Глава XX.ВТОРАЯ ОПЕРАЦИЯ: «РУКИ ОСТАВЬТЕ!»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XX.ВТОРАЯ ОПЕРАЦИЯ: «РУКИ ОСТАВЬТЕ!»

В начале октября Кустодиев пишет из Ялты дочке Ирине: «Мы с мамой имеем большую, очень светлую комнату на юг — перед окнами тополя, пальмы, розы и сосны — вдали горы. Весь день окна раскрыты, очень тепло. В 4 часа меня лечат грязью черной и довольно-таки скверно пахнущей, потом беру ванну, после нее немного ложусь на кровать до обеда, который в 7 часов вечера. Очень скучно здесь все-таки, и мы дожидаемся дня нашего отъезда…»[325]

Уныние сквозит и в посланном Кустодиевым через несколько дней письме В. В. Лужскому, тем более что и погода переменилась: «У меня апатия и хандра. Ничего делать не хочется. Несмотря даже на здешнее хваленое тепло и солнышко, очень тоскливо и скучно. Да теперь ни того ни другого мы почти не видим, холодно, часа на два утром выглянет солнце, и почти все небо в тучах»[326].

Из-за дурного настроения и неважного самочувствия Борис Михайлович в Ялте работает мало. Написал лишь небольшой этюд с продавцом фруктов для законченной позднее картины «Бахчисарай». Его угнетало и то, что лечение грязями не принесло никаких положительных изменений, а неделю до отъезда, намеченного на 22 октября, он как бы нехотя проговаривается в письме Лужскому: «Про себя не пишу, — все то же или даже, думается, что хуже…»[327]

После возвращения в Петроград появляется еще один повод для дурного настроения: В. В. Лужский предложил переделать уже готовые эскизы декораций к «Волкам и овцам», сославшись при этом на мнение «начальства». И это пожелание огорчило Кустодиева. Как же так, пишет он в ответ, дважды бывал в Москве, и можно было обо всем переговорить, но тогда ничего ему сказано не было. Да и сейчас как он понял, полной определенности насчет замысла декораций у режиссеров нет. Стоит ли в таком случае приезжать?

В душе он чувствовал, что не вполне понятные ему придирки и «пожелания» лишь отбивают у него охоту переделывать эскизы.

Сейчас его более занимает открывающаяся в Москве выставка «Мира искусства». Кроме больших картин, которые уже экспонировались в Петрограде, — «Красавица», «Купчиха» и «Крестный ход», Кустодиев отправил на выставку написанную летом «Прогулку верхом» и старый, но ранее нигде не выставлявшийся этюдный «Портрет князя Васильчикова», выполненный в 1906 году к картине по заказу Финляндского полка. А также несколько эскизов декораций к спектаклям «Смерть Пазухина» и «Осенние скрипки».

В письме на имя художника Константина Васильевича Кандаурова, устроителя выставок «Мира искусства» в Москве, Кустодиев сам предложил схему развески своих картин и обозначил цены на них для потенциальных покупателей. Наиболее высоко, в 4 тысячи рублей, он оценил «Красавицу». «Крестный ход» и «Купчиху» готов был уступить за 3 тысячи рублей каждую. Эскизы декораций предлагались от шестисот до ста рублей. «Прогулку верхом» (портрет с женой на лошадях) оценивать он не стал, так как увидевший картину во время приезда в Петроград Игорь Грабарь похвалил ее и сказал, что готов приобрести за семьсот рублей для Третьяковской галереи. Кустодиева это вполне устраивало.

Уже вернувшись в Москву, Грабарь подтвердил письмом покупку для галереи «Прогулки верхом» за оговоренную сумму и «просил помочь» в покупке для галереи эскиза к «Пазухину» и эскиза к «Крестному ходу». Попутно высказал мнение о московской выставке: «…очень не плоха»[328].

Успех выставки «Мир искусства» в Москве признал и журнал «Аполлон», отметивший, что уже в первые дни ее посетили пять тысяч человек и было продано картин на 14 тысяч рублей. «Третьяковская галерея, — писал «Аполлон», — приобрела три работы Кустодиева и по одной Кончаловского, Остроумовой-Лебедевой и Чехонина»[329].

Впрочем, писали о выставке разное. Художественный рецензент «Биржевых ведомостей», скрывшийся под псевдонимом «Любитель», пришел в восторг от портретного этюда князя Васильчикова: «Это маленький живописный шедевр, с одинаковым успехом могли бы поставить под ним свое имя — шутка ли — покойный Серов или Репин». И он же показанный на выставке эскиз с натуры к «Красавице» оценил намного выше самой картины, окрестив эту, как выразился критик, «купеческую Венеру» «печальным недоразумением»[330]

Критик «Русского слова», касаясь работ Кустодиева, отметил, что «художник давно уже изучает старокупеческий быт и мастерски изображает его представителей». Похвалив «Купчиху», он более подробно остановился на «Красавице» и высказал предположение, что в этом гиперболическом образе художник захотел увековечить купеческий идеал былых времен. Вместе с тем критик разглядел, что созданный художником образ пропитан «тонкой иронией»[331].

Были о вызвавшей почти скандальный интерес «Красавице» и иные суждения. Коллекционер живописи С. П. Крачковский написал Кустодиеву, словно защищая его от нападок: «Ваша “Красавица” — гвоздь всех выставок»[332].

Накануне Нового года приехавший из Москвы М. Добужинский привез Кустодиеву неприятную новость — постановка пьесы «Волки и овцы» отложена, и Кустодиев подозревал, что этому способствовало и его нежелание переделывать эскизы декораций.

Задумывая картину «Масленица», Борис Михайлович вспомнил давнее письмо матери, присланное ему в феврале 1902 года. «Твое рождение, — писала Екатерина Прохоровна, — опять, через 23 года, пришлось на масленицу. Ведь ты родился в четверг на масленицу и потому, вероятно, любишь блины. Я сегодня вспоминала, как ты двухлетним ребенком одолевал няньку блинами, и она их не успевала тебе печь, а ты сидел перед печкой и спрашивал, скоро ли она тебе их даст»[333].

Но разве блины на Масленицу это главное? Истинно народный праздник возникал в его памяти и воображении как феерически удалое катанье на тройках под звон бубенчиков в нарядно украшенных санях, и веселье людей у балаганов, и задорные крики мальчишек, азартно играющих в снежки.

Увы, самому эту радость уже не испытать — не то здоровье. Но тем заманчивей вызвать все это перед мысленным взором и постараться запечатлеть на полотне. Ему ли не знать: хорошо исполненная вещь создает иллюзию, будто и сам ты находишься в центре этого события.

Тему другой картины Кустодиеву подсказала сценка увиденная ненароком в Москве. Как-то зашел в трактир в центре города, чтобы выпить чаю, и неожиданно заметил — место это облюбовано извозчиками. Они сидели за столами очень чинно, в одинаковых синих кафтанах, и пили чай держа блюдечки на вытянутых пальцах. Степенно подзывали полового, и он расторопно исполнял новый заказ. Также обстоятельно беседовали друг с другом. По наблюдению Кустодиева, все они были старообрядцами.

Эта сценка послужила основой, толчком к созданию картины, названной «Московский трактир». Синие кафтаны извозчиков контрастируют на ней с красным цветом стен трактира, а степенность попивающих чай клиентов оттеняется резвостью обслуги.

Новые полотна — «Масленица», «Московский трактир», «Девушка на Волге», портрет JI. Б. Боргман («Портрет г-жи Б»), а также начатая в «Тереме» и законченная в городской мастерской «Жатва» составили основную часть тех работ, которые Кустодиев представил на открывающуюся 28 февраля в Петербурге очередную выставку «Мира искусства».

Но лично посетить ее он уже не мог. Мучили боли, ноги отказывались держать его.

Вновь обратились к профессору Цейдлеру, и стало ясно, что тянуть с намеченной еще год назад операцией более никак нельзя. В клинике Кауфманской общины сестер милосердия Красного Креста операцию на спинном мозге выполнил хирург Лев Андреевич Стуккей. Некоторые ее подробности известны из воспоминаний дочери художника, Ирины Борисовны: «Дали общий наркоз на пять часов. Мама ждет в коридоре… Наконец, профессор Цейдлер вышел сам и сказал, что обнаружен темный кусочек чего-то в самом веществе спинного мозга ближе к груди, возможно, придется перерезать нервы, чтобы добраться до опухоли, нужно решать, что сохранить больному — руки или ноги. “Руки оставьте, руки! — умоляла мама. — Художник — без рук! Он жить не сможет”»[334].

Врачи предупредили, что работоспособность вернется не сразу и в течение полугода лучше вообще не напрягать руку. Первое впечатление — все прошло по возможности благополучно, и об этом Юлия Евстафьевна сообщила в Эривань матери и сестре Бориса Михайловича. Екатерина Прохоровна тут же откликнулась и написала сыну: «Молюсь о тебе целителю Пантелеймону, чтобы он послал тебе выздоровление»[335].

Юлия Евстафьевна бывает у мужа ежедневно, а в первые и после операции и ночует в клинике.

О своем состоянии после операции Кустодиев известил Лужского, продиктовав жене письмо на его имя: «Вот уже 13-й день, как я лежу без движения, и кажется мне, что не 13 дней, а 13 годов прошло с тех пор, как я лег. Теперь немного отдышался, а мучился и страдал очень. Казалось даже, что все силы иссякли и нет никакой надежды. Знаю, что далеко не все еще кончено и пройдут не недели, а долгие месяцы, пока стану себя чувствовать хоть немного человеком, а не так, чем-то полуживым. Но где-то там, внутри, есть какая-то сила (может быть, обманчивая), которая неудержимо поднимает к жизни. Отошел настолько, что рискую лишиться своей удивительной, неизменной сиделки — моей жены, которую отпускаю сегодня домой выспаться…

Буду не один и не без призора, потому что об лучшем уходе, чем здесь, нельзя и мечтать, и особенно ценю во всем этом нашу милую русскую душу (по сравнению с тем, что было в Берлине). И заботливость и ласка, прекрасные доктора… И то, что навещают меня здесь и свои, и дети, и друзья — все это мне служит большим утешением в моих страданиях. А страдания, хотя и не все время и не каждый день теперь, но бывают невыносимы. 13 дней лежания неподвижно на спине сказываются то в болях головы, шеи, разрезанных мест, то в руках; ног не слышу совсем и вообще пол-тела; но об этом предупреждали до операции, что это может быть некоторое время, говорят, что это может восстановиться постепенно и медленно. Во всяком случае, находят какие-то несомненные признаки (рефлексы), указывающие на благоприятные надежды. Я верю…»[336]

Мало-помалу, по мере улучшения состояния мужа, Юлия Евстафьевна начинает приносить в клинику и читать газетные вырезки с отзывами о новой выставке «Мира искусства». Прежде чем приступить к чтению, осторожно спрашивает мужа — читать ли все или выборочно. Борис Михайлович понял, что она имела в виду: быть может, какие-то нелестные оценки о его картинах лучше пропустить? Решительно ответил: «Читай уж все подряд. После перенесенного наскоки критиков не сильно меня поранят».

В «Биржевых ведомостях» опять подал голос так называемый «Любитель». Начал будто бы бодро: «Кустодиев получил от Господа Бога немало изобразительной, натуралистически-семинарской силы…» И потому, мол, так хорошо удаются ему портреты с натуры. И, например, «Монахиню» «даже скептически-строгий Чистяков признавал одним из лучших портретов за последнее десятилетие»[337].

Вот и на этой выставке, оживлялся критик, видишь «мягко и нежно исполненный пастелью» женский портрет, отлично нарисованный и удачный «по колерам». Критик, без сомнения, имел в виду портрет Л. Б. Боргман.

Но дальше критик принялся «критиковать». Мол, нет творческого дара у Кустодиева, и ничего тут не поделаешь. И потому так плоха «Масленица», этот, по выражению «Любителя», «малограмотный лубок»[338].

Слушая подобное, Борис Михайлович лишь брезгливо морщился. Но Юлия Евстафьевна тут же ободряла: «А Ростиславов в “Речи” хвалит тебя!» Критик «Речи» подчеркивал «интереснейшее претворение реализма и в новых работах так удачно “нашедшего себя” Кустодиева, особенно в “Московском трактире”, где …так звонко сочетание чисто русских красок и ярко стилизованных типов». Понравилась критику, хотя и с некоторыми оговорками, и «Девушка на Волге». Немало «очень хорошего» нашел он и в «Масленице»[339].

Комиссия по покупке картин для музея Академии художеств тоже высоко оценила «Масленицу» и приобрела ее с выставки за тысячу семьсот пятьдесят рублей. Среди других работ, купленных для этого музея, были и «Груши» Грабаря.

А вот дальше, пересказала Юлия Евстафьевна мужу суть конфликта, случилось следующее. С особым мнением выступил член комиссии художник Р. Берггольц, заявивший, что он против покупки для музея лубков, какими находит картины Кустодиева и Грабаря. В знак протеста Е. Лансере и Д. Кардовский вышли из состава комиссии.

Из друзей чаще всех появлялись в клинике супруги Нотгафты. Федору Федоровичу тоже хотелось порадовать больного какой-то приятной новостью, и однажды он принес номер газеты «День» с информацией о росписи Казанского вокзала в Москве. В ней говорилось, что строящийся новый вокзал Московско-Казанской железной дороги представит исключительную художественную ценность благодаря богатой росписи, выполняемой по эскизам выдающихся художников. Далее упоминалось об участии в росписи Н. К. Рериха, Е. Е. Лансере, М. В. Добужинского, Б. М. Кустодиева…

Эскизы для вокзала Борис Михайлович выполнял еще в 1913 году, когда был получен заказ на роспись от председателя правления Московско-Казанской железной дороги Н. К. фон Мекка. Тогда, помнится, он создал аллегорическую композицию на тему присоединения Казани к России. А в прошлом году написал эскизы женских фигур для росписи ресторана вокзала. Жаль, что из-за трудностей военного времени завершение этой коллективной работы затянулось.

Улучшение понемногу все же наступало, и следующее письмо Лужскому, датированное 20 мая, Борис Михайлович смог написать самостоятельно: «Наконец-то пишу Вам, сидя на кресле, как и все люди… Сижу и дожидаюсь лучших, обещанных мне дней. Как видите, могу писать, хотя рука еще и слаба. Но не рискую еще начать работать, это будет посложнее…»[340]

Неожиданно пришло письмо от матери с хорошей вестью. После долгого молчания вдруг вновь объявился и написал о себе Екатерине Прохоровне призванный в армию брат Михаил. Раньше о нем было известно, что находился он в Лондоне и куда-то ушел оттуда на корабле. Екатерина Прохоровна писала о младшем сыне: «Мечтал побывать где-нибудь: или в Америке, или в Англии, и побывал везде… Я уже все думы передумала о нем, не имея никаких известий. Думала, что пароход где-нибудь взорвали миной, и он лежит на дне морском… А он себе сидит в Чикаго на 19-м этаже и в ус не дует…»[341]

Вскоре Кустодиева начинает навещать в клинике еще один знакомый, и его внимание Борису Михайловичу дорого. Это Константин Сомов. Сомов записывает в своем дневнике 13 июня 1916 года: «Вечером от 7 до 8 был у Кустодиева (в больнице), снес ему книг, удивляясь его терпению и кротости, болтали о литературе (Гофмане, которым он восхищается), об искусстве».

Через несколько дней в дневнике Сомова появляется еще одна запись: «В 2 ч. пошел к Кустодиеву. Он почти в том же положении, что и прежде. Его жена и сын при нем. Потом пришли Нотгафты. Он (Кустодиев) пишет натюрморты»[342].

За право писать в клинике пришлось повоевать. Дочь художника вспоминала, что сначала отец рисовал украдкой, потом решительно заявил врачам: «Если не позволите мне писать, я умру!» И постепенно, тренируя руку, Борис Михайлович начал работать все больше, сидя в кресле в своей просторной палате. Здесь, из окна клиники, он написал светлый по краскам и настроению этюд «Фонтанка у Калинкина моста». На полотне плывут по реке катера и баржи, на набережной тянутся телеги с поклажей, виден и прогулочный экипаж. Дворники поливают из шланга мостовую, рядом резвятся детишки. Две сестры милосердия идут вдоль забора клиники, а из ее калитки смотрят на мостовую трое выздоравливающих пациентов с костылями и палочками. Словом, обычная сценка, ничего вроде особенного, но она полна движения, жизни, и для человека, лишенного в течение нескольких месяцев свежих впечатлений, воплощает тот мир, в который он страстно хочет вернуться.