В АКАДЕМИИ ХУДОЖЕСТВ
В АКАДЕМИИ ХУДОЖЕСТВ
В 1757 году в Петербурге была учреждена Академия трех знатнейших художеств. Через семь лет ее переименовали в Российскую Императорскую академию художеств.
Русские цари и царицы желали, чтобы в академию не проникали передовые идеи. Воспитанники академии, академисты, должны были копировать картины и гравюры, рисовать с гипсов и обнаженных натурщиков и ничего не знать о жизни за стенами академии. Дни академистов были так заполнены, чтобы у них не оставалось свободного времени для чтения и размышлений.
Академистов будили в пять часов утра. В шесть часов начиналась утренняя молитва. Молитва продолжалась долго и заканчивалась чтением главы из евангелия. Только после этого ученики завтракали куском хлеба с водой и в семь часов приступали к занятиям.
Классы продолжались до семи часов вечера, с небольшими перерывами на обед и отдых.
После семи часов был ужин, а в девять часов все ученики должны были уже находиться в своих спальнях.
Так продолжалось изо дня в день, из года в год с однообразной правильностью заведенной машины.
Обширный штат инспекторов, подинспекторов, гувернеров, смотрителей следил за тем, чтобы этот порядок никем не нарушался.
В 1829 году по приказанию императора Николая I, Академия художеств перешла из ведения министерства просвещения в ведение министерства императорского двора. Это министерство ведало конюшенной частью, охотой, духовенством, фрейлинами императрицы. Император решил присовокупить сюда и Академию художеств, поближе к своему царскому оку. Самодержец не делал различия между фрейлинами, церковниками, делами конюшенными и академическими. Николай I объявил свою волю, что отныне он лично будет осуществлять цензуру для всех академических выставок, будет сам отбирать картины, «дабы из оных исключить все то, что не достойно будет публичной выставки».
Царь лично и через министра двора князя Волконского вмешивался в академическую жизнь: он высказывал свое недовольство многим профессорам, одним делал выговоры, а других просто увольнял. Николай Павлович восхищался выписанным из-за границы прусским художником Францем Крюге за его умение писать портреты царских лошадей и ставил его в пример профессорам Российской Академии художеств.
Профессора превратились в царских чиновников. Наиболее рьяные с усердием выполняли волю монарха и учили академистов писать картины на библейские и мифологические сюжеты.
Царь был доволен такими профессорами: они заставляли молодых людей забывать о живой жизни за стенами академии, о народе, о его страданиях.
Но были и такие профессора, которые по-другому, шире смотрели на свою задачу. Однако таких профессоров в академии было мало. К счастью для Гайвазовского, одним из таких немногих оказался его учитель — профессор Максим Никифорович Воробьев.
Профессор Воробьев был солдатским сыном. Отец его служил в солдатах, а затем после производства в унтер-офицерский чин его перевели на службу в Академию художеств смотреть за холстами, красками и прочими материалами. Он отдал своего сына Максимку в воспитанники академии, когда тому исполнилось десять лет.
Максим Воробьев стал отличным художником. Он уже созрел для больших творений, когда грянула Отечественная война. Молодой художник присоединился к армии, был свидетелем многих сражений, видел, как заняли русские войска столицу Франции Париж.
После войны, в 1815 году, Максим Воробьев был определен преподавателем в Академию художеств. Ему минуло тогда двадцать восемь лет. Он отдался делу с редкой для академических преподавателей страстью. Он обучал академистов живописи с большим знанием дела. Его речи, обращенные к ним, всегда были проникнуты благоговейной любовью к искусству. Ученики его любили. Скоро он стал профессором.
Максим Воробьев больше всего любил Петербург и особенно красавицу Неву. Он изображал любимую реку и днем, и в сумерки, и в лунные ночи. Максим Никифорович часто повторял своим ученикам: «У нас Нева — красавица, вот мы и должны ее на холстах воспевать. На тона ее смотрите, на тона!»
Воробьев помимо живописи страстно любил поэзию и музыку. Среди его друзей были писатели Крылов, Жуковский, Гнедич. В беседах с ними он отдыхал.
Но музыку он ценил выше поэзии. Воробьев сам прекрасно играл на скрипке. Его друзья и ученики рассказывали, что однажды какой-то иностранец, восхищаясь его картиной, спросил — как ему удалось написать такие легкие, почти ажурные волны. Вместо ответа Воробьев достал скрипку и сыграл своему гостю пьесу Моцарта. Иностранец был потрясен: он не подозревал такой тесной связи между музыкой и живописью.
Вот к этому просвещенному, тонкому человеку, большому мастеру пейзажа попал в ученики Гайвазовский. Юноше выпало большое счастье. Может быть, поэтому он не сразу ощутил всю угнетающую обстановку в академии.
А можно было прийти в уныние и растеряться такому новичку, каким был наивный, неискушенный юноша из Крыма. В академии обучали не только искусству, но и наукам. Ученики после десяти часов ежедневных занятий в классах падали от усталости на жесткие постели, а на рассвете опять вскакивали на утреннюю молитву, не успев отдохнуть. Кормили учеников прескверно. Казна не очень была щедра на содержание академистов, да и из того, что отпускалось, немалую толику присваивали лихоимцы.
В первый же вечер за ужином Гайвазовский был ошеломлен дикой картиной раздачи гречневой каши-размазни и чуть было не остался без своей порции.
Когда служитель принес огромное оловянное блюдо с горячей, дымящейся кашей, ученики завернутыми в салфетки руками почти вырвали его, и служитель, боясь, чтобы на него не вывернули горячую кашу, скорее бросил, чем поставил блюдо на стол.
В это же мгновение у стола началась невообразимая свалка. Академисты отталкивали друг друга, десятки рук жадно тянулись с тарелками к блюду, чтобы побольше захватить себе каши и, кстати, заполучить румяную, поджаренную корочку, до которой все были охотники.
Гайвазовский растерялся и даже не пытался таким способом получить свою порцию размазни.
Он, конечно, остался бы без ужина, если бы не его сосед Вася Штернберг. Веселый, с открытым, добродушным лицом, Штернберг с необычайным проворством протиснул сквозь толпу товарищей свои руки с двумя тарелками и мигом наполнил их кашей да еще урвал изрядную часть румяной корочки.
— Ох, и ошалелые! — произнес он, ставя одну тарелку перед Гайвазовским. — С ними тут зевать негоже.
Все это было сказано с такой ласковой укоризной, с таким невинным лицом, что за столом все разразились хохотом.
Запасшись кашей, Штернберг показал Гайвазовскому, как нужно очищать ее от черного мышиного «бисера», приговаривал при этом:
— Это так мышенята помогают отцу-эконому: себе и ему светлые зерна, а нам — побольше черных…
И эта острота была покрыта громким смехом академистов. Наконец служитель принес в судке топленое масло. Пока он медленно обносил судок вдоль стола и академисты набирали каждый по ложке масла в свою порцию каши, Штернберг быстро схватил деревянную ложку Гайвазовского и из хлебного мякиша прилепил с задней стороны ложки двойное дно с отверстием в конце, куда добавочно входило масло.
Гайвазовский с удивлением глядел на новую затею своего товарища. Штернберг, заметив его недоумение, посмеиваясь, тихой скороговоркой пояснил:
— Так у нас делается, дружище, если кто хочет получить двойную порцию масла вместо одной.
С этого вечера они подружились.
Вася Штернберг был первым в академии, кто объявил Гайвазовского гением. Охотников спорить с ним было немного, ибо в таких случаях обычно добродушный Штернберг сразу начинал горячиться и лез в драку.
Не то чтобы не было желающих помериться с ним силой, — среди академистов было немало буянов, — но удивительное дело, очень скоро нашлись многие другие, которые начали разделять восторги Штернберга. Это были академисты Ставассер, Логановский, Фрикке, Шамшин, Кудинов, Завьялов, Пименов, Рамазанов, Воробьев.
Друзья основали как бы маленькую республику. Постепенно о них заговорили в академии. Имена Пименова, Гайвазовского, Рамазанова, Штернберга и других членов этого товарищеского кружка все чаще стали с уважением упоминать академисты старшего возраста и профессора.
Академия переживала тогда бурные дни. В Италии в 1833 году русский художник, бывший ученик академии Карл Брюллов окончил картину «Последний день Помпеи».
Брюллов сразу стал знаменитостью. Итальянские газеты писали о нем восторженные статьи, поэты посвящали ему стихи, английский писатель Вальтер Скотт, бывший тогда в Риме и посетивший мастерскую Карла Брюллова, назвал его картину эпопеей.
Брюллова приветствовали всюду, где бы он ни появлялся, — в театре, на улице, в кафе, за городом. В театре актеры долго не могли начать спектакль, так как итальянцы-зрители всегда устраивали продолжительные бурные овации знаменитому русскому маэстро. На улицах Рима и других итальянских городов, когда Брюллов выходил на прогулку, его окружала многочисленная толпа и забрасывала цветами.
Слава Брюллова гремела по всей Италии. Он был признан величайшим художником своего времени. Не было ни одного итальянца, который не видел бы картину «Последний день Помпеи» или хотя бы не слышал о ней.
До Петербурга скоро докатились слухи о славе Брюллова. Отечественные газеты стали передавать содержание заграничных статей о его картине.
Наконец в русской столице напечатали подробное описание «Последнего дня Помпеи». Все с нетерпением ожидали прибытия прославленной картины в Россию.
Легко себе вообразить, что творилось тогда в Академии художеств. Имя Брюллова не сходило с уст профессоров и академистов. Рассказывали об успехах Карла Брюллова в его ученические годы, о его шалостях.
О нем слагались легенды. Быль легко уживалась с самой фантастической выдумкой. И чем были невероятней рассказы, тем больше верили им, потому что слухи, доходившие из Италии о художнике, превосходили самое пылкое воображение.
Все это оживило академическую жизнь и на время разбудило самых сонных, вызвало к деятельности беспробудных лентяев.
Среди академистов началось соперничество. Каждый теперь грезил о славе. В кружке Гайвазовского и Штернберга страсти кипели особенно сильно. От восторженных разговоров о Брюллове переходили к другим художникам, к долгим, горячим беседам и спорам о тайнах художественного мастерства.
Часто друзья собирались в мастерской профессора Воробьева. Для Максима Никифоровича эти молодые люди были не только учениками, но и друзьями его старшего сына, Сократа, учившегося вместе с ними в академии.
Беседы юношей с добрым и просвещенным профессором оставляли неизгладимый след в их душах и объясняли им многое в искусстве.
Хотя академическое начальство не одобряло общения профессоров с академистами во внеклассные часы, Максим Никифорович не всегда с этим считался и брал иногда с собою на прогулки своих юных учеников. Беседуя с ними, он учил их понимать природу, любить ее.
Все знали о горячей любви профессора к Петербургу, к панораме Невы и набережных. И он усердно прививал эту любовь своим ученикам.
Ученики видели, как учитель на своих картинах наполнял воздухом и светом невские просторы, перспективы набережных, городские площади. И всюду на картинах присутствовала живая натура: прачки, рыбаки, корабли, лодки, плоты, дома. От картин веяло человеческим теплом, сама невская вода казалась обжитой.
Воробьев говорил своим ученикам:
— Прозрачность красок, насыщенность их светом и теплотою, свежесть и постепенность в тенях служат для более полного изображения города, созданного гением природы — человеком.
Гайвазовский часто задумывался над наставлениями своего профессора. Воробьев учил пристально наблюдать натуру, угадывать ее «душу» и «язык», передавать настроение в пейзаже. Все это было ново тогда и отличалось от всего того, чему учили молодых художников в академии. Там почти все профессора предлагали, чтобы натурщикам — рослым русским юношам, у которых часто носы были так мило вздернуты, — академисты придавали греческие и римские профили, торжественные позы, то есть чтобы вместо живых людей изображались какие-то окаменелые в своей неизменной красоте античные статуи.
Старые академики называли это «вечной красотой». Все, что в картине напоминало о настоящей живой жизни, они презирали, считали недостойным высокого академического искусства.
Гайвазовский умом и сердцем разделял взгляды Воробьева. Он делился своими крамольными мыслями с друзьями, и они шутя сходились на том, что академические профессора родились, наверно, еще в древнем Риме и каким-то чудом попали в современный Петербург.
Молодые художники пользовались каждым удобным случаем, чтобы почаще смотреть на творения прославленных мастеров прошлого. Любознательные юноши отправлялись по воскресным дням в Эрмитаж и там долго любовались картинами старинных художников. Они убеждались, что голландские и фламандские живописцы изображали людей в движении, в обычной, повседневной обстановке.
В Эрмитаже была «Русская галерея». Там находились картины русских художников. Гайвазовский и его друзья подолгу дивились полотнам Алексея Гавриловича Венецианова «Гумно» и «Хозяйка, раздающая лен». Эти произведения совсем не были похожи на академическую живопись. В них художник правдиво изобразил русскую жизнь и простых русских людей.
Сократ Воробьев, знавший многие профессорские тайны академии, рассказывал друзьям, что профессора-академики ненавидят Венецианова, объединились против него и всюду его поносят за то, что он пишет картины прямо с натуры и избрал предметом изображения простой люд.
В начале своей первой петербургской зимы Гайвазовский стал по воскресеньям и по праздникам бывать в двух богатых светских домах: у князя Александра Аркадьевича Суворова-Рымникского и Алексея Романовича Томилова. Доступ в эти дома открыли ему рекомендательные письма Казначеева, стремившегося, чтобы и в Петербурге в свете знали, что это он обнаружил и облагодетельствовал талантливого юношу из Феодосии.
Князь Суворов-Рымникский был единственным оставшимся в живых внуком Александра Васильевича Суворова. Он отличился во время персидской и турецкой войн и теперь, не достигнув еще тридцати лет, быстро делал военную и придворную карьеру. Он гордился своим происхождением, но не отличался качествами своего великого деда.
Бедный академист Гайвазовский терялся и робел в этом блестящем аристократическом доме. К счастью, после второго посещения он нашел себе укромное место. У князя была богатейшая библиотека, известная всему Петербургу. Гайвазовский проводил там целые дни один. В тишине обширного, уставленного книжными шкафами помещения радостно было листать старые книги и журналы, рассматривать редкие гравюры.
В доме у Томилова все было по-другому. Здесь постоянно собирались художники, велись интересные беседы об искусстве. Алексей Романович Томилов с молодых лет сблизился с выдающимися художниками. Среди его друзей были прославленный русский художник Орест Адамович Кипренский и известный своими острыми рисунками из русской жизни художник Александр Осипович Орловский. Томилов был горд, что Кипренский написал два его портрета.
Гайвазовский чувствовал себя хорошо и непринужденно в этом доме, где хозяин страстно любил искусство.
Но больше разговоров о живописи, больше спокойного радушия, царившего в гостеприимном доме, юношу привлекало богатое собрание картин и гравюр. Там было немало произведений Рембрандта, Карла Брюллова, Орловского, Сильвестра Щедрина и других известных живописцев. Все эти сокровища Томилов давно собирал и бережно хранил.
Гайвазовский с трепетом прикасался к творениям Рембрандта, подолгу глядел на них. Его приводили в восторг пейзажи Щедрина, поражающие верностью природе, умением понимать ее мудрую простоту, его пленяла блестящая, легкая кисть Орловского. Он полюбил его портреты, батальные и жанровые картины.
Юноша зачастую проводил весь воскресный день в картинной галерее Томилова и с нетерпением ждал следующего воскресенья, чтобы снова вернуться туда.
В академии учеников учили копировать произведения старых, известных художников. Гайвазовский, увлеченный этими уроками, усиленно занялся копированием лучших картин из богатой коллекции Томилова.
Алексей Романович часто присутствовал во время работы юноши. Знающий человек, он сообщал молодому художнику подробности о каждой картине, с которой тот снимал копию, о художнике, ее написавшем, иногда даже о поводе, послужившем художнику для написания той или иной картины. Гайвазовский тогда глубже вникал в произведение и стремился вжиться в него, мысленно испытать все то, что пережил когда-то творец картины. Когда ему удавалось такое перевоплощение, копия начинала жить.
Томилов подбирал своему молодому другу редкие книги по искусству. Юноша читал сочинения старинных и современных авторов, и его представления о живописи, ее технике, истории, так же как и о ее целях, все более расширялись. Еще старинные авторы писали, что живопись не только служит украшением жизни, но также воспитывает и смягчает нравы людей. Он узнавал о высоком призвании художника. Постепенно им овладевали мысли о том, что истинный художник своими картинами как бы совершает подвиг, облагораживает души людей.
От этих мыслей Гайвазовский все чаще и чаще возвращался к раздумьям о Брюллове, о его картине «Последний день Помпеи», толки о которой не прекращались и которую все в Петербурге с нетерпением ждали.
Какова она? Как она повлияет на судьбу всего искусства? Об этом думали тогда многие люди. Эти же вопросы задавал себе шестнадцатилетний Иван Гайвазовский на исходе первого года своего обучения в Академии художеств.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.