Глава XXIII ПОСЛЕ ДОЛГОЙ РАЗЛУКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XXIII

ПОСЛЕ ДОЛГОЙ РАЗЛУКИ

Приезд в Штаты самых близких друзей юности – Наймана и Рейна в 1988 году – был для Бродского важным событием. Ведь в 1972 году, расставаясь, все трое были уверены, что навсегда. До середины восьмидесятых их встреча казалось невозможной.

В Америке Бродского окружали «западные интеллектуалы» и клубился рой новых эмигрантских приятелей и почитателей. Но по-настоящему близких людей, кроме Барышникова, Лосевых и Алешковских, у него, мне кажется, не завелось.

И очень немногих здесь он мог спросить: «А помнишь?»

С «ахматовскими сиротами» была связана вся его молодость. Никто, как они, так тонко и остро не чувствовал его и его стихи... Про Рейна, например, он говорил: «У Женюры абсолютный слух».

После шестнадцати лет разлуки Бродский в Рейне не разочаровался. Он говорил, что «с Женюрой все в порядке, как будто мы виделись с ним на прошлой неделе. Он такой же, только глуше и мудрее». На вопрос: «А внешне?» – сказал: «Конечно, постарел... но это прошло через первые пять минут».

Полгода спустя Рейн приехал снова, на этот раз с женой Надей. Мы знали, что Рейн женился, но никто из нас ее раньше не видел. Надя вспоминает, как они с Женей впервые пришли к Бродскому на Мортон-стрит. Она, естественно, волновалась – этот первый визит был чем-то вроде смотрин. Бродский, по ее словам, казался нервным и напряженным – не ожидал, что она так молода (ей только что исполнилось тридцать), и не был уверен, какой взять с ней тон.

Иосиф сразу предложил выпить, но в доме была только бутылка виски, и Надя сказала, что не пьет ничего крепче вина. Это не способствовало разрядке. Иосиф словно отгородился от нее воображаемой стеной. Они с Рейном выпили, и Бродский сказал:

– Женюра, погуляй по комнате и выбери себе подарок.

– Женька, не прогадай и возьми вещицу покрупнее, – сказала Надя.

Бродский фыркнул, стена дала трещину и рассыпалась.

Потом он показывал им Гринвич-Виллидж, и во время прогулки Надя их фотографировала.

– Оставь мне свою фотографию, – попросил Бродский.

– У меня нет ни одной, в нашей семье я – фотограф, – сказала Надя.

В книге Волкова «Диалоги...» написано:

Волков: Я хотел спросить вас об одной частности: я никогда не видел фотографии, на которой вы и Анна Андреевна были бы вместе».

Бродский: Да, такого снимка нет. Это смешно... Как раз вчера я разговаривал с одной своей приятельницей, женой довольно замечательного поэта. И сказал ей: «Дай мне твою фотографию». А она мне отвечает: «У меня нет. В этом браке – я тот, кто фотографирует»[19].

Бродский Надю «одобрил и принял». Когда я спросила, каково впечатление, он ответил, как это часто бывало, по-английски: «I like her snap, she is a great find for him» («Мне нравится ее живость и энергичность, она для него ценная находка»).

Неслышанные ранее стихи Рейна Бродский оценил очень высоко и много раз повторял, что считает его своим главным учителем.

А вот встреча с Найманом оказалась, выражаясь сегодняшним языком, не однозначно восторженной. Когда Бродский приехал в Бостон, нам не терпелось узнать, как они с Найманом встретились в Нью-Йорке и какое у него впечатление.

«Well, it was embarassing» («Было как-то за него неловко»), – сказал Иосиф, но объяснять, что именно ему показалось «embarassing», не стал.

Найман и Бродский в юности были очень близки, о чем Найман подробно написал в эссе «Великая душа». Уже в 1961 году Бродский посвятил Найману несколько глав поэмы «Петербургский роман». Андрей Сергеев в своей книге «Omnibus» вспоминает слова Бродского:

Когда я выходил в люди, я мечтал научиться писать, как Найман. А потом прочитал Фроста и понял, что мне так никогда не написать[20].

Но уже в 1968 году Бродский посвящает Найману «Элегию», свидетельствующую об очевидной трещине в их отношениях.

Однажды этот южный городок

был местом моего свиданья с другом;

мы оба были молоды и встречу

назначили друг другу на молу,

сооруженном в древности; из книг

мы знали о его существованьи.

Немало волн разбилось с той поры.

Мой друг на суше захлебнулся мелкой,

но горькой ложью собственной; а я

пустился в странствия.

И вот я снова

стою здесь нынче вечером. Никто

меня не встретил. Да и самому

мне некому сказать уже: приди

туда-то и тогда-то.

Вопли чаек.

Плеск разбивающихся волн.

Маяк, чья башня привлекает взор

скорей фотографа, чем морехода.

На древнем камне я стою один,

печаль моя не оскверняет древность —

усугубляет. Видимо, земля

воистину кругла, раз ты приходишь

туда, где нету ничего, помимо

воспоминаний.

Вероятно, в молодости у многих из нас некоторые дурные черты характера были завуалированы и не проявлялись «за ненадобностью». Поэтам друг от друга не надо было ничего, кроме чуткого уха. Все они были одинаково бесправными и подавляемыми системой и в практическом смысле могли очень мало помочь друг другу.

Годы спустя, когда выяснилось, сколь всесилен знаменитый изгнанник, такие свойства, как зависть, нахрапистость, бесцеремонность, к сожалению, кое у кого выступили наружу, как пятна ржавчины.

В Америке Найману, в качестве друга юности Бродского, очень повезло. Благодаря Иосифу, перед ним открылись недосягаемые двери университетов, и нью-йоркское издательство опубликовало его книжку «Рассказы о Анне Ахматовой». В эссе «Великая душа» Найман даже цитирует Бродского: «Оставьте мне вашу рукопись, и мы ее здесь немедленно тиснем».

Найман подробно рассказывает об отношении Бродского к его книге «Рассказы о Анне Ахматовой». Мне же хочется высказать свою точку зрения.

Известно, что «Рассказы» Бродскому «не показались», и это его личное дело. Но он взялся помочь опубликовать книжку и написал к ней предисловие. Добровольно, или «из-под палки», как пишет Найман, не имеет значения. Не хотел бы – не написал бы. Но он написал и... влил в это предисловие ложку дегтя. Сравнив «Рассказы» Наймана с «Записками об Анне Ахматовой» Чуковской, он назвал книжку Наймана «Second to the best», то есть как бы второй по качеству после «Записок об Анне Ахматовой».

Мне кажется некорректным принижать книжку в предисловии к ней, сравнивая ее с другой книжкой. Для этого существуют газетные рецензии и критические статьи: сравнивай и разноси в пух и прах, сколько душе угодно. В одной статье похвалят, в другой лягнут, в третьей заявят, что не «Рассказы» Наймана, а именно «Записки» Чуковской Second to the best. Статьи прочтут и забудут (или запомнят), а предисловие навеки связано с книжкой, как горб на спине.

Тем не менее Найман обязан Бродскому и преподаванием в американских университетах, и американскими публикациями. В эссе «Великая душа» Найман вскользь подтверждает помощь и поддержку, оказываемую Иосифом: «Он по-прежнему был безотказен, когда от него что-то требовалось...» (Заметим, что Найману от Бродского всегда «что-то требовалось».)

Однажды Бродский раздраженно заметил, что таков, вероятно, предначертанный рисунок наймановской судьбы – делать творческую биографию и устраивать жизнь за счет дружб «с именами». Его взлет в литературные выси произошел благодаря Ахматовой, а пребывание в Оксфорде – благодаря Исайе Берлину...

«А. Г. is а perfect user, he is always demanding something», – как-то сказал Иосиф. («Прекрасно умеет использовать людей, ему все время от кого-то что-то надо».)

К слову сказать, Бродский часто переходил на английский, будто чужой язык помогал скрыть или нейтрально выразить определенный спектр чувств. Иногда даже казалось, что по-английски ему говорить приятнее. (Чуть было не написала «проще».) Во всяком случае, по-английски он так не «мекал», не изображал косноязычие, не повторял и не перефразировал свою мысль несколько раз, держа собеседника в напряженном ожидании конца фразы.

Иосиф и с Марией говорил по-английски, xoтя по-русски она и понимает, и говорит. То, что первый русский поэт и русско-итальянская аристократка общаются друг с другом на чужом для них обоих языке, мне казалось противоестественным и настолько нелепым, что я поинтересовалась, будет ли их дочь говорить по-русски? Сможет ли в подлиннике читать стихи своего отца?

«Если захочет, будет», – пробурчал Бродский...

Пока что Нюша по-русски не говорит.

Однако вернемся к Анатолию Генриховичу Найману, которого Бродский называл А. Г. и на вы.

В молодости А. Г. был очень хорош собой. Более того, ослепителен. У меня есть фотография сорокалетней давности – А. Г. в профиль, в свитере. Мои девицы – коллеги по «Ленгипроводхозу» брали ее с собой в командировки, чтобы показывать тамошнему начальству. Пусть посмотрят, какой у них муж красавец, и не лезут с гнусными предложениями.

А. Г. – остроумный и блестящий рассказчик – был жемчужиной любой компании. Как гениальный фехтовальщик, в долю секунды «жалящий» противника острой рапирой, А. Г. молниеносно реагировал на любую реплику, изящно сажая собеседника в лужу.

Не забудем и бездну обаяния. Он умел так тонко дозировать комплимент, душевность, иронию и сарказм, что получалась смесь, называемая в нашей компании «неотразимкой». В пикировках и словесных дуэлях он был похож на канатоходца, мастерски сохраняющего баланс между легкой лестью и легким хамством.

При встрече с новым человеком (или даже домашним животным) у А. Г. автоматически включался тумблер «обаяние». Если он входил в трамвай, и кондукторша не была им мгновенно очарована, его день был прожит зря.

Но возраст берет свое. Однажды Бродский, встретив знакомую даму, с которой не виделся много лет, «тактично» приветствовал ее словами: «Годы никого не щадят».

Так вот, годы не пощадили и А. Г. Он утратил уникальную способность балансировать на острие ножа. Он давал сильный крен то в сторону хамства, то в сторону лести. Как сказал Иосиф, «А. Г. уже мышей не ловит».

Его хамство, впрочем без намека на лесть, мы испытали и на себе.

Вспоминается первый приезд А. Г. к нам в Бостон в 1988 году. После первых, вторых и третьих объятий и поцелуев, последовали блестящие, гладко обкатанные байки про общих друзей. Его характеристики были остро отточенными, язвительными, а то и просто ядовитыми. Мы были благодарными слушателями – шутка ли, тринадцать лет перерыва.

Правда, одно время мы довольно интенсивно переписывались, пока не умудрились поссориться в письмах. (Кстати, из-за его отношения к Бродскому.)

Итак, А. Г. в Бостоне, в центре внимания, в своем репертуаре. Насладившись его беспощадным остроумием, я почувствовала легкие угрызения совести:

– Толя, на тебе христианский кафтан лопается и трещит по швам.

(Где-то в середине жизни Найман принял православие.)

– Ты не представляешь себе, каким бы я был говном без христианства, – ответил А. Г., вероятно, знающий себя лучше, чем другие.

Кстати, встречаясь с А. Г. в дальнейшие его приезды в Штаты, я выслушивала эти же байки в пятый и десятый раз, – действительно, память у А. Г. была уже не та, чтобы помнить, кому, когда и что он рассказывал. Иначе говоря, годы его не пощадили.

В первый приезд А. Г. нас удивили некоторые его «выступления». Например, открыв посудный шкаф, А. Г. воскликнул:

– А вы бога-а-атенькие!

Гнусавый голос и псевдонародная интонация должны были свидетельствовать, что это удачная шутка. Я сдуру начала оправдываться, что почти вся посуда куплена на распродажах в домах (так называемых, ярд-сейлах) и стоит копейки, и т. д.

– И ваша квартира, и мебель тоже стоит копейки?

Я набрала воздуху в легкие, чтобы ответить и на это обвинение, но А. Г. раздраженно меня опередил:

– Только не начинай: «Мы приехали без копейки, мы добились всего своими руками», – слышать не могу это эмигрантское занудство.

После завтрака А. Г., развалившись на диване и водрузив телефон себе на живот, звонил в разные страны и государства. Например, Горбаневской в Париж рассказать уже известные нам байки и, в свою очередь, узнать парижские сплетни. Затем Маше Слоним в Лондон, рассказать те же самые байки плюс сплетни, услышанные от Наташи Горбаневской... Затем в Рим, Нью-Йорк, Москву, Чикаго...

Когда А. Г. стал набирать очередной номер, я подумала: а не звонит ли он теперь на остров Фиджи? И тут, стыдно признаться, проявилась моя мелкая душонка:

– Толяй, сократись немного, эти трансатлантические звонки жутко дорого стоят.

– Я – старый друг и имею право вас выставить, – парировал А. Г. (К счастью, оказалось, что он всего лишь звонил своему кузену не на Фиджи, а в Нью-Джерси.)

Тут вмешался деликатнейший Витя:

– Толяй, потерпи полчаса, после десяти вечера звонки дешевле.

– Он рано ложится спать, – огрызнулся гость. – Во что вы тут все превратились! – но трубку не повесил, до десяти часов не подождал.

А. Г. навещал нас в Бостоне несколько раз, и после каждого его визита мы получали астрономические телефонные счета. Однажды, когда А. Г. уже не был бедным гостем из дальнего зарубежья, а пребывал в Америке в качестве профессора (то есть человека с американской зарплатой), я повела себя как капиталистическая барракуда.

– Толяй, – сказала я, презирая себя за скупость, – может, ты оставишь нам пустой чек, а когда придет телефонный счет, я поставлю сумму, на которую ты наговорил.

(Американские счета показывают, когда, с какой страной, по какому номеру, сколько времени говорил абонент, и стоимость каждого звонка.)

А. Г. оторопел от моей наглости. Скандал был неменуем. Спасла положение Толина жена, моя любимая подруга Галя:

– Правда, Толька, выпиши чек и разговаривай сколько хочешь.

А. Г. оставил нам пустой чек и... отлип от телефона. Счет за его разговоры в тот приезд был вполне умеренным, так что он, слава богу, не разорился, и угрызения совести меня не мучают.

Телефонные эскапады А. Г. не заслуживали бы упоминания в мемуарной литературе, если бы они не отражали тона и стиля нашего старого друга.

В один из приездов А. Г. в Бостон общая знакомая устроила в его честь прием. Один из гостей почтительно спросил А. Г., виделся ли он в Нью-Йорке с поэтом К. К.

А. Г. криво усмехнулся:

– С подонком К. К.? Не виделся и надеюсь, никогда не увижусь.

Гостя будто окатили верблюжьей слюной, и он отполз в дальний угол.

(Кстати, К. К., эксцентричный, но очень славный человек, ничего плохого А. Г. не сделал).

После приема – бес попутал – я полезла к А. Г. с нотацией:

– Зачем ты нахамил незнакомому человеку? А если он брат или друг К. К.? Тебя ведь не спросили, как вы относитесь к К. К. В цивилизованном мире, на вопрос, видели ли вы такого-то, обычно отвечают: видел или не видел...

На это последовал град обвинений, сопровождаемый уже привычным припевом «Во что вы тут все превратились».

...После получения «Нобелевки» щедрость Бродского и его готовность помочь друзьям и знакомым сделались притчей во языцех. Помимо денежных просьб, его бесконечно засыпали мольбами выбить грант, написать рекомендацию или предисловие – послесловие к книжке, предварить литературное выступление, устроить на семестр в университет. Одному он купил машину, другому костюм или дубленку, третьему заплатил за обучение дочери или сына в платном университете в Москве. Кого-то он прикармливал, кто-то у него жил. В том числе и не очень близкие люди.

Но бесконечное внимание и помощь Иосифа Найману не мешали ему жаловаться на отсутствие деликатности и чуткости у своего благодетеля. Например, Бродский пригласил А. Г. в ресторан, и по дороге они заехали за Барышниковым, а может, Барышников за ними заехал. Это неважно. Важно то, что Бродский с Барышниковым сидели в машине впереди, а А. Г. сзади. Его самолюбие было уязвлено.

– Понимаешь, – возмущался А. Г., – они болтают друг с другом, будто меня в машине нет. Да я бы и не мог участвовать в их разговоре. Сыплют именами, обсуждают какой-то карибский остров и экзотическую еду, о которой я никогда не слышал. И что они передо мной выпендриваются?

– Да они вовсе не выпендриваются. Просто обсуждают свою, извини, повседневную жизнь. И прошу заметить, – не удержалась я, – что эту жизнь они создали своими руками и... ногами.

А Бродского раздражало влезание Наймана в его личные и семейные дела, его бестактные вопросы и непрошенные советы (в частности, совет креститься). В эссе «Великая душа» Найман удивляется, что на его вопрос, не перенес ли Иосиф стилистического влияния Генри Миллера, Бродский стал отрицать это предположение с жаром, родственным той ярости, с какой в молодости набросился на меня за достаточно невинное упоминание о внешнем сходстве с ним младенца, родившегося у нашей общей приятельницы...[21]

Иначе говоря, Бродского очень раздражала бесцеремонность, которую Найман называет «невинным упоминанием». И насколько Иосиф по-прежнему с нежностью относился к Гале, настолько его отношение к А. Г. холодело с каждым новым его приездом.

В своем эссе Найман пишет, что различное отношение его и Бродского к Богу и к христианству было камнем преткновения в их отношениях все последние семь лет, а заочно (эпистолярно) и раньше. Он вскользь упоминает об открытке, посланной ему Бродским из Лондона в 1978 году, и цитирует конец этой открытки. Открытка до адресата сразу не дошла и стала достоянием общественности. Ее содержание и историю ее написания рассказал мне наш общий друг Е. Славинский. Вот его письмо.

Однажды дождливым вечером (через несколько дней после смерти Элвиса Пресли. – Л. Ш.) мы с Бродским встретились в Лондоне, на углу Вильерс-стрит и Стрэнда. Иосиф направлялся в гости, я в ночную (Славинский работает на Би-би-си. – Л. Ш.).

У нас обоих в заначке было полчаса, которые мы провели за кофием в сплетнях и литературном трепе.

Заговорили о Найманах, с которыми я был тогда в постоянном контакте. Я ответствовал, что они дружат с Красовицкими, что у них там православная идиллия... и т. п.

«Ну а кто у них сейчас главный?» – спросил Иосиф. Вероятно, мне что-то не понравилось в тоне, и я ляпнул с потолка: «Серафим Саровский».

«Серафим Саровский, Серафим Саровский...» – забормотал он, и... проехало. Мы переключились на что-то другое.

Дня через два Маша Слоним принесла на Би-би-си написанную Иосифом открытку, которую он просил отправить Толяю, и я сделал копию.

На лицевой стороне – Элвис в лучшем виде: фрак, напомаженный кок, сам такой молоденький, стоит, опершись рукой о рояль...

На обороте – текст, который Иосиф сочинил, сидя в пивной с Машей и ее британским знакомым.

Машка при мне запечатала открытку в конверт, написала адрес и... письмо пропало. Но ведь у меня была копия, и я привел текст стишка в письме Толяю, которое и дошло до него с оказией...

Дорогой Анатолий Генрихович,

Посмотрите, кто умер!

Элвиса Пресли прибрал всемогущий Бог,

и Серафим Саровский нового собеседника приобрел,

и сказал Серафиму Элвис:

You ain’ t nothing but a hound dog

just rockin’ all the while and roll[22].

Joseph and Mary and their british кореш сидят в пивной,

у Серафима – нимб, у Элвиса – ореол,

а у Joseph’a – плешь и этому жизнь виной,

just rockin’ all the while and roll.

Виски для человека, как для пореза йод.

У Josepha был инфаркт, но он это переборол.

Элвис не пьет, и Серафим не пьет

just rockin’all the while and roll.

Mary hasn’t remarried and Joseph, увы, не смог

Серафим был холост, а Элвис – тот был орел.

You ain’t nothing but a hound dog

just rockin’all the while and roll,

just rockin’all the while and roll.

just rockin’ all the while and roll.

You ain’t nothing but a hound dog, так что лай, как все.

Элвис говорит Серафиму – ну, я пошел

саледующая сатанция Димитровское шоссе.

Votre сильно SkuCharlie.

...А теперь еще несколько комментариев к произведениям Анатолия Наймана.

Прозу Наймана, как романы, так и мемуар, я читала с большим интересом. Автор повествует о людях, многих из которых я хорошо знала, а некоторые были моими друзьями. Одни из них фигурируют под своими именами, других, особенно, с его точки зрения, «омерзительных», – Найман закодировал. Это у него такой литературный прием завелся.

Например, близкий друг, описанный в качестве исчадия ада в романе «Б. Б. и др.», фигурирует под инициалами Б. Б., а сам автор «раздваивается». То он лично Найман, то, для удобства «полива», – Александр Германцев.

В произведении «Славный конец бесславных поколений» один из персонажей – в прошлом его самый близкий друг – скрыт под инициалами М. М. Есть и другие примеры.

Тем читателям, которые не знакомы с прототипами, безразлично, является ли Б. Б. на самом деле М. Б., а М. М. – Е. Б. (Расшифровка этих загадок через 30, 50 или 100 лет потянет на диссертацию будущему слависту.)

Зато друзья этих прототипов получили полное представление о благородной, христианской душе автора.

Эссе «Великая душа» произвело на меня особенно удручающее впечатление. На третьей странице нам сообщаются слова Анны Андреевны: «Вы не находите, что Иосиф – типичные полтора кота?» По тому, как Найман относится к своему герою, это эссе, прикрывшись ахматовским щитом, и следовало бы, наверно, переименовать в «Полтора кота». Такое название неплохо бы смотрелось рядом с эссе Бродского «Полторы комнаты».

Название «Великая душа» заимствовано, как известно, из стихотворения Бродского, посвященного Ахматовой. По тому, что и как пишет Найман о Бродском, это название показалось мне двусмысленным.

Цитата:

Через четверть века биограф Бродского Валентина Полухина интервьюировала меня на пути из Ноттингема в Стратфорд-на-Эйвоне. Дело было в автобусе, я сидел у окна, с моей стороны пекло солнце, деваться было некуда, поэтому вопрос, «когда вы поняли, что он великий поэт?» (или даже «гений») я отнес к общему комплексу неприятностей этой поездки и огрызнулся, что и сейчас не понимаю...[23]

Звучит странно: казалось бы, поэт и знаток русской поэзии Найман должен быть компетентен в вопросе, кто гений, а кто – нет. С другой стороны, будучи свободным человеком в свободной стране, он не обязан считать Бродского ни великим поэтом, ни гением. Ему как «другу» этот факт может быть неприятен. Интересно, что этот вполне невинный вопрос Найман отнес «к общему комплексу неприятностей этой поездки».

Подобных примеров в тексте достаточно. Похоже, что мировое признание и слава Бродского раздражает, как гвоздь, язвящий стопу, как бельмо на глазу, как зудящий фурункул на шее. Но откровенно выразить свои чувства небезопасно для собственной репутации. Остается Бродского воспевать. Но яд сочится и капает с языка.

Рассказывая о независимости Бродского, Найман «доброжелательно» описывает ее физические проявления:

Его постоянная и беспощадная демонстрация своей независимости создавала неуютную, всегда чреватую, а сплошь и рядом разражавшуюся скандалом обстановку. Незнакомому человеку находиться с ним в одном помещении больше пяти минут было сильнейшим испытанием: он изматывал своими «нет», «стоп-стоп», «конец света», а то и рыком, средним между Тарзаном и быком (если бы быки рычали), с остановившимиси как бы в идиотическом восторге глазами[24].

Интересно, посмел бы Найман написать такое при жизни Бродского?

Через несколько страниц – рассказ о том, как в Англии Бродский приехал к Найману и в кругу гостивших у Наймана родственников – медицинских светил – поставил ему дурацкий диагноз: «рефлюкс эзофаргит». А оказывается, у А. Г. была всего лишь паховая грыжа. Эта байка, многократно «прокатанная» в гостиных двух континентов (лично я слышала ее раз шесть), написана живо и ядовито.

В четыре приехал Бродский, увидел (родственников. – Л. Ш.) ощетинился, напрягся, закрылся...

В процессе знакомства выяснилась разница в произношении одного (абсолютно незначительного. – Л. Ш.) слова: изэр или айзэр... Бродский рявкнул: «А нормальные люди, как в Америке, говорят изэр» и спросил Наймана по-русски, где он набрал таких монстров. Короче, Бродский показан агрессивным хамом...

Далее в эссе описывается его авторитарность, необходимость порабощать, напасть, превозмочь...

...Чтением стихов, ревом чтения, озабоченного тем, в первую очередь, чтобы подавить слушателей, подчинить своей власти, и лишь потом – донести содержание, он попросту сметал людей[25].

Впрочем, после описания эпизода, в котором Иосиф оказался в унизительном положении, в эссе Наймана мелькнули и слова любви.

Часто стала всплывать одна белая ночь, пасмурная, так что было все-таки темновато, мы шли во втором часу мимо Куйбышевской больницы, там решетка делает полукруг и внутри него стоят скамейки, и кто-то со скамейки сделал ему подножку, он споткнулся и повалился, до конца не упал, но пришлось несколько шагов внаклонку пробежать и зацепить рукой за асфальт, а со скамейки раздался хохот. Мы обернулись, и сразу смех перешел в угрожающее рычанье – там сидела шпана, «фиксатая», пьяная, все как полагается. Он отвернулся, я тоже, мы сделали вид, средний между «что ж бывает» и «ничего не случилось», пошли дальше. Рука была ободрана, я дал ему носовой платок, а может, он вынул собственный, кто теперь разберет? И так мне его жалко было, и так я его любил и не вспоминал потом про это, а вспомнил – и опять так жалко, так люблю: хоть бы мне тогда поставили подножку![26]

А больше Бродского любить было не за что?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.