Глава XXXIV. «БЛОХА» ВЕСЕЛИТ НАРОД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XXXIV. «БЛОХА» ВЕСЕЛИТ НАРОД

Внимание Бориса Михайловича привлекли этой осенью некоторые выступления главного идеолога в области культуры и искусства А. В. Луначарского. В сентябрьском номере журнала «Красная нива» была напечатана статья наркома «К возвращению старшего МХТ», посвященная состоявшемуся в Москве первому спектаклю заслуженного театрального коллектива, вернувшегося из двухгодичных гастролей в Америке и Европе.

В театре, писал Луначарский, присутствовали представители правительства, зал был заполнен «пролетарским студенчеством». А первым спектаклем, которым театр порадовал отечественную публику, стала возобновленная постановка 1914 года «Смерти Пазухина» Салтыкова-Щедрина в оформлении Кустодиева. Луначарский отмечал, что Художественный театр превратил эту пьесу в настоящий шедевр и возобновление постановки объяснялось, вероятно, теми соображениями руководства театра, что пьеса, в сущности, глубоко современна.

«Действительно, — писал нарком просвещения, — мы не настолько еще глубоко зарыли старую Русь, мы не настолько еще доконали ее осиновым колом, чтобы не радоваться, когда через волшебную сцену МХТ великий Щедрин… обнажает перед нами мир купцов и чиновников, то есть буржуазии и бюрократизма, двух наших далеко еще не мертвых врагов, когда он бичует… их наглое лицемерие, густо смазанное религиозным маслом…»[531]

Но можно ли, задавался вопросом автор, ставить сейчас эту пьесу так, как в 1914 году? Ответ — нет. И главный просчет современной постановки, по Луначарскому, состоял в том, что «в исполнении Художественного театра не было достаточно злобы»[532].

«В исполнении Художественного театра, — продолжал автор, — гнетущего впечатления не было. Было страшно весело. Чудесное искусство актеров как бы примиряло с действительностью. Да, все это пошло, все это дико, все это жалко, но все это нарисовано перед вами тончайшим художником, и красота его колорита, изящество его рисунка, мягкость его туше очаровывают вас и смягчают остроту впечатления…

Быть может, прекрасные сами по себе декорации Кустодиева, какие-то добродушные и любопытные в историческом отношении костюмы способствовали этому же смягчению. В квартирах этих чиновников и купцов уютно, определенно вкусно. Так ли это было? Не провел ли Кустодиев всю уродливую затхлость Крутогорска через примиряющую палитру художника, влюбленного в красоту?»[533]

Конечный же вывод Луначарского был таков: «Словом, МХТ дал спектакль удивительно талантливый, глубоко содержательный, вполне уместный и в наши дни, но слишком красивый для такой пьесы — слишком беззлобный. От революционного театра мы требуем, чтобы он горел внутренним огнем, чтобы он кусался, когда берет на себя сатирическую задачу. Этого МХТ не показал»[534].

Вот и выходит, невесело размышлял Кустодиев, что, если теперь он надумает изобразить купцов, так непременно надо «со злобой». Нет, уж лучше не изображать совсем!

Вскоре кто-то из художников принес недавно вышедший сборник статей Луначарского «Искусство и революция». Кустодиев заинтересовался, почитал и действительно встретил немало любопытного, особенно в центральной статье сборника, озаглавленной «Советское государство и искусство». Ранее превозносимые Луначарским разного рода «левые».

формалистские направления объявлялись теперь совершенно бесполезными для революции. «Левые художники, — писал Луначарский, — фактически так же мало могут дать идеологически революционное искусство, пока они остаются самими собой, как немой — сказать революционную речь. Они принципиально отвергают идейное и образное содержание картин, статуй и т. д. К тому же они так далеко зашли в деле деформации занимаемого ими у природы материала, что пролетарии и крестьяне, которые вместе с величайшими художниками всех времен требуют прежде всего ясности в искусстве, — только руками разводят перед этим продуктом западноевропейского позднего вечера культуры».

И далее Луначарский, вновь опираясь на мнение рабочих, громил укоренившуюся в некоторых театрах практику оформления спектаклей «со всеми футуристическими выкрутасами»[535].

Футуристам вновь досталось в другой статье сборника — «Искусство и его новейшие формы». «Пролетариат, — писал в ней Луначарский, — достаточно определенно отринул протянутую ему руку футуристов, потребовав, чтобы в ней был сколько-нибудь ценный дар. Пролетариат явным образом начинает перевоспитывать футуристов»[536].

Если с оценками наркома по поводу возобновления постановки «Смерти Пазухина» Кустодиев согласиться никак не мог, то целый ряд позиций книги, касающихся «левого» искусства, вызвал полное его одобрение.

Стало известно, что выставка в Нью-Йорке обернулась одной серьезной утратой: на родину решил не возвращаться уехавший в Америку в составе организационной группы Константин Сомов. А вслед за этим — другая новость того же плана: из России собрался выехать с семьей в Литву еще один давний друг Кустодиева — Мстислав Добужинский. Расставаться с ним было бесконечно жалко. Дружили не только они с Мстиславом Валерьяновичем, дружили их жены, дети, в прежние времена нередко вместе отмечали разные праздники.

Но Добужинского можно было понять: он сам — литовских корней, три года назад в Вильно скончался его отец. От русской революции Мстислав немного устал. Думает, что там, в Литве, ему будет лучше. И не только в Литве, а вообще на Западе, в Европе, где у него уже давно налажены творческие контакты. Только в этом году оформлял в Дрезденской опере постановку «Евгения Онегина». А еще до революции сотрудничал в Париже с С. Дягилевым, участвуя как художник в постановке русских балетов.

Вечер прощания с Добужииским состоялся на квартире Кустодиевых. Пришли Нотгафт и Воинов с женами, супруги Лебедевы, Верейский, Кругликова, Яремич, Нерадовский, Радлов, Чехонин… Борис Михайлович сделал рисунок, изображающий дружеское застолье. Внизу листа надписан фамилии присутствующих за столом и обозначил повод для встречи: «19 ноября 1924. Мы провожаем Мстислава Валериановича Добужинского — он едет в Е-в-р-о-п-у!» В левом нижнем углу рисунка оставил свой автограф и сам Добужинский: «Милый мой Борис. Целую тебя на прощанье 1.000.000 раз, как пишут институтки. До свиданья. До свиданья. Твой Мстислав Д.»[537].

Однако больше свидеться не привелось. Как и со всеми другими, покинувшими Россию раньше, — со Стеллецким, осевшим в Европе еще в 1914 году, с Билибиным, с которым последний раз виделись в 1917-м, с тем же Сомовым…

Привычный мир, в котором Кустодиев жил десятилетия, постепенно сужался для него, скудея друзьями, с которыми можно было регулярно общаться, обсуждать новости и собственные планы. Появлялись, правда, и новые друзья, и все же…

В декабре Борис Михайлович с Юлией Евстафьевной собирали посылку с новогодними подарками, конфетами, игрушками, красками для школьников деревни Починок-Пожарище, расположенной недалеко от усадьбы Кустодиевых «Терем». По желанию Бориса Михайловича в «Тереме», куда он с семьей давно уже не мог ездить, была открыта школа.

Толчком же к этому решению послужил приезд летом секретаря волостного совета села Семеновское-Лапотное П. М. Коробова. По наказу односельчан он привез художнику хранившуюся в «Тереме» деревянную скульптуру «Архиерей в митре», выполненную Кустодиевым в год начала мировой войны.

Подробно переговорив с представителем новой власти села Семеновское, Борис Михайлович написал заявление в Семеновский волисполком. Он выразил благодарность за сохранение и передачу ему деревянного бюста и просил волисполком принять от него в дар усадьбу «Терем» с землей «для культурных надобностей», оговорив, что ему хотелось бы, чтобы там была школа. Новый учебный год местные ребятишки начали уже в школе, которая открылась в «Тереме».

Позднее Борис Михайлович писал местному учителю Ивану Николаевичу Адельфинскому: «Я прожил в тех местах десять лет и считаю эти годы одними из лучших в своей жизни…»[538]

Неожиданно Кустодиеву была предложена театральная работа, за которую он взялся с радостью и воодушевлением. Речь шла о постановке в Московском Художественном театре (2-м) пьесы Е. Замятина «Блоха» по известной повести Лескова. Прочтя пьесу, этот «опыт воссоздания русской народной комедии», как определил ее жанровую особенность сам автор, Борис Михайлович сразу уловил ее родство с балаганными представлениями, какие ему приходилось наблюдать в провинции.

Согласен ли он оформить спектакль? Что за вопрос! Да он будет просто счастлив, и если дело срочное, готов отложить все другие работы. А заказ и был срочным.

В отведенный ему жесткий срок Борис Михайлович уложился и через месяц-полтора отправил в Москву эскизы — полутораметровый ящик, набитый снизу доверху. «Затрещали крышки, — вспоминал режиссер А. Д. Дикий, — открыли ящик — и все ахнули. Это было так ярко, так точно, что моя роль в качестве режиссера, принимавшего эскизы, свелась к нулю — мне нечего было исправлять или отвергать. Как будто он, Кустодиев, побывал в моем сердце, подслушал мои мысли, одними со мной глазами читал лесковский рассказ, одинаково видел его в сценической форме. Он все предусмотрел, ничего не забыл, вплоть до расписной шкатулки, где хранится “аглицкая нимфозория” — блоха, до тульской гармоники-ливенки, что вьется, как змея, как патронная лента, через плечо русского умельца Левши».

Режиссер утверждал, что никогда прежде у него не было такого «вдохновляющего единомыслия» с художником, как в случае постановки «Блохи». «Художник, — писал Дикий, — повел за собой весь спектакль, взял на себя как бы первую партию в оркестре, послушно и чутко зазвучавшем в унисон»[539].

Оформление постановки в предложенном Кустодиевым стиле «балагана-лубка, наивного до озорства» было именно таким, каким представлял себе зрелищную сторону спектакля и сам Дикий, и естественно вытекало из сказовой основы пьесы, из ее скоморошной стихии, насыщенной народными шутками-прибаутками.

Замечательное по мастерству оформление «Блохи» отмечал и Замятин, считавший, что это самая удачная, самая лучшая театральная работа Кустодиева. Впрочем, частично эта «удача» была обусловлена и интенсивностью совместного творчества драматурга и художника. «Каждые два-три дня, — вспоминал писатель, — я приезжал к Борису Михайловичу, мы выдумывали новые подробности, новые забавные трюки. Работать с ним было настоящим удовольствием. В большом, законченном мастере, в нем совершенно не было мелочного самолюбия, он охотно выслушивал, что ему говорилось, и не раз бывало — менял уже сделанное. Ему хотелось, чтобы вышел по-настоящему хороший спектакль…»[540]

Предчувствие удачи сообщало обоим прекрасное настроение, но у Замятина была и иная причина радоваться жизни. В США был опубликован в переводе на английский его роман «Мы» и, по дошедшей до писателя информации, пользовался там успехом.

В начале февраля, чтобы принять участие в заключительной стадии подготовки спектакля к премьере, Кустодиев поехал в Москву. Его поселили в театре, в комнате правления: решили, что так больному художнику будет удобнее наблюдать за последними репетициями. В полутемный пустой зал вкатывали кресло Кустодиева и ставили в проходе. Борис Михайлович, вспоминал Замятин, вникал во все детали — свет, грим, костюмы…

Находясь в Москве, Борис Михайлович сумел посетить седьмую по счету выставку Ассоциации художников революционной России (АХРР, образованной в 1922 году), членом которой он недавно стал. На выставке экспонировалась его картина «Фейерверк на Неве» («Ночной праздник на Неве»), выполненная по впечатлениям празднования конгресса Коминтерна.

Проживая в театре, он имел возможность посмотреть — за несколько дней до премьеры «Блохи» — спектакль «Гамлет» с Михаилом Чеховым в главной роли.

Премьера «Блохи» состоялась 11 февраля. Успех был полным и сокрушительным. Режиссер спектакля А. Дикий вспоминал: «Когда я во время премьеры объявил публике, что в зале присутствует Борис Михайлович Кустодиев, бурей восторженных оваций зрители выразили художнику благодарность и любовь»[541].

Постановщиков поздравил с успехом присутствующий на спектакле Луначарский. При этом нарком обронил фразу, показавшуюся Дикому «загадочной»: «Вот спектакль, который кладет на обе лопатки весь конструктивизм»[542]. На самом деле, если иметь в виду последние выступления Луначарского, содержавшие критику оформления спектаклей в стиле авангардистских течений, ничего загадочного в этой фразе не было.

Поездка в Москву и триумф «Блохи» в Художественном театре заставили Кустодиева глубоко задуматься о смысле своей работы. Вынужденное затворничество в квартире на Введенской усилило испытанный в Москве эмоциональный шок. Восторги публики, не смолкавшие аплодисменты, выражавшие радость, какую доставил зрителям спектакль, — как все это важно для художника, как это вдохновляет! Ради таких минут, в конце концов, и стоит жить, напряженно работать. Они искупают все усилия, с какими создается произведение искусства.

Но ему-то последнее время приходится больше заниматься совсем иным, работать «на мамону», чтобы прокормить семью. В состоянии серьезного душевного кризиса Кустодиев писал Г. Верейскому: «Если бы ты знал, как я ничего не хочу работать после поездки в Москву! Эта поездка меня как-то выбила из привычной колеи, взволновала, и работа, которую я делал до сих пор, вдруг как-то потеряла всякую привлекательность, у меня к ней пропал всякий вкус — хочется работать для “себя” и ни для “кого”, никаких заказов! Увы — это, видимо, невозможно, опять надо работать “чужие” и никому не нужные вещи, а как хочется просто сидеть за холстом и работать с модели, с натуры»[543].

Отказаться от нелюбимых заказов было невозможно. Как и в прошлом году, предлагали исполнить разного рода эскизы плакатов с изображением Ленина, плакаты типа «Смычка китайского и русского рабочего», «Смычка города и деревни». Впрочем, бывали, хотя и редко, заказы более приятные. Старый друг Ф. Нотгафт, ставший художественным руководителем Ленинградского отделения Госиздата, предложил выполнить обложки для книг Горького, которые издательство намечало выпустить в свет. В письме Нотгафту Кустодиев пошутил: как, мол, не стыдно предлагать мне жалкие 25 рублей за рисунок обложки (после денежной реформы рубль вновь стал полновесным), когда всем издательствам известно, что разговор со мной можно начинать лишь с суммы в 50 рублей[544].

Шутки шутками, однако иллюстрировать книги Горького ему было интересно. В общей сложности в 1925 году Кустодиев сделал обложки к девяти книгам Горького («Супруги Орловы», «Детство», «В людях», «Фома Гордеев» и др.). Да вот беда — ни одна из них не увидела свет. Должно быть, любимый народом писатель, живший за границей, на Капри, чем-то всерьез рассердил представителей власти, и издание его книг в городе, носившем теперь имя Ленина, было заморожено. Художника такие «подарки судьбы», разумеется, не радовали.

Случалось и иное. На плакате «Смычка города и деревни» кто-то в издательстве без ведома автора пририсовал рабочему усы: показалось, что без усов рабочий выглядит «слишком молодым». И такое самоуправство выводило обычно спокойного Кустодиева из себя.