось, подыскивали подходящие по размеру костюмы в академической гардеробной: «Один оденется польским паном… другой каким-то допотопным гулякой с громадной ржавой саблей или черкесом с пистолетом и кинжалом за поясом. Костюмы довольно затасканные, со следами масляных красок; в них позировали натурщики еще во времена Брюллова»[35].
Очевидно, и Борис Кустодиев как один из «безфрачных» облачился в подобный костюм.
Впрочем, кое-какие деньги у него есть: матушка старается каждый месяц посылать по 25 рублей. Но это — на самое необходимое. И потому с гордостью он сообщает родным о первом заработке, какой принесло ему «искусство» — целых 16 рублей, полученных за экспозицию эскиза «В мастерской художника» на выставке в помещении Общества поощрения художеств.
Сын начинает хотя бы немного заботиться о своем материальном положении, и мать может снять с себя часть финансового бремени, извиняясь перед ним в присущем ей образном стиле: «Посылаю тебе, Боря, только 20 р., т. к. у меня случилось очень много непредвиденных расходов, и я вертелась, как березка на огне»[36].
У Бориса между тем основные новости — о посещениях опер, балетов, концерта пианиста-вундеркинда Иосифа Гофмана. Ему немного неловко перед родственниками за свой образ жизни, иногда в его письмах проскальзывают извинительные нотки: «Смотрел я за всех вас (будьте хоть этим довольны), то есть сидел и думал: ах, кабы наших всех бы сюда перетащить, так не ушли бы…»[37]
На представлении оперы «Дубровский» оркестром дирижирует сам автор, композитор Эдуард Направник, а заглавную партию исполняет молодой певец, с которым впоследствии Кустодиева свяжет долгая дружба, — Иван Ершов.
Вот только сам Петербург уроженцу волжских просторов совсем не нравится, о чем, не таясь, он и сообщает в письмах домой: «Хорошо бы летом куда-нибудь прокатиться или лучше всего месяца 2 прожить в селе где-нибудь, поработать, а то здесь как-то совсем не работается — кругом все серо, и внизу, и по сторонам, все какое-то скучное, холодное — не то что река какая-нибудь с зелеными берегами да с белыми крыльями парусов, с пароходами — как Волга…»[38]
С грустью откликнувшись на печальную весть из дома о смерти верной нянюшки Прасковьи Васильевны, Борис вновь высказывает свою неприязнь к Петербургу: «Скоро великий пост, весна, а Питер как будто не думает о ней. Он так же по-прежнему холоден, неприветлив, у него все такая же вылизанная физиономия чиновника, та же манера держаться по-солдатски, по швам. Сегодня пошел было погулять на острова, подальше за окраины …и раскаялся: фабрики, трубы, черные заборы, трактиры, и все покрыто снегом, все мертво, деревья какой-то черной стеной стоят, скучные, голые: просто одурь взяла…»[39]
Приближение весны знаменует открытие в Петербурге сразу нескольких художественных выставок. В залах училища технического рисования барона A. Л. Штиглица развернута выставка английских и немецких мастеров-акварелистов. Их имена пока ничего Кустодиеву не говорят. Но у некоторых мастерски выполненных работ он задерживается и старается запомнить авторов — Уистлер, Мельвиль, Ленбах… Впрочем, на подобной выставке немало нового найдут для себя и искушенные знатоки искусства, ибо она преследует культурно-просветительские цели, а имя ее организатора, Сергея Дягилева, через несколько лет будет на устах всех любителей живописи.
По-своему интересна и академическая выставка, первая после реформы, проведенной в Академии художеств. Многие обратили внимание на портреты, выполненные Филиппом Малявиным. Он тоже студент академии и учится в мастерской Репина. Как бы хотелось, думает, прохаживаясь мимо картин, Борис, видеть на очередной выставке и что-то свое, с подписью «Б. Кустодиев».
В письме родным он делится впечатлениями: «Я пришел домой каким-то страшно возбужденным; сел читать — не могу… не вижу букв, перед глазами все мелькают обрывки картин, образов, и страшно… самому хочется создать что-нибудь большое, сильное, чтоб сразу все взглянули на тебя…»[40]
Никак нельзя пропустить и очередную экспозицию передвижников, тем более что для членов товарищества она юбилейная, XXV по счету. Но, сравнивая ее с когда-то поразившей воображение выставкой передвижников в Астрахани, Кустодиев не мог не видеть, что юбилейная экспозиция в чем-то проигрывает той, давней. Пожалуй, нет на ней картин такого масштаба, как «Христос и грешница» Поленова. Работы же на библейские темы Мясоедова и Ярошенко выглядят неубедительными, надуманными. Конечно, по— прежнему хороши портреты Репина, и привлекают работы более молодых. Их имена стоит запомнить — Серов, Коровин, Нестеров, автор прекрасного триптиха «Труды преподобного Сергия».
Среди студентов академии о передвижниках говорят, что, по слухам, нет в их рядах былого согласия. Поэтому и Репин покинул недавно товарищество и участвовал в нынешней выставке как «свободный художник», экспонент.
С наступлением весны Борис все чаще подумывает о предстоящей поездке домой, в Астрахань. Он уже предвкушает работу над портретной галереей «дома Кустодиевых». Сестру Катю хотел бы, мечтает он в письмах, изобразить «за роялью» — так выйдет поживее. А вот брата Михаила — непременно со спины, затылком: «…ведь у него нос бесформенный, а быть может, без меня он у него принял приличную формацию?» — шутит Борис в письме к сестре[41].
Но с этими планами соседствуют и другие. Всю зиму студента академии атакует посланиями обосновавшийся на Кавказе, в местечке Озургеты, двоюродный брат по материнской линии Михаил Тычинин. Он преподаватель русского языка и потому щеголяет в письмах и каллиграфическим почерком, и изящно-ироническим стилем.
Сначала, как водится, поздравил братца с поступлением в академию: «С превеликим удовольствием, любезнейший Боря, узнал я, что Академия художеств зачала тебя и понесла в чреве своем; от всей души желаю тебе, твоему несомненно недюжинному таланту расти и укрепляться — не по дням, а по часам…»[42]
Миша Тычинин и сам немного увлекается живописью, выписывает «Историю искусств» Гнедича, но в свободное время больше любит играть на скрипке.
Среди его близких приятелей в Озургетах — офицер местного гарнизона, холостяк, родом с Волги, большой любитель масляной живописи: пишет и портреты, и пейзажи.
В очередном письме Тычинин уже настойчиво приглашает Бориса приехать на каникулы к ним в Озургеты, и он сам, и мать его, Людмила Прохоровна, будут очень рады видеть родича. А что касается живописи, «здесь ты… найдешь головы Аполлона, Петра и Павла, голову Моисея, Самуила, тут может позировать и прелестная Рахиль, Сусанна и пр. Не напрасно же турки райских усладительниц издревле зовут гуриями…»[43] — шутливо заключает Тычинин, намекая на то, что Озургеты входят в состав Гурии, бывшего Гурийского княжества.
Считая вопрос о поездке брата на Кавказ уже решенным, Тычинин сообщает, как лучше добраться туда, и предупреждает, что холсты и краски для работы брать с собой не обязательно: все это можно купить по дороге в Тифлисе.
Перспектива вновь увидеть полюбившийся во время поездки с дядей Кавказ взволновала Бориса. Он пишет матери о приглашении брата: «При этом так, шельмец, расписал природу Озургетскую, что я теперь сплю и вижу быть там… Дорогая мамочка! Если бы это было возможно. А? Как ты думаешь? Я был бы так благодарен тебе за позволение поехать… Как бы мне хотелось поехать опять на Кавказ, ведь это моя мечта… Всего, значит, нужно 28 рублей туда и обратно»[44].
Подобные письма пишет он в марте и сестре Кате: «Как мне хочется попасть на Кавказ, и представить себе не можешь, так бы и полетел, обернувшись соколом»[45].
Наконец материальная помощь обещана, вопрос о поездке решен, и в конце марта Борис отправляется домой, чтобы через месяц выехать оттуда на Кавказ. Из выполненных в Астрахани работ ему особенно удалась «Голова девочки» — свидетельство быстро растущего мастерства молодого художника.
И вот, как и три года назад, когда посещал Кавказ с дядей, Борис садится на пароход, следующий до Петровска. Правда, на сей раз путешествовать приходится уже не с теми удобствами. Из экономии билет взят в третий класс, расположенный в трюме, и почти всю дорогу Борис страдает от морской болезни. «Лежал яко мертв во гробе», — пишет он матери.
Из Петровска пароход идет к Дербенту, а затем — в Баку, запомнившийся Борису персидскими чертами. Здесь пересадка на поезд, а через несколько часов — на дилижанс.
Наконец он на месте. «Думал встретить действительно “город”, а оказалось нечто вроде сада, того Эдема, где, как известно… то есть дом и огромный сад, потом дальше опять так же, и весь город состоит из таких домов, которые чуть ли не на полверсты друг от друга стоят…»[46]
Вскоре после приезда в Озургеты Бориса Кустодиева навещает офицер местного гарнизона, о котором писал Михаил Тычинин. Зовут его Александр Вольницкий. «И вот мы до 12 часов сидели и все говорили про живопись, Академию. Парень он очень славный. Приглашает меня с собой ехать как-нибудь верхом в горы, работать. Одним словом, я доволен… Все превзошло мои ожидания»[47], — пишет Борис матери.
В недалеком будущем Александру Карловичу Вольницкому суждено стать близким родственником Кустодиевых. Вспоминая впоследствии это лето, проведенное вместе в Озургетах, и как они втроем купались в «быстрых струях холодного потока», Михаил Тычинин в письме двоюродному брату рисует шутливый портрет подпоручика 3-й роты Александра Вольницкого: «Он кудрявый, очень бравый, только ростом низкий»[48].
Немного освоившись в Озургетах, Борис шлет домой новое письмо, рассказывая об окружающих его видах: «Выйдешь к речке, вдали горы с белыми змейками на вершинах — это снег; ниже — сплошной лес чинар, дубов с кустами красного рододендрона и пахучих, до головной боли, азалий, внизу — по дну из камней разноцветных бегут ручьи»[49].
Он уже втянулся в работу, пишет пейзажные этюды и, на пару с Вольницким, — портретный этюд княжны Гуриели в роскошном грузинском костюме. Через месяц, в середине июня, Борис вместе с Михаилом Тычининым и Александром Вольницким едет по приглашению Вольницкого в местечко Сурам, где стоит военный гарнизон. Из палатки, где ночуют двоюродные братья, виден главный становой хребет. Работать можно было бы много, сообщает Борис матери, но мешает погода: идут дожди. И все же он пишет этюд полюбившейся ему старинной полуразвалившейся крепости.
В конце июня Борис возвращается домой, в Астрахань, а начало августа застает его в Самаре, куда он приезжает по просьбе дяди, Степана Лукича, решившего навестить здешнюю родню.
Самара — вероятно, потому, что Борис находится в обществе дяди и вынужден терпеть его капризы (да и нет возможностей как следует осмотреть город) — показалась юному художнику малопривлекательной, и, покидая ее через неделю, он замечает: «Скучища здесь была невообразимая, и я очень рад, что сегодня мы оставляем этот малосимпатичный город, мне он очень не понравился…»[50]
Из Самары дяде, несмотря на неважное самочувствие, захотелось заехать в Харьков, навестить старых друзей, а оттуда направились в Севастополь, и этот город покоряет Бориса с первого взгляда. 22 августа на пароходе «Цесаревич Георгий» прибыли в Ялту и остановились в гостинице «Центральная».
Дядя, как и предписали ему врачи, лечится здесь виноградом и ежедневными обтираниями морской водой. А племянник изнывает от тоски, даже работать карандашом и кистью нет желания. В очередном послании матери он признается: «Я бы теперь и 10 Ялт и столько же Черных морей променял бы на Астрахань… я думаю, что у меня и душа-то по природе астраханка»[51].
Курортная Ялта и фланирующие по набережной богато разодетые дамы вызывают у академиста, вынужденного считать каждый рубль и даже каждую копейку, чувство социального протеста: «Ни одну даму я здесь не видел два дня подряд в одном и том же платье. Бриллиантов целое море, так и сверкают в саду и на набережной, днем и ночью. Я думаю, что на один подобный костюм смело можно было бы прожить целый год в Петербурге, не отказывая себе ни в чем. Да! Роскошь здесь так и бьет в глаза и еще больше заставляет чувствовать себя чужим всему этому и одиноким…»[52]
Мать в ответных письмах сообщает последние новости. Одна из главных — Миша Тычинин, у которого Борис гостил на Кавказе в начале лета, в августе уехал в Царицын на смотрины сосватанной ему невесты да там скоропостижно и женился. «Молодые прямо из Царицына отправились на Батум… Значит, судьба ждала его в Царицыне…»[53]
Уже и сентябрь на исходе, и, понимая, что племяннику пора возвращаться на учебу в Петербург, Степан Лукич выписывает ему на смену другую сиделку — сестру Бориса, Сашу Кастальскую. Дождавшись ее приезда, Борис на следующий день отправляется пароходом в Севастополь, а оттуда, курьерским поездом, — в Петербург.
После южных краев Северная столица показалась особенно неприветливой. «Вот я и опять в финском болоте, — шутливо вздыхает Борис в письме Кате от 27 сентября, — опять хожу по слякоти в резиновом плаще, старательно укутавшись в сию хламиду от дождя»[54].
Муж сестры Саши, Василий Александрович Кастальский, к тому времени тоже обосновался в Петербурге, решив оставить духовную службу в Астрахани и испытать себя на гражданском поприще. С согласия дяди и, вероятно, на его деньги Василий Александрович снял новую квартиру недалеко от Академии художеств. Само собой, в ней предусмотрена комната и для Бориса.
Жить временно приходится по-спартански. «Сплю я пока в Васиной комнате на его теплом подряснике и на чем— то еще в высшей степени блиноподобном, — пишет Борис сестре Кате. — Я думаю, что кровать не нужно будет покупать, в моей комнате стоит большой Сашин сундук, и его можно превратить в ложе».
Одна беда, продолжает Борис, что для работы комната его не годится: слишком темная, да и стены покрашены в ужасный цвет. И потому, до лучших времен, работает он в дядиной комнате и в столовой.
В том же письме он упоминает, что с поступившим годом раньше в Академию художеств Горюшкиным-Сорокопудовым, с которым вместе занимались в кружке Власова, отношения не сложились. Тот недавно женился, но «… жену Сорокопудова я еще не видал и как живут они, не знаю, меня они к себе не приглашают»[55].
Учеба в академии идет своим рутинным чередом. Готовясь к экзамену по анатомии, Кустодиев, как и его коллеги, тренирует руку и память, зарисовывая скелеты. И вдруг — неожиданный праздник: в Академии художеств открывается выставка скандинавских художников, и первые ее посетители с восторгом сообщают друг другу имя поразившего их на выставке шведа Андерса Цорна. Восхищен его искусством, особенно портретным мастерством, и Борис Кустодиев.
Между тем из переписки с сестрой Катей открылось, что в августе, еще до отъезда тетки с сыном в Царицын, она успела погостить у них в Озургетах и, как и Борис, познакомилась с молодым офицером Александром Вольницким. В середине ноября Катя пишет брату: «Ты напрасно думаешь, что Александр Карлович забыл нас, по крайней мере он не забыл меня: я получила от него уже два письма и ответила на них… Зовет весной в Озургеты…»[56]
И мать, Екатерина Прохоровна, подтверждает зародившиеся между ними сердечные отношения: «…на днях Катя получила письмо от Вольницкого, и такое жалостное, что без слез читать не было возможности. Пишет из Тифлиса, дома еще не был, т. к. два месяца был в походе, а последнее время преследовал с своей дружиной разбойников в горах и вот опять едет в Озургеты»[57].
Из письма матери очевидно, что сестра Бориса произвела на Вольницкого немалое впечатление, а вот как относится к молодому офицеру сама «Котя» — так называла Екатерина Прохоровна младшую дочь, — не вполне было ясно.
В начале нового, 1898 года Борис узнает от Кати, что Александр Карлович просит ее руки и сердца и что это письмо «нас поразило». Незамедлительно он пишет ответное письмо. На первой его странице изображен шаловливый Амур с колчаном стрел. Одна из пущенных им стрел поразила два сердца.
Поскольку Катя сообщила о своих чувствах весьма сумбурно, Борис считает необходимым помочь сестре определить ее отношение к жениху. Заодно высказывает собственное мнение о нем: «Ты все пишешь таким тоном, как будто дело идет не о тебе, а о ком-то другом. “Я удивляюсь, пишешь ты, что Миша, видя невесту каких-нибудь 3–4 дня, женится, а теперь и со мной выходит то же самое, человека я видала на счет 5 раз и узнать, конечно, не могла”. Вот этого я не понимаю; пишешь, что “выходит” то же самое, т. е. выходит как будто благодаря участию какого-то рока, а не тебя лично, как будто ты здесь играешь пассивную роль… Если же ты его любишь (ты об этом не пишешь), тогда все становится ясным. Тогда, — да пошлет Бог вам счастья, да настоящего счастья. Он приедет осенью в Астрахань, и вы можете больше узнать друг друга. Лично мне он нравится, человек он лучше многих других…»
Доверительность разговора с сестрой побуждает Бориса приоткрыть и собственную душу: «…а у меня здесь знакомых никого, сердце в Астрахани, да… об его существовании “она” даже не подозревает». Это, разумеется, намек на неразделенную и даже не рискнувшую открыть себя «избраннице сердца» любовь.
А далее — признание, почему ни одна из соучениц по Академии художеств не способна всерьез увлечь его. «Здесь ухаживать мне не за кем… Хотя, конечно, и я не амур, но все-таки интереснее, хотя бы миловидное личико вместо трепаного крысиного хвоста (как у одной нашей девицы всегда сбит на правую сторону)… Есть еще типы вроде “бесстыжевок”, стриженая (хотя недурненькая), здоровается по-мужски, орет что есть мочи и каждый раз громит Шекспира. Одним словом, что-то ужасное, нет главного, нет женственности, какая-то угловатость, изломывание самой себя и старание показаться ученой. Это, конечно, не в моем духе»[58].
Что ж, мнение высказано, а любовный роман сестры с офицером Вольницким все развивается — в эпистолярной форме, и мать информирует Бориса по поводу сердечных дел Кати: «…жених пишет ей три письма в неделю»[59].
Учеба в фигурном классе, куда осенью переведен из головного класса Кустодиев, требует более напряженной работы и над рисунком, и над этюдами. Впрочем, во владении рисунком он — среди лучших и неизменно получает за работы высший, первый разряд. С этим результатом, даже имея за этюд второй разряд, есть реальная надежда на благополучный переход в мастерскую. Борис хотел бы попасть к самому знаменитому из преподавателей Академии художеств — к И. Е. Репину.
Настала Масленица — вновь устраивается в академии костюмированный бал, и Борис шутливо описывает матери свое одеяние на балу: «Мне достался костюм из трех опер — шапка из одной, костюм из “Травиаты”, а туфли из “Евгения Онегина”, но в общем получился вид довольно порядочный». Дома же сестра Саша испекла блины — с икрой и семгой. «Одним словом, — подытоживает Борис, — мы проводили масленицу “по правилу”. Наши даже ездили на “вейки” смотреть балаганы и знаменитого балаганного деда… Дядя весь день удивлялся, как это они, “чисто маленькие”, пошли глядеть на балаганы и как там долго пробыли, “чай, не маленькие”»[60].
Свое мнение у Степана Лукича не только о балаганах, но и, например, об Астрахани. «Сегодня мы с Сашей, — писал Кате Борис, — мечтали о том, как бы попасть в Астрахань. И только подумаешь, мечтает о какой-то “паршивой”, как говорит дядя, Астрахани, как будто об Италии или об Испании»[61].
И вот экзамены благополучно сданы, и в конце февраля 1898 года приказом по Высшему художественному училищу Бориса Кустодиева переводят в мастерскую профессора И. Е. Репина.
Екатерина Прохоровна не преминула тут же откликнуться на приятное событие: «Не могу тебе выразить, милый мой Борис, как я рада твоим успехам… Может быть, в одно прекрасное время увидим мы на страницах “Нивы” или какого-либо другого журнала твой портрет и при нем некролог — то бишь биография, и там будет прописано, что, дескать, наш молодой, но уже подающий надежды и т. д. А что, разве этого не может быть? А каково это родительскому-то сердцу?»[62]
Итак, первый этап обучения в академии успешно пройден. И хотя сам Кустодиев впоследствии весьма сдержанно отзывался о преподавателях фигурного класса, все же, надо полагать, уроки В. Е. Савинского принесли ему немалую пользу. А скептическое отношение к Савинскому, возможно, было вызвано иными причинами. Десять лет спустя, в 1907 году, они оба, учитель и его бывший ученик, оказались соперниками в конкурсе на право занять место руководителя мастерской взамен ушедшего с преподавательской работы Репина. И тогда предпочтение, лишь во втором туре, члены жюри в конце концов отдали Савинскому.
Мастерская Репина была в академии самой популярной и, соответственно, самой многочисленной. Наряду с Кустодиевым в ней в то время занимались такие оставившие след в русском искусстве художники, как Филипп Малявин, Иван Куликов, Петр Нерадовский… С выходцем из крестьянской семьи, уроженцем Мурома Иваном Куликовым Борис Кустодиев вскоре подружился.
Вспоминая поступление в мастерскую, И. С. Куликов писал: «Мне указали свободное место около модели. Позировало несколько обнаженных красивых натурщиц. Мастерская была громадна, в два раза больше мастерской В. Е. Маковского, учеников было много, до восьмидесяти. Многие остались из кончивших старую Академию и пожелали учиться снова у Репина. Некоторые побывали за границей и там тоже учились. Я оказался самым молодым, и на меня смотрели свысока. Не подавали руки и смеялись над моим “володимирским” выговором…»[63]
О Репине-педагоге его ученики судили по-разному. Вот, например, воспоминание известного графика Ивана Билибина, с 1900 года посещавшего вольнослушателем мастерскую Репина: «Ученик в любой отрасли проникается уважением к своему учителю, когда видит, что тот не только верно говорит, но и на деле может без промаха показать то, чему учит… Я помню один такой случай со мной в академической мастерской Репина. Я сугубо трудился с углем в руках над каким-то очередным Антоном, и что-то с этим самым Антоном не клеилось: не стоял он как-то, валился; вообще что-то было сильно наврано.
Проходит Репин… мне кажется, что Репин даже и не остановился, а так, на ходу, ткнул куда-то в мой рисунок большим пальцем, мазнул по углю средним, потом огрызком угля сделал два или три резких удара, и мой Антон был спасен. Во всяком случае, это было сделано мгновенно, с налета и молча. И это был Репин»[64].
Другая ученица Репина, А. П. Остроумова-Лебедева, пишет, что Илья Ефимович «занимался как большой, исключительный художник, со своей художественной интуицией и пылом. Но… не как педагог, который знает, как и куда вести своих учеников. Без определенного плана, приемов и знаний, он часто противоречил самому себе: хвалил то, что накануне бранил. В нас это вызывало недоумение. Это давало нам основание не верить в его искренность, и только потом мы поняли, что он и в этом и в том случае был правдив и искренен; он в разные дни воспринимал по-разному»[65].
Начало 1898 года ознаменовалось открытием в музее Штиглица организованной Дягилевым выставки русских и финляндских художников, и Борис Кустодиев вместе с другими академистами торопится посетить ее. И отмечает, что по разнообразию манер, стилей она явно богаче последних выставок передвижников. Любопытны картины финских художников, и, пожалуй, им удается выразить национальный дух страны. Говорят, что все они — известные на родине мастера.
И все же с несравнимо большим вниманием задерживается Борис у работ современных отечественных живописцев. Неплохо представлен Серов. Свободной, несколько размашистой манерой письма он напоминает Цорна. Особенно в портретах, например стоящего рядом с вороным конем великого князя Павла Александровича. Хорош и Нестеров с его работами на религиозные темы. По-своему интересны и полотна других участников — Коровина, Лансере, Сомова, Бакста, Бенуа…
Попал на выставку и талантливый коллега по академии Филипп Малявин с портретами сестры и Репина.
Но почему-то более всего задержала внимание Кустодиева большая картина А. П. Рябушкина «Московская улица XVII века в праздничный день». Что вроде в ней особенного? Грязи на улице по колено, и осторожно перебираются на ту сторону празднично одетые горожане. Но какая правдивость и точность в одеждах, лицах, деталях городского пейзажа, каким добрым юмором окрашено это полотно! Сумел же автор, восхищается Кустодиев, так достоверно передать далекое время.
Рядом и другая, уже небольшая работа Рябушкина — «Отдых царя Алексея Михайловича во время соколиной охоты».
Кустодиева недаром привлекли работы Рябушкина на исторические темы. Он и сам в прошедшем году, овладевая искусством композиции, написал полотно на тему русской истории — «Возмущение слобод против бояр», а еще ранее — «Кулачный бой на Москве-реке». В сравнении с полотном Рябушкина видит, как много еще в его собственных работах незрелого, ученического. Но тем сильнее желание совершенствоваться в избранном жанре.
Родные с нетерпением ждут, что на Пасху Борис приедет домой, в Астрахань, а у него не получается. И можно ли ехать, если в Петербурге открыл двери Русский музей императора Александра III? Чтобы как следует все изучить, немало потребуется времени.
Как зачарованный бродит Кустодиев по великолепным, освещенным мартовским солнцем залам бывшего Михайловского дворца, отведенного под музей русского искусства. В газетах писали, что картины в это собрание отбирали из Эрмитажа, Академии художеств, Царскосельского и Гатчинского дворцов. Два огромных полотна, признанных вершинами академической живописи, — «Медный змий» Ф. А. Бруни и «Последний день Помпеи» К. П. Брюллова. К той же добротной академической школе надо отнести и картину Г. И. Семи— радского «Фрина на празднике Посейдона в Элевсине». Но каким-то историческим холодком веет сегодня от этих полотен.
Совсем иное произведение «Христос и грешница» В. Д. Поленова. Трогает, как и тогда, в Астрахани. Только названо полотно теперь иначе — «Христос и блудная жена». Интересно — почему? Хоть и далекий сюжет, но есть в трактовке темы и в самой живописи что-то остро современное. Как и в другой работе на библейскую тему — «Тайная вечеря» Николая Ге.
А ближе сердцу все же чисто русские сюжеты — «Крестный ход» И. М. Прянишникова, а также «Масленица» Грузинского: засыпанная снегом деревенская улица, и мчатся по ней наперегонки тройки лошадей. «Быстрей, быстрей!» — словно весело подбадривают сидящие в санях, и, повинуясь им, ямщик подгоняет лошадей.
Репин, досадует Кустодиев, представлен далеко не лучшим его полотном — картиной «Садко». По слухам, писал ее где-то за границей.
Небольшая картина «Сватовство майора» П. А. Федотова — без преувеличения, шедевр бытовой живописи.
Самое яркое впечатление произвела на Бориса картина на сюжет русской истории — «Покорение Сибири Ермаком» В. И. Сурикова. Созерцание ее вызывает смешанные чувства — и восхищение, и сознание тщеты собственных надежд достичь когда-нибудь такого же мастерства.
Но не только посещения выставок и музеев играли свою и весьма значительную роль в художественном развитии воспитанников академии. С момента своего возникновения не меньшую роль для них стал играть и созданный Сергеем Дягилевым в 1898 году журнал «Мир искусства». Готовясь дать жизнь своему детищу, Дягилев заручился поддержкой Репина. За месяц до выхода журнала в свет Илья Ефимович сообщал в письме А. А. Куренному: «Сегодня я жду Дягилева потолковать о его журнальных делах. Конечно, этому журналу я сочувствую всей душой. Все же Дягилев человек со вкусом и с широкой инициативой… Какую он, Дягилев, опять выставку делает — интернациональную. Да, он… право молодец!»[66]
С первых же номеров стал очевиден взятый редакцией журнала курс на последовательную пропаганду отечественного искусства — живописи, скульптуры, графики, кустарных промыслов. К выставке Виктора Васнецова в залах Академии художеств на журнальных страницах был воспроизведен его портрет работы Репина, как и работы самого Васнецова.
Среди других художников, удостоенных воспроизведения в первых книжках журнала, — Левитан, Поленов, Серов, Левицкий…
Для Кустодиева и его коллег-академистов немалый интерес представляла и богатая информация, которую давал журнал о современной художественном жизни европейских стран, о проходящих там выставках и творчестве наиболее видных мастеров. При этом журнал явно придерживался курса к более тесной интеграции отечественного искусства с европейским, но на основе сохранения национальной самобытности.
«Настоящая русская натура слишком эластична, — говорилось в программной статье «Сложные вопросы», — чтобы сломиться под влиянием Запада… Вспомните искусство Пушкина, Тургенева, Толстого и Чайковского, — и вы заметите, что лишь тонкое знание и любовь к Европе помогли им выразить и наши избы, и наших богатырей, и неподдельную меланхолию нашей песни»[67].
Эстетические позиции журнала с его акцентом на поиски художниками красоты вызывали немалые споры в среде преподавателей и студентов академии. К подобным же всплескам прямо противоположных эмоций приводили и коротенькие журнальные «Заметки». Например, следующая: «У проф. В. Маковского спросили (см. «Петербургскую газету» № 304), нет ли у его учеников склонности к новаторству. Он на это ответил: “Нет, от этого Бог миловал”»[68].
Роман Кати с офицером Александром Вольницким завершился, как и положено, бракосочетанием, и летом 1899 года Борис с матерью Екатериной Прохоровной гостили у молодых в Батуме. Кустодиев много и успешно работает, пишет этюды — море, горы, горные речки, а также портреты — Вольницкого, сестры Кати и Екатерины Прохоровны. В процессе работы яснее, чем прежде, он видит изъяны академического образования и в письмах делится своими мыслями с товарищем по мастерской Репина Иваном Куликовым. Его угнетает, что, увлекаясь чисто живописными задачами, он теряет самое драгоценное — рисунок.
«Я, кажется, никогда так не мучился за работой, как теперь»[69], — признается Борис в одном из писем. Он задается вопросом: кто же виноват в том, что работа, прежде всего рисунок, не получается так, как хотелось бы? Не Репин же, в конце концов — он-то признанный мастер рисунка. И на вопрос, кто виноват, следует трезвый ответ: «Больше всего, кажется, мы сами. Не имея силы воли, чтобы систематически и серьезно отдаться изучению, мы начинаем выдумывать всякие причины нашего неуспеха, что вот, мол, и профессор плохо, не так к делу относится, и время такое теперь, и не понимают нас и т. д.»[70].
Решительно отметает он и утверждения некоторых коллег по мастерской Репина, успевших поучиться за границей, о преимуществах зарубежной системы преподавания — парижской школы Кормона или мюнхенской Ашбе. «Учиться, — полемизирует Кустодиев с Куликовым, — можно у всех — и у Репина, и у Кормона, и у Ашбе. Смущать, как ты пишешь, они не могут. Смущают те, кто от них приезжает со своими плохими рисунками да рассказами, что вот, мол, за границей свет, а у нас ничему этому никогда не научиться. — Да, побольше самому писать и изучать старинных мастеров и научиться у них любить искусство так же, как и они. Любин у нас мало»[71].
В последнем письме Куликову, отправленном из Батума, Кустодиев пишет, что летом он доволен, а вот собой — нет. «Как дело идет к концу, так видишь все свои недостатки и положительно с какой-то болью не можешь выносить своего этюда»[72]. Главный же урок неудач, по его мнению, в том, что ему недостает твердости характера, — любопытное признание для человека, который впоследствии, когда с ним случилась беда, поражал окружающих прежде всего своей силой воли.
В сентябре, прямо из Батума, Кустодиев едет по приглашению Куликова погостить на родине приятеля, в старинном Муроме. Вместе они бродят по городу, работают. Кустодиев пишет портрет друга — тот, в косоворотке, сидит на стуле с балалайкой в руках. Иван Куликов в свою очередь запечатлел коллегу полулежащим с книгой на диване.
Посещая библиотеку Академии художеств, Кустодиев нередко встречал там студента с большими оттопыренными ушами, довольно-таки нелепого вида. Как-то они разговорились и постепенно сблизились. Дмитрий Стеллецкий — так звали нового знакомого — изучал в академии скульптуру, был влюблен в старую, допетровскую Русь и в тех далеких временах искал для себя источник вдохновения. Родом Дмитрий был из Белоруссии, где у его отца было имение недалеко от Беловежской Пущи.
«Маленький, щуплый, большеголовый, скуластый, поблескивающий через очки близоруким взором… нервно-подвижной, вечно спешащий куда-то и размахивающий короткими руками, непоседа из непосед, но упорный в труде, неумеренный во всех своих проявлениях неудовольствия или восторга, спорщик неуемный, заносчиво-обидчивый и Добрый…»[73] — таким запомнился Стеллецкий одному из своих современников, художественному критику С. Маковскому.
Весной 1900 года Кустодиев исполняет несколько портретов своих коллег для задуманной их руководителем большой коллективной картины «Постановка модели в мастерской И. Е. Репина». На одном из этих рисунков художник А. А. Мурашко набрасывает на полотне фигуру позирующей среди мастерской обнаженной натурщицы. На другом — сам Репин, взирающий, склонив голову, на работу своих учеников. На третьем — Филипп Малявин — краса и гордость своего учителя, уже успевший обратить на себя внимание на нескольких живописных выставках.
Как-то появился в мастерской Стеллецкий — Кустодиев был занят изображением Малявина. Заодно Борис Михайлович исполнил и портрет приятеля. Общение приносит пользу обоим. Стеллецкий не прочь поучиться кое-чему у Кустодиева, а тот с интересом наблюдает процесс ваяния да и сам пробует овладеть азами этого ремесла.
Собираясь летом 1900 года на каникулы в Астрахань, Кустодиев предлагает Дмитрию поехать вместе, и Стеллецкий охотно соглашается. По прибытии их ждет радушная встреча с родственниками Бориса Михайловича и с его коллегами по кружку Власова. Среди них — чиновник Астраханской контрольной палаты Николай Петрович Протасов, Константин Мазин… В прошлом году Мазин, после окончания Казанской художественной школы, тоже поступил в Высшее художественное училище при Академии художеств.
Прогулку по городу и окрестностям друзья чередуют с работой. Кустодиев пишет портрет жены Протасова, Александры Николаевны, рисует за чаем мать и брата. Нескладный Стеллецкий понравился Михаилу открытостью своей души. Все бы хорошо — вот только самому Стеллецкому Астрахань как-то не приглянулась: слишком пестра, многонациональна. Здесь трудно обнаружить те истоки Древней Руси, которые питают его вдохновение. И об этом Стеллецкий со свойственной ему непосредственностью как-то заявил в компании приятелей. К тому же лето выдалось очень знойным — астраханская жара ему тяжела.
И тут у Мазина возник заманчивый план. Он предлагает Кустодиеву и Стеллецкому отправиться вместе с ним вверх по Волге до Костромской губернии, откуда родом его отец и где он сам провел детские годы. Места там, горячо убеждает Мазин, исконно русские, и эти корни сохраняются в одежде, утвари, во всем укладе жизни. «О природе умолчу — сами ее оцените. Да и климат намного мягче, такой жары, как здесь, нет», — искушает Мазин. После недолгого раздумья Кустодиев и Стеллецкий соглашаются, и в конце июня трое друзей отплывают пароходом вверх по Волге.
Они сходят на берег в Кинешме и сорок с лишним верст добираются на телеге до старинного села Семеновское-Лапотное. В окрестных краях, говорилось в одной из краеведческих книг того времени, «до сих пор еще шумят густые Брынские леса, искони служившие убежищем приверженцам “древнего благочестия”». Именно эта местность так неподражаемо описана Мельниковым-Печерским в его известном романе «В лесах»[74].
По прибытии Мазин остановился у своей родни в Семеновском, а Кустодиеву со Стеллецким нашли жилье в расположенной неподалеку, на берегу реки Меры, деревушке Калганово, в доме крестьянки Посниковой.