Глава 6. Автор на все руки

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 6.

Автор на все руки

Во время путешествий по местам бесчинств, творимых Васькой Чуркиным, Владимир Алексеевич набрал материал для цикла очерков о незавидном положении тамошних рабочих спичечных заводов. Об охране труда на тех заводах никто и не слышал, на спички шли вредные для здоровья сера, фосфор. Рабочие умирали — у них выпадали зубы, постоянно кровоточили десны, а случалось, и пальцы отваливались.

Очерки были, разумеется, написаны, поданы Пастухову. Тот же, с присущей ему деловой циничностью, сказал:

— Не нашего ума дело защищать рабочих.

Когда газета стала приносить доход, Пастухов даже и не подумал увеличить гонорар или же как-нибудь иначе улучшить жизнь своих репортеров. Всю прибыль Николай Иванович тратил лишь на себя. Впрочем, Пастухов был в этом не одинок. Владимир Алексеевич писал: «За последнее время двинулись „Новости дня“, и редактор начал зазнаваться. Нанял прекрасную квартиру, обзавелся обстановкой и, ровно ничего не делая, получает барыши, между тем как мы из-за куска хлеба работаем до упаду… Пастухов так же начинал „Московский листок“… Ездил, бегал, кланялся всем, прося не оставить его, поддержать новое дело, а потом отъелся и сел на шею сотрудникам… Досадно работать на этих хамов-дармоедов… Жаль тратить силы на них, а приходится, зато сознание чести и собственного достоинства при нас! Это сознание облегчает тягость положения многих, а у меня еще больше. „Либерал“, пишущий красно, господин Ланин, редактор „Русского курьера“, заплатил за перевод одной сотруднице по три четверти копейки за строку, а другой по копейке. Все нуждающиеся промолчали. Я написал на клочке бумаги следующий экспромт:

«Курьер» гуманный, орган честный,

Служивший истине всегда

И миру целому известный

Поборник женского труда,

Идеи братства и свободы

Ты так отстаивал, мой друг,

А женщинам за переводы

Платить копейку начал вдруг…

Злит меня это хамство кулаков-редакторов и безвыходное положение мелких сотрудников… Ужасно положение репортера, честно относящегося к делу, за каждую строку заметки приходится перестрадать».

Правда, на статьи Гиляровского — и про спичечные фабрики, и про другие проблемы все-таки нашелся щедрый покупатель — «Русские ведомости». Не долго думая, Владимир Алексеевич покинул Пастухова навсегда. О чем не пожалел ни разу. Более того, смена газеты пошла Гиляровскому на пользу. Его секретарь Н. Морозов писал: «Работая в „Русских ведомостях“, В.А. Гиляровский значительно расширил круг своих литературных знакомств и связей. Он не раз говорил, что время работы в этой газете считал счастливейшим в своей жизни. Там в то время сотрудничали лучшие представители русской литературы: Л.Н. Толстой, Н.Г. Чернышевский, Глеб Успенский, Н.К. Михайловский, Д.Н. Мамин-Сибиряк и другие».

«Русские ведомости» были газетой солидной. Николай Морозов, секретарь Гиляровского, писал в мемуарах: «Иначе выглядели „Русские ведомости“. Здесь посетителя встречал в прихожей швейцар, чего не было в „Московском листке“. Швейцар Леонтий, служивший в газете почти с ее основания, был человек степенный, грамотный. На нем сверкал галунами и медными пуговицами длинный форменный сюртук с карманами в задних фалдах. Так одевали привратников в банках, клубах и в некоторых богатых домах.

По лестнице сходит престарелый профессор Д.Н. Анучин — антрополог, географ, этнограф, имеющий сотни научных трудов; он, как один из создателей, руководит всей хозяйственной частью газеты, и его чаще всех можно встретить в редакции. Появляется А.П. Лукин, пишущий под псевдонимом «Скромный наблюдатель», полный, в черном сюртуке, — он тоже пайщик газеты. Кого здесь не встретишь — редактора ли газеты В.М. Соболевского, высокого, величественного; горбуна ли Григория Аветовича Джаншиева, молодого ли профессора А.А. Мануйлова, — от всех веет важным спокойствием, изысканной вежливостью и подчеркнутым сознанием своего превосходства по отношению к тем, кто ниже их».

Кстати, именно тогда Владимир Алексеевич начал систематически и много писать для других популярных изданий — «Русская мысль», «Новое время», «Будильник». Большинство его коллег и не мечтали о подобной славе.

Конечно, не все в отношениях с редакциями складывалось безмятежно. В частности, уже упомянутый Н. Лейкин, редактор петербургского журнала «Осколки», часто предъявлял довольно странные претензии. Например, такие: «Хотелось бы, чтобы Вы захватили в обозрение побольше предметов, а не касались бы чего-нибудь одного. Лупите купца всякого сколько влезет, лупите актера, чиновничество, думу, но только не хвалите, „Осколки“ для похвалы не издаются. Проберите-ка хорошенько московских кутил, безобразников, рестораторов, трактирщиков».

Или, в другой раз: «Что за несчастье, мы не можем с Вами никак спеться… Я не хочу этим сказать, что пристав, урядник должны быть изъяты из „Осколков“. Нет. В другом каком-нибудь виде, вот хоть бы, например, так, как у Вас был помещен рассказ в „Развлечении“, где урядник пишет протокол об упадке с крыши. Тогда милости просим… Стихотворение „Убит“ потому возвращаю, что слишком мрачно, а во-вторых, Вы вздумали обличать… Далее, тема „Наши санитары“ чересчур утрирована… Вторая тема о Ланине. Я вовсе не желаю нападать на Ланина, ибо это вышло бы — своя своих не познаша».

Этого можно ругать, этого нельзя. Об этом можно писать, а об этом нельзя. Просто какие-то интриги испанского двора. Поди тут разберись.

Но наш герой старался разбираться.

* * *

В 1884 году Владимир Алексеевич женился на Марии Ивановне Мурзиной, милой и обаятельной девушке. Мария Ивановна была сиротой, которую приютило семейство садовода Оттона Матвеевича Баума. Она окончила гимназию в Пензе и получила право работать домашней учительницей. Но судьба распорядилась иначе — Мария Ивановна стала домашней хозяйкой.

Влюбился наш герой не шуточно. Писал своей невесте: «Ты одна для меня все на свете… Передо мной на столе, заваленном листами исписанной бумаги, стоит дорогая мне карточка с венком из колосьев и цветов на густой русой косе… И работается с удовольствием, с радостью».

Эта фотография стояла на его столе на протяжении всей его жизни.

Венчание было скромным, в маленькой, неприметной церкви Святого мученика Ианнуария при Запасном дворце (площадь Красных ворот). Со стороны Гиляровского присутствовали только два человека — Антон Павлович Чехов и репортер Русаков (который, можно сказать, только этим и вошел в историю).

Е. Киселева, родственница Гиляровского, писала: «По характеру своему Мария Ивановна была совершенной противоположностью дяде Гиляю. Замкнутая, очень спокойная, с постоянством привычек и нелюбовью к передвижениям, даже поездки в Крым ради здоровья дочери были для нее нежелательны. Мария Ивановна проводила свою жизнь дома неутомимым, бдительным и никем не заменимым стражем его благополучия. Дядя Гиляй, как бы ни был занят, с себя никогда хозяйственных забот не снимал, оставался деятельным и заботливым хозяином. И все же основой дома была Мария Ивановна.

Для Гиляя, который мог иногда сообщить о себе через два-три дня, сдержанность Марии Ивановны, ее привязанность к дому были драгоценными качествами.

При этом она смогла наполнить дом женским уютом, держалась просто и доброжелательно, люди с ней не испытывали натянутости или скованности. Ее отношение к человеку было искренним, обращение приветливым. Мария Ивановна вызывала желание задержаться в Столешниках, поговорить с ней в обстановке, не сверкающей красным деревом, изысканным хрусталем люстр, но согревающей дивным и драгоценным огнем человеческой теплоты».

Мария Ивановна прекрасно готовила, варила варенье, делала домашние настойки, шила, вязала, была интеллигентной, мудрой и даже помогала Гиляровскому в его работе. Часто совмещала это всё — в чане на кухне варится варенье, Мария Ивановна беседует с Чеховым и Куприным, ожидающими возвращения хозяина дома, и при этом у нее в руках мелькают спицы.

В семейной жизни нашему герою явно повезло. И он, естественно, это ценил — ни разу не сказал своей жене грубого слова. И всегда дарил ей первый экземпляр своих книг. А когда хозяйка дома увлеклась вдруг вегетарианством — не перечил. Спокойно поедал морковные котлетки. Правда, перед обедом заворачивал в трактир, ел расстегаев, заливного поросенка и другие яства. А морковные котлетки были вроде как десертом.

Спустя год после свадьбы у Гиляровского родился сын. Пришлось снимать дачу, в Красково.

Каждый день после работы спешил на Рязанский вокзал, на поезд. Привозил всевозможные гостинцы (например, все из того же Охотного ряда). Семейная жизнь несколько изменила его. Наш герой сделался романтичнее. Специально ходил к своей даче мимо чьей-то заброшенной старой усадьбы. Любовался. Писал: «Странное чувство является при виде развалин дома. Высокие колонны украшают дом, верх которых был увенчан когда-то прекрасной, но уже полуобвалившейся лепниной. Могилой смотрит дом со своими полузабитыми окнами, нежилой черной темнотой…

Отсветы заката нет-нет да и блеснут в уцелевшем осколке богемского стекла, в окнах второго этажа, и исчезнут, и снова та же могила. Из разбитых окон и щелей дощатых колонн то и дело вылетают галки и опять возвращаются в свое гнездо. Даже змеи, злобно шипя, выглядывают из расщелин каменной широкой лестницы, ведущей в сад… А вид на пруды с лестницы восхитительный. Лестница спускается в большой цветник, окруженный кустами дорогих растений… Цветник кончается обрывом, а под ним, как в глубокой пропасти, то отражая светлое небо, то вековые сосны, блестит и чернеется ряд прудов. На среднем пруду круглый островок с руинами когда-то щегольского павильона. Здесь пускались роскошные фейерверки, на этом островке лилось вино рекой и потехи барские придумывались. А за прудами виднеются запущенные роскошные поля. Там во время этих пикников ручьем лился крестьянский пот, под сохой гнулась спина мужицкая, и заскорузлые руки неустанно работали, добывая деньги на эти вина. Павильон разрушился, от барского дома остались одни развалины, а пот мужицкий все льется, заскорузлые руки все добывают деньги».

Если бы не социальная концовка, не узнать бы нам стиль Гиляровского.

* * *

Владимир Алексеевич довольно быстро понял, как нужно с максимальной пользой для себя писать газетный репортаж. Уйма народу платит деньги, и немаленькие, для того, чтобы прославиться в газетах, чтобы о них опубликовали хоть абзац, хоть строчку. А у репортера есть возможность получать все это задарма, притом в больших количествах. Рецепт предельно прост — делать себя героем собственных статей. При этом именно героем, а не просто рядовым участником.

И в 1884 году выходит в свет, можно сказать, шедевр этого жанра.

Задача ставилась простая и бесхитростная — поведать о том, как в Москве пробивается артезианский колодец. Но как наш герой к этому подошел!

«Мой проводник зажег свечу.

Перед нами зияло черное отверстие подземной штольни, обложенное досками. Над ним спускался канат с крючком. Кругом весь пол был усыпан влажными осколками и грязью, вытащенной из земли. У самого края ямы стоял на рельсах пустой вагончик, облепленный той же грязью. Слева ямы спускалась деревянная, коленчатая лестница с перилами и мало-помалу уходила в мрак подземелья. С каждым шагом вниз пламя свечи становилось все ярче и ярче и вырисовывало на бревенчатой стене силуэты. Дневной свет не без борьбы уступал свое место слабому пламени свечки. Через минуту кругом стало темно, как в заколоченном гробу.

С каждым шагом, с каждой ступенькой вниз меня обдавало все более и более холодной, до кости пронизывающей сыростью. А тихо было, как в могиле. Только ручей под ногами шумел, да вторили ему десятки ручейков, выбивавшихся из каменной стены. Передо мною был низкий и, казалось, бесконечный темный коридор. Я взглянул вверх. Над головой виднелось узенькое окошечко синеватого дневного света — это было отверстие шахты, через которое мы спустились. Узкая лестница уходила вверх какими-то странно освещенными зигзагами и серебрилась на самом верхнем колене».

Проводник репортера, настоящий, в общем-то, герой, был аккуратно отодвинут в сторону. В центр повествования поставлен был сам Гиляровский — еще бы, ведь не побоялся же, залез под землю. Хотя бояться было абсолютно нечего. Множество рабочих проводили здесь целые дни и ничего не опасались. Главное — во время взрыва спрятаться в особенную западню, да понадежнее загородиться досками.

Но именно этот момент Владимир Алексеевич и выбрал для геройства.

«Рабочие зажгли фитили и побежали к западне, тяжело хлопая по воде. Мы все плотно прижались к стене, а один стал закрывать отверстие деревянной ставней. До нас доносился сухой треск горящих фитилей.

Я из любопытства немного отодвинул ставню и просунул голову, но рабочий быстро отодвинул меня назад.

— Куда суешься — убьет! Во какие сахары полетят.

Не успел он вымолвить, как раздался страшный треск, за ним другой, потом третий, затем оглушительный грохот каких-то сталкивавшихся масс, — и мимо нас пролетела целая груда осколков и глыб».

Имел ли в самом деле место инцидент с просовыванием головы или же нет — не важно, да и не проверишь. Владимир Алексеевич старательно лепил имидж отважного героя-репортера. И осуждать его за это не приходится. Плох тот репортер, который равнодушен к славе.

Впрочем, с точки зрения саморекламы, самым эффективным был другой репортаж Гиляровского, но тоже про подземную Москву. Он был озаглавлен: «Полчаса в катакомбах» и посвящался Неглинке, текущей в трубе.

«Я подтянул выше мои охотничьи сапоги, застегнул на все пуговицы кожаный пиджак и стал спускаться.

Локти и плечи задевали за стенки трубы. Руками приходилось крепко держаться за грязные ступени отвесно стоявшей, качающейся лестницы, поддерживаемой, впрочем, рабочим, оставшимся наверху.

С каждым шагом вниз зловоние становилось все сильнее и сильнее. Становилось жутко. Наконец послышались шум воды и хлюпанье.

Я посмотрел наверх. Мне видны были только четырехугольник голубого, яркого неба и лицо рабочего, державшего лестницу.

Холодная, до костей пронизывающая сырость охватила меня. Наконец я спустился на последнюю ступеньку и, осторожно опуская ногу, почувствовал, как о носок сапога зашуршала струя воды».

Страшно? То-то же. Да только зря Владимир Алексеевич нагнетал жути. В этом путешествии не было ровным счетом ничего особенного. Да и страховали его, по обыкновению:

«— Опускайся смелей; становись, неглубоко туточка! — глухо, гробовым голосом сказал мне рабочий».

Чем рисковал Владимир Алексеевич? Естественно, ничем. Так почему же до сих пор поход по дну подземной речки в сопровождении квалифицированного проводника считается одним из его главных подвигов? Почему он, строго говоря, присвоил славу, ну хотя бы того самого проводника, который в том коллекторе проводил уйму времени, а не полчаса, которые выдержал наш герой? Да и заходил в места, более опасные и заповедные, нежели тот коротенький маршрут, которым он провел нашего репортера?

Видимо, потому, что Гиляровский был первым из пишущих людей, который залез в речку с целью написать об этом в газете. До него все роли были строго распределены. Рабочие обслуживают реку и не вмешиваются в дела интеллигенции. Интеллигенция ходит в театры, спорит о политике, читает книжки, а под землю — ни ногой. Разве что в собственный подпол за очередной бутылочкой смородиновки. И газеты, разумеется, дело интеллигенции, а не рабочего — пусть и квалифицированного, но малообразованного.

Гиляровский все смешал. Он вдруг схватил интеллигенцию в ухватистый кулак и сунул мордой в страшную дыру колодца на Цветном бульваре. И сделал это именно молодой беспринципный репортер, а вовсе не рабочий-проводник. А следовательно, и слава — репортеру.

«Я… прошел по колено в бурлящей воде шагов десять. Остановился. Кругом меня был мрак. Мрак непроницаемый, полнейшее отсутствие света. Я повертывал голову во все стороны, но глаз мой ничего не различал. Я задел обо что-то головой, поднял руку и нащупал мокрый, холодный, бородавчатый, покрытый слизью каменный свод и нервно отдернул руку… Даже страшно стало».

Разве смог бы работяга написать такое? Ни за что! Ему не страшно, он живет средь этой слизи. А Гиляровский был представителем интеллигенции.

Прошло тридцать минут, и проводник-рабочий, с облегчением вздохнув, приступил к выполнению своих прямых обязанностей. С облегчением вздохнул и Гиляровский. И поехал отмываться в баню с тем, чтобы потом, в свежей сорочке сесть за свой редакционный стол и поведать всей России, какие ужасы он пережил.

* * *

Со временем сформировался стиль работы Гиляровского. Излишней щепетильностью он, разумеется, не отличался — да и профессия этого не предполагала. Кроме осведомителей из воровского мира обзавелся собственным осведомителем из правоохранительных структур: «Я приспособил сотрудничать небольшого чиновника из канцелярии оберполицмейстера, через руки которого проходили к начальству все экстренные телеграммы и доклады приставов о происшествиях. Чиновник брал из них самый свежий материал и ночью приносил мне его в корректорскую. Благодаря ему мы не пропускали ни одного интересного события и обгоняли другие газеты».

Владимир Алексеевич всерьез работал над своим имиджем — отважного героя, обладателя инсайдерской информации из всех социальных московских слоев и одновременно своего в доску парня.

«Я не любил работать в редакции — уж очень чинно и холодно среди застегнутых черных сюртуков, всех этих прекрасных людей, больших людей, но скучных. То ли дело в типографии! Наборщики — это моя любовь. Влетаешь с известием, и сразу все смотрят: что-нибудь новое привез! Первым делом открываю табакерку. Рады оторваться от скучной ловли букашек. Два-три любителя — потом я их развел много — подойдут, понюхают табаку и чихают. Смех, веселье! И метранпаж рад — после минутного веселого отдыха лучше работают.

— Что нового принесли? — любопытствует метранпаж…

— Да вот, буду сдавать…

И бегу в корректорскую. Пишу на узких полосках, отрываю и по десяти строчек отсылаю в набор, если срочное и интересное известие, а время позднее. Когда очень эффектное — наборщики волнуются, шепчутся, читают кусочками раньше набора. И понятно: ведь одеревенеешь стоять за пахучими кассами и ловить, не глядя, освинцованными пальцами яти и еры, бабашки и лапочки или выскребать неуловимые шпации».

Сколько здесь всяческих выгод для имиджа! И демократичность (дескать, я с ними, с простыми рабочими), и забота о людях (развеселю, табачком угощу), и намек на оперативность своей информации (сразу — в набор) и на собственную исключительность (никому не доверяют, а мне — можно).

Сразу видно руку мастера саморекламы.

Впрочем, и его воспоминания о том, как он вел себя в редакционных помещениях, ничуть не уступают. О себе репортер отзывался даже в третьем лице: «Как буря влетает в крохотную редакцию Гиляй — В.А. Гиляровский, — схватывает стул, на котором сидит сотрудник, поднимает его выше головы и относит в другой угол:

— Не беспокойся, я тебя опять на место поставлю! — и сыплет под общий хохот экспромтами».

Ну, просто душа-человек.

* * *

Бывало, нашего героя прилично заносило. Упомянутый уже Михаил Павлович описывал одну историю — достойную, чтобы ее полностью воспроизвести:

«В мае 1885 года я кончил курс гимназии и держал экзамены зрелости. Чтобы не терять из-за меня времени, брат Антон, сестра и мать уехали на дачу в Бабкино, и во всей квартире остался я один. Каждый день, как уже будущий студент, я ходил со Сретенки в Долгоруковский переулок обедать в студенческую столовую. За обед здесь брали 28 копеек. Кормили скупо и скверно, и когда я возвращался домой пешком, то хотелось пообедать снова.

В одно из таких возвращений, когда я переходил через Большую Дмитровку, меня вдруг кто-то окликнул:

— Эй, Миша, куда идешь?

Это был В.А. Гиляровский. Он ехал на извозчике куда-то по своему репортерскому делу. Я подбежал к нему и сказал, что иду домой.

— Садись, я тебя подвезу.

Я обрадовался и сел. Но, отъехав немного, Гиляровский вдруг вспомнил, что ему нужно в «Эрмитаж» к Лентовскому, и, вместо того чтобы попасть к себе на Сретенку, я вдруг оказался на Самотеке, в опереточном театре. Летние спектакли тогда начинались в пять часов вечера, а шел уже именно шестой, и мы как раз попали к началу.

— Посиди здесь, — сказал мне Гиляровский, введя в театр, — я сейчас приду.

Поднялся занавес, пропел что-то непонятное хор, а Гиляровского все нет и нет. Я глядел оперетку и волновался, так как ходить по «Эрмитажам» гимназистам не полагалось. Вдруг ко мне подошел капельдинер и потребовал билет. Конечно, у меня его не оказалось, и капельдинер взял меня за рукав и, как зайца, повел к выходу. Но, на мое счастье, точно из-под земли вырос Гиляровский.

— В чем дело? Что такое?

— Да вот спрашивают с меня билет… — залепетал я.

— Билет? — обратился Гиляровский к капельдинеру. — Вот тебе, миленький, билет!

И, оторвав от газеты клочок, он протянул его вместо билета капельдинеру. Тот ухмыльнулся и пропустил нас обоих на место.

Но Гиляровскому не сиделось.

— Пойдем, мне пора.

И мы вышли с ним из «Эрмитажа».

— Я, кажется, хотел подвезти тебя домой… — вспомнил Гиляровский. — Где же наш извозчик?

Он стал оглядываться по сторонам. Наш извозчик оказался далеко на углу, так как его отогнал от подъезда городовой. В ожидании нас он мирно дремал у себя на козлах, свесив голову на грудь.

Гиляровский подошел к нему и с такой силой тряхнул за козлы, что извозчик покачнулся всем телом и чуть не свалился на землю.

— Дурак, черт! Слюни распустил! Еще успеешь выспаться!

Извозчик очухался, и мы поехали.

Нужно было уже сворачивать с Садовой ко мне на Сретенку, когда Гиляровский вдруг вспомнил опять, что ему необходимо ехать зачем-то на Рязанский вокзал, и повез меня насильно туда. Мы приехали, он рассчитался с извозчиком и ввел меня в вокзал. Встретившись и поговорив на ходу с десятками знакомых, он отправился прямо к отходившему поезду и, бросив меня, вдруг вскочил на площадку вагона в самый момент отхода поезда и стал медленно отъезжать от станции.

— Прощай, Мишенька! — крикнул он мне.

Я побежал рядом с вагоном.

— Дай ручку на прощанье!

Я протянул ему руку.

Он схватился за нее так крепко, что на ходу поезда я повис в воздухе и затем вдруг неожиданно очутился на площадке вагона.

Поезд уже шел полным ходом, и на нем вместе с Гиляровским уезжал куда-то и я. Силач увозил меня с собой, а у меня не было в кармане ни копейки, и это сильно меня беспокоило.

Мы вошли с площадки внутрь вагона и сели на местах. Гиляровский вытащил из кармана пук газет и стал читать. Я постарался казаться обиженным.

— Владимир Алексеевич, куда вы меня везете? — спросил я его наконец.

— А тебе не все равно? — ответил он, не отрывая глаз от газеты.

Вошли кондуктора и стали осматривать у пассажиров билеты. Я почувствовал себя так, точно у меня приготовились делать обыск. У меня не было ни билета, ни денег, и я уже предчувствовал скандал, неприятности, штраф в двойном размере.

— Ваши билеты!

Не поднимая глаз от газеты, Гиляровский, как и тогда в театре, оторвал от нее два клочка и протянул их обер-кондуктору вместо билетов. Тот почтительно пробил их щипцами и, возвратив обратно Гиляровскому, проследовал далее. У меня отлегло от сердца. Стало даже казаться забавным.

Мы вылезли из вагона, кажется, в Люберцах или в Малаховке и крупным, густым лесом отправились пешком куда-то в сторону. Я не был за городом еще с прошлого года, и так приятно было дышать запахом сосен и свеженьких березок. Было уже темновато, и ноги утопали в песке. Мы прошли версты с две, и я увидел перед собою поселок. Светились в окошках огни. По-деревенски лаяли собаки. Подойдя к одному из домиков с палисадником, Гиляровский постучал в окно. Вышла дама с ребенком на руках.

— Маня, я к тебе гостя привел, — обратился к ней Гиляровский.

Мы вошли в домик. По стенам, как в деревенской избе, тянулись лавки, стоял большой стол; другой мебели не было никакой, и было так чисто, что казалось, будто перед нашим приходом все было вымыто.

— Ну, здравствуй, Маня! Здравствуй, Алешка! — Гиляровский поцеловал их и представил даме меня.

Это были его жена Мария Ивановна и сынишка Алешка, мальчик по второму году.

— Он у меня уже гири поднимает! — похвастался им Гиляровский.

И, поставив ребенка на ножки на стол, он подал ему две гири, с которыми делают гимнастику. Мальчишка надул щеки и поднял одну из них со стола. Я пришел в ужас. Что, если он выпустит гирю из рук и расшибет себе ею ноги?

— Вот! — воскликнул с восторгом отец. — Молодчина!

Таким образом я нежданно-негаданно оказался на даче у Гиляровского в Краскове».

Комментарии, как говорится, излишни.

* * *

А впрочем, интересно здесь не только самовольство Гиляровского по отношению к беспомощному гимназисту — этими фокусами нас уже не удивишь. Любопытно другое — газетные обрывки вместо билетов. Вряд ли нашего героя знали все без исключения обер-кондукторы и билетеры. Тем более из текста Чехова вовсе не следует, что эти люди опознали Гиляровского. Ни поздоровались, ни как-нибудь особенно взглянули. Ничего подобного. Просто приняли бумажку за билет — все.

Положа руку на сердце, признаюсь: мне неоднократно приходила в голову мысль — а вдруг «король репортеров» сотрудничал с царской охранкой? Очень уж он был информирован, очень уж многое ему сходило с рук. Гиляровский вполне мог устроиться «на службу» в 1881—1882 годах, когда лишь начинал работать репортером и готов был на многое ради своей журналистской карьеры.

Но именно история с обрывками бумаги полностью реабилитировала для меня дядю Гиляя. Очень уж она напоминает случай со знаменитым Вольфом Мессингом. Тот, будучи еще подростком, ехал из Польши в Германию не имея билета. Спрятался под вагонной лавкой, думая, что его не заметит контролер. И разморился, уснул.

Но контролер оказался внимательным. Растормошил, потребовал: «Молодой человек, ваш билет». Еще не отошедший толком ото сна Вольф Мессинг протянул кусок газеты, про себя моля, чтобы случилось чудо, чтобы контролер решил, что этот клочок и есть билет.

Каково же было изумление Мессинга, когда строгий железнодорожный служащий прокомпостировал газету и сказал: «Что же ты, дурачок, прячешься? Вставай, скоро Берлин».

Гиляровский, по всей видимости, обладал недюжинными экстрасенсорными способностями (сам не отдавая себе в том отчет, ведь ни соответствующей литературы, ни «кружков по интересам» в те времена не было). Этим объясняется и невероятная способность находить общий язык и с бандюганами, и с сильными мира сего, а также чутье: в такое-то время в таком-то месте что-то обязательно должно произойти. А репортерская работа лишь способствовала совершенствованию этого дара.

* * *

В 1886 году у нашего героя родилась дочка Надежда. Владимир Алексеевич остепенился окончательно — снял квартиру в Столешниковом переулке, на третьем этаже. Именно в Столешниках ему и доведется прожить всю оставшуюся жизнь, которой не прошло еще и половины. И его квартира вскоре сделается одним из символов Москвы.

Зять нашего героя В. Лобанов так писал о знаменитой, можно сказать, даже легендарной квартире Гиляровского: «Через переднюю, оклеенную незамысловатыми цветистыми обоями, проходили видные русские писатели и деятели культуры. Среди них Л.Н. Толстой и А.П. Чехов, А.М. Горький, Леонид Андреев, А.И. Куприн, Иван Бунин, Владимир Маяковский и Сергей Есенин, многие ныне здравствующие писатели, музыканты, представители театрального мира.

В передней стоял большой желтый деревянный диван, на котором любил сидеть Лев Николаевич Толстой. Обычно он заходил в Столешники по пути домой, в Хамовники, из Училища живописи на Мясницкой, где занималась его дочь Татьяна.

Неприметна была в передней Столешников стоящая около дивана чугунная подставка для тростей и зонтов. Этой подставкой часто пользовался А.П. Чехов.

Приходя в Столешники, писатель заботливо помещал в подставку свою палку.

— Не забудешь, уходя, где оставил свою палку или зонт, — говорил Чехов.

Эта подставка являлась предметом особого внимания жившей в семье Гиляровских Екатерины Яковлевны Сурковой, уроженки села Большая Городня близ Серпухова, выкормившей дочь В.А. Гиляровского — Надюшу. Е.Я. Суркова даже много лет спустя после смерти Чехова заботливо следила за подставкой».

Екатерина Яковлевна говорила жене Гиляровского:

— Надо, Марья Ивановна, чтобы чеховские вещи всегда у нас в порядке были.

На что сам Владимир Алексеевич обычно отвечал:

— Коли бес завел порядок, так уж будет беспорядок. Екатерина Яковлевна, кстати, была очень колоритной женщиной. Екатерина Киселева вспоминала: «В Столешниках с момента рождения дочери дяди Гиляя жила няня — Екатерина Яковлевна Суркова. Кто и когда назвал ее Кормилой, не знали, но имя за нею укрепилось и оставалось неизменным десятки лет. Она вела в доме хозяйство, знала, где что лежит, где в Москве можно купить мясо дешевле, на каком рынке оно лучше… Из каких бочек моченую антоновку брать, а из каких не следует. Тихим, неторопливым шагом двигалась она по комнатам, везде находя дело своим заботливым рукам. Екатерина Яковлевна всегда знала, кого чем надо накормить, чтоб „по вкусу и с пользой“. В этом видела свое главное назначение, может, потому и звали ее Кормилой. Переходя из комнаты в комнату, разбирая на кухне принесенные с базара покупки, она постоянно тихо что-то говорила. И хотя все знали эту ее особенность, невольно то и дело спрашивали:

— Кормила, ты с кем говоришь?

— С умным человеком, — следовал неизменный ответ, который значил: сама с собой говорю.

Если дядя Гиляй слишком долго засиживался за своими бумагами в столовой или бродил из комнаты в комнату, Кормила, сочувственно покачивая головой, спрашивала:

— С умным человеком беседуешь, Владимир Алексеич? Оставь на завтра что-нибудь. Все одно не переговоришь его».

Бегали по дому кошки и собаки (Гиляровский очень любил эту живность, как правило, подобранную на московских улицах), сидел в клетке попугай. Когда хозяин возвращался, он кричал ему: «Привет, Гиляй! Привет, Гиляй!»

Любовь Гиляровского к домашним животным доходила до крайности, часто бывало — зайдет в полицейский участок, купит ошейник с номером, якобы для собственного пса, и наденет на шею какого-нибудь безродного и бесхозного бобика — хотя бы сколько-нибудь времени пробегает бобик с ошейником, а значит, полицейские не станут его забирать на живодерню.

Больше всего Гиляровского любила Хмара — беспородная собачка, где-то им подобранная. Когда Владимир Алексеевич был дома, она ни на шаг от него не отходила. Ляжет, лапы вытянет, башку на лапы положит и любуется своим кумиром.

В передней же была повешена на гвоздик кочерга, завязанная Гиляровским в узел, — в знак того, что здесь особенно не забалуешь. Впрочем, Владимир Алексеевич был человек добрейший, как, впрочем, и его жена, и все домашние. Рядышком была еще одна реликвия — простая кочерга. Правда, она была простой только на вид — однажды Гиляровский, по обыкновению, завязал ту кочергу узлом, а когда услышал упрек — дескать, что ж ты вещи портишь? — сразу же ее развязал. Историю «обычной» кочерги знали только избранные.

Одно лишь омрачало атмосферу этого милого дома — память о сыне Алексее. Он скончался вскоре после рождения, по всей видимости, от какой-то заразной болезни, принесенной Гиляровским с Хитровки.

Но об этом в Столешниках говорить было не принято.

* * *

Да, наш герой в формальном отношении остепенился. Но по большому счету образ жизни его оставался тем же, каким был в начале репортерской работы. И в том же 1886 году в «Русских ведомостях» появилась новая сенсация, вышедшая из-под пера «дяди Гиляя», — «Катастрофа на фабрике Хлудова»: «Во всех слоях егорьевского общества только и разговору, что о катастрофе 9 января. Толпы горожан стремятся на фабрику, но туда не пускают, и редко кому удается прорваться сквозь цепь сторожей-церберов в эту окруженную стенами крепость, куда в обыкновенное время даже местная полиция неохотно допускается. Нам удалось осмотреть местность, разрушенное здание и последствия катастрофы и узнать все подробности ее на другой день частью от пострадавших лиц, частью от многочисленных очевидцев, которые говорили под свежим впечатлением виденного и испытанного, нисколько не стесняясь и не скрывая самых малейших обстоятельств.

В общем же рассказы всех были тождественны.

Из виденного и слышанного нами мы сообщаем следующее: на фабрике, между прочим, имеется высокий, старый четырехэтажный корпус, часть которого занята сортировочным отделением, где сортируется хлопок, лежавший во всех этажах в день катастрофы в количестве около 6 тыс. пудов. Масса хлопка в кипах от 15 до 20 пудов каждая хранилась на четвертом этаже. В семь часов утра, во время разборки хлопка и спуска его сверху по особым деревянным трубам, послышались крики „пожар“, и густой едкий дым от горевшего хлопка наполнил весь корпус и повалил из окон. Упавший по трубе воспламенившийся хлопок зажег на одной из женщин платье, опалил ее и еще двух ее товарок. У всех троих ожоги были настолько сильны, что их отправили в больницу при фабрике. Сила огня была вскоре прекращена прекрасной паровой фабричной пожарной трубой. Хотя, благодаря близости воды, в горящее здание было налито ее огромное количество, но тем не менее огонь все-таки временами прорывало и снова приходилось его гасить. Этим бы по-настоящему и кончилось все, но администрация фабрики распорядилась иначе. Дело в следующем: спустя часов пять после окончания пожара администрация фабрики командировала 50—60 человек рабочих под надзором почтенного человека, общего любимца всей фабрики, приказчика сортировочного отделения Михаила Титова, человека пожилого, прослужившего 33 года на этой фабрике, для скидывания с четвертого этажа вниз тяжелых кип с хлопком. Титов отправился в верхний этаж через чесальное отделение, и рабочие, долго боявшиеся вступить на качающийся пол четвертого этажа и побуждаемые администраторами с угрозой „отказать от места“ и т.п., наконец решились, скинули шесть кип, стоявших наверху, вниз и сбросили на пол седьмую. В этот-то самый момент раздался страшный грохот от падающих масс, от которого, по словам очевидцев, «земля дрогнула», и все четыре потолка этажей с массой хлопка, намокшего во время тушения огня, и работавшими людьми рухнул вниз. Затем все на момент смолкло, и потом раздались стоны раненых и изувеченных людей. Окна нижнего этажа, заложенные кирпичами, начали разламывать, затем приставили лестницу ко второму этажу (лестниц железных у этого корпуса нет), и рабочие поместились на окнах. А внизу, под ними, откуда слышались стоны, среди массы обломков и груд хлопка, еще местами курившегося, торчали — там голова, там нога, там человек, засыпанный по пояс и взывающий о помощи. Некоторые были стиснуты обломками бревен и не могли пошевелиться.

Молодой парень из деревни Холмов, прядильщик Семен Петров, зацепившись фартуком за какой-то обломок у чугунной колонны, висел в ужасном положении между этажами на высоте нескольких сажен и молил о помощи. А помощь было подать опасно: потолок и висевшие груды обломков могли уничтожить, задавить своей массой смельчака. Тем не менее такие нашлись между рабочими: какой-то молодой парень привязал себя веревкой за пояс, перекрестился и спрыгнул вниз. За ним другой, третий… Принялись кое-как с неимоверными усилиями освобождать несчастных, из которых некоторые лишились чувств, некоторые невыносимо стонали. Освобожденных или клали в корзины и в них вытаскивали наружу, или прямо привязывали подмышки веревками и вынимали. Долгое время старались рабочие вынимать несчастных и отправляли их в больницу при фабрике. Искали Титова, но ни между живыми, ни между ранеными его не оказалось. Нашли труп какого-то рабочего… Наконец из-под грязи и песку блеснуло что-то. Это оказался золотой перстень, надетый на руке, с которым Титов не расставался, и вскоре был вынут его труп, снаружи не изуродованный, но раздавленный между массами кип хлопка. Еще два трупа нашли в этот день, а на другой — еще два. Все шесть трупов положили в квартиру фельдшера на пол, в здании больницы, рядом с палатой больных. 11-го числа, то есть через два дня, мы видели эти трупы на том же месте, грязные, необмытые, изуродованные и уже издающие легкий трупный запах. Пять трупов лежали в этой комнате, а труп Титова — в другой. Странным кажется, по чьему „разумному“ распоряжению трупы несколько дней лежат в больнице, рядом с палатами, переполненными больными и изувеченными, а не в часовне при больнице.

Всего в больнице находилось 11 января 19 человек, в том числе 3 пострадавших от пожара женщин и 16 раненых и изувеченных при катастрофе. Найденные более здоровыми не были положены в больницу. Так, например, на улицах города нам пришлось встретить хромавшего и согнутого от невыносимой боли спины и шеи Семена Петрова, того самого, который, как выше сказано, висел на колонне. На месте происшествия 11 января, утром, в присутствии местного исправника, начали растаскивать кипы хлопка и обломки внутри здания и разыскивать трупы, но к 12 часам дня эта работа была прекращена ввиду могущего случиться несчастья. Обрушившаяся внутренность здания представляет нечто ужасное, но вместе с тем эффектное: это громадные, высокие четыре стены, освещенные светом, падающим из закоптелых выбитых окон, усыпанных ледяными сосульками, горящими разными огнями при дневном свете. Наверху этого здания навис обитый изнутри листовым железом, каким-то чудом держащийся на чугунных колоннах потолок, ежеминутно грозящий рухнуть. Половина здания до самого верха загромождена стоящими, лежащими и висящими переломанными балками, деревянными решетками, кусками железа, сплошь, как толстым слоем чистого стекла, покрытыми блестящей ледяной корой, переходящей на краях каждого предмета в каемку из ледяных сосулек, между которыми сверкают обледенелые серебристые волокна белого хлопка…

А внизу, под этими ледяными сталактитами, образовавшимися от обильного поливания водой, груды хлопка, грязи, песку, смешанного с водой, и, по общему мнению, есть еще трупы, так как некоторых из рабочих недосчитываются.

В больнице лежат трупы. Михаила Титова, 45 лет, оставившего после себя жену, мать и восемь человек детей. По словам знающих эту семью, „у них нет денег на фунт восковых свечей для панихиды“. Затем трупы крестьян деревни Голубевой: Михаила Петрова, 20 лет, Егора Петрова, 20 лет, оставившего жену и двоих детей, Василия Алексеева, 23 лет, мещанина города Егорьевска Василия Яковлева, лет 35, и Василия Степанова из деревни Ширяевой, оставившего в крайней бедности троих детей. По случаю катастрофы в Егорьевск приехал из Зарайска товарищ прокурора и приезжал 11 января чиновник из Рязани от губернатора, но уехал в тот же день…»

И, как обычно, за сенсацией стоял гигантский труд — поездка на место происшествия, маскировка, шпионство и прочие вещи, которые, собственно говоря, и привлекали Гиляровского в его профессии.

* * *

Впрочем, наш герой писал не только о пожарах, криминальных происшествиях и прочих малорадостных событиях. Его интересовало всё — литература, спорт, театр, даже музыка. Он писал репортажи и с концертов. Причем весьма увлекательные. В частности, в 1886 году он написал о концерте Рубинштейна: «22 сентября, в Большом императорском театре, в бенефис декоратора и машиниста театра К.Ф. Вальца, шел „Демон“. Театр был совершенно полон, и сбор по возвышенным ценам достиг около семи с половиной тысяч рублей. Бенефицианту поднесено несколько адресов, масса подарков и венков. М.Н. Климентовой, исполнявшей роль Тамары, поднесен роскошный букет из живых цветов. Бенефициант, дирижировавший оркестром А.Г. Рубинштейн и участвующие были вызваны много раз…

А.Г. Рубинштейн уехал вчера, 23-го, в Одессу, откуда он отправится за границу… А.Г. Рубинштейн остался очень доволен исполнением „Демона“ в спектакле 22 сентября. Действительно, все исполнители сделали все для них возможное, хоры были превосходны, оркестр также. Постановка оперы страдает капитальным недостатком — нестерпимо длинными антрактами; так, напр., антракт между первой и второй картинами длился более получаса, а между двумя последними — почти полчаса, между тем как в интересах музыки желательно было бы сократить их до возможного minimuma. С этой стороны мы предпочли бы менее сложную постановку, лишь бы нашлась возможность сократить антракты».

К счастью, к самой музыке у Гиляровского претензий не было.

* * *

Владимир Алексеевич не был равнодушен даже к судьбам бродячих собак. Он в подробностях описывал, с какой жестокостью ведут охоту на этих невинных, в общем-то, существ, многие из которых являются домашними, но потерявшимися: «Ловля, содержание и откуп собак производятся следующим образом: около 11 часов ночи из деревни Котлы в Москву выезжают две запряженные клячами грязнейшие фуры, с зловонными клетками в них, сопровождаемые оборванцами самого зловещего вида. Это — помощники Грибанова по ловле собак. Хотя по приказу г. московского оберполицмейстера и полагается ловить собак, не употребляя жестокостей, в том только участке, о коем заявлено Грибановым накануне, но это не исполняется, и ловчие продолжают ловить собак на пути „ходом“: для этого они, заметив собак, расставляют, перегораживая улицу в двух местах, сети и гонят в них собак, стараясь, чтобы последние не ушли на какой-нибудь двор.

Когда собака попадет в сеть, они особого рода железным ухватом прижимают собаку самым безжалостным манером к земле и усаживают в клетку. При этом ловчие стараются поймать всегда хорошую, породистую собаку, а не действительно бродячую, которую они обязаны ловить и которую никто не выкупит. Чтобы уловить породистую собаку, ловчие не брезгуют никакими средствами; они выманивают собак со дворов различными способами, то прикармливая их, то прямо выгоняя, для чего ловчим приходится забегать во двор. При этом не обходится иногда и без неприятностей: если дворники заметят, то непрошеных гостей бьют, как это было, например, в прошлом году на Арбате, в доме Львовой, но ловчие „за тычком не гонятся“. Ловчие измыслили еще более ловкий способ выманивая собак — „подлаиванием“. С этой целью в деревне Котлах они ежедневно практикуются в лаянии, и некоторые из них действительно лают не хуже звукоподражателя Егорова, лающего, как говорят, „лучше собак“. Ловчие употребляют, впрочем, и более бесцеремонные способы для добывания ценных и породистых собак: таков был случай, как сообщалось уже газетами в прошлом году, на Никитском бульваре, где ловчие, увидав дорогого пойнтера, бежавшего за дамой, шедшей в мясную лавку к Арбатским воротам, несмотря на протесты дамы, насильно отняли у нее собаку и увезли в фуре, в Котлы, в свое заведение, удачно названное „собачьей морильней“. Прославленные Котлы находятся за Даниловской слободой, верстах в двух от нее. Здесь, невдалеке от зловоннейших боен, стоит и живодерня Грибанова: обширный грязный двор, где под навесом на шестах просушиваются окровавленные, вонючие шкуры убитых на живодерне или павших животных. Тут же и квартира Грибанова, в которую приходится обращаться владельцу пропавшей собаки, совершившему десятиверстное путешествие, а то и далее, из Москвы в Котлы.

Но здесь собаки нет, и ищущего ведут на гору, к развалине какого-то завода, где на широком, поросшем бурьяном дворе есть длинный узкий дощатый сарай, при одном приближении к которому со свежим человеком может сделаться дурно от зловония. Около двери сарая трава и стена покрыты бурыми, жирными пятнами крови, и тут же стоит толстая окровавленная дубина: это место, где бьют собак, и орудие, чем их бьют. Непородистых, никому не нужных собак выводят из фур, надевают им петлю на шею и душат, а если собака очень сильна и живуча, то бьют ее палкой по переносью и с полуживой еще тут же сдирают шкуру, которую сушат и продают от 6 до 12 коп. за штуку. Как видно, доход от бродячих собак невелик, а хлопот с ними много: поймать, убить, шкуру содрать и продать. Зато породистые собаки выручают. Они содержатся в этом зловонном сарае, в вонючих, грязных, с постоянно мокрым полом клетках. В сарае только два выхода, узенькие двери и ни одного окна. Тут же, на голой земле, валяются рогожи и полушубок — это постель, одеяло и подушка неотлучно находящегося при собаках сторожа, молодого парня, занимающегося кормлением, убиением и продажей собак и спокойно живущего в зловоннейшем сарае. Впрочем, здесь не всегда содержатся хорошие, породистые собаки. Прежде, при начале деятельности Грибанова, сарайчик этот был переполнен догами, пойнтерами, сеттерами и т.п., а теперь большинство собак, содержащихся в сарайчике, принадлежат к неаристократической породе „дворняг“.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.