Глава I НЕМНОГО ОБ АВТОРЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава I

НЕМНОГО ОБ АВТОРЕ

Чтобы объяснить, как и почему я оказалась в орбите Иосифа Бродского, мне следует коротко рассказать о себе и своей семье.

Биографии писателей, художников, композиторов и актеров часто начинаются шаблонной фразой: «Родители маленького Саши (Пети, Гриши, Миши) были передовыми, образованнейшими людьми своего времени. С детства маленького Сашу (Петю, Гришу, Мишу) окружала атмосфера любви и преданности искусству. В доме часто устраивались литературные вечера, концерты, ставились домашние спектакли, велись увлекательные философские споры...»

Все это могло быть сказано о моей семье, родись я лет на сто или пятьдесят раньше. Но я родилась в эпоху, когда те, кто мог сидеть в уютной гостиной, сидели в лагерях, а другие, кто был еще на свободе, не музицировали и не вели увлекательных философских споров. Писатели, художники, композиторы боялись раскланиваться на улице.

Когда в 1956 году мой отец праздновал день своего рождения, за столом собрались двадцать человек, и среди них не было ни одного, избежавшего ада сталинских репрессий.

Мне невероятно повезло с родителями. Оба – петербургские интеллектуалы с яркой и необычной судьбой. Оба были весьма хороши собой, блестяще образованны и остроумны. Оба были общительны, гостеприимны, щедры и равнодушны к материальным благам. Меня не унижали, никто не ущемлял моих прав и мне очень мало что запрещали. Я росла и взрослела в атмосфере доверия и любви.

Отец по характеру и образу жизни был типичным ученым, логичным и академичным. Он обладал совершенно феноменальной памятью – на имена, на стихи, лица, числа и номера телефонов. Был щепетилен, пунктуален, справедлив и ценил размеренный образ жизни.

Мама, напротив, являла собой классическую представительницу богемного мира – артистичную, капризную, непредсказуемую и спонтанную.

Хотя по характеру своему и темпераменту они казались несовместимыми, но прожили вместе сорок лет в любви и относительном согласии.

Мой отец, Яков Иванович Давидович, закончил в Петербурге Шестую гимназию цесаревича Алексея. (В советское время она стала 314-й школой.) Его одноклассником и приятелем был князь Дмитрий Шаховской, будущий архиепископ Иоанн Сан-Францисский. Их сблизила любовь к поэзии и политике. Во время Гражданской войны оба служили в Белой армии. Отец был ранен и попал в Харьковский госпиталь, а князь Шаховской оказался в Крыму и оттуда эмигрировал во Францию.

Отец стал юристом, профессором Ленинградского университета, одним из лучших в стране специалистов по трудовому праву и истории государства и права. (Кстати, среди его учеников был и Собчак.) На его долю пришелся весь «джентльменский набор» эпохи. В начале войны отца не взяли на фронт из-за врожденного порока сердца и сильной близорукости. Ему было поручено спасать и прятать книги из спецхрана Публичной библиотеки. Там он был арестован по доносу своих сотрудников за фразу «Надо было вооружаться, вместо того чтобы целоваться с Риббентропом».

Первую блокадную зиму отец провел в следственной тюрьме Большого Дома. Следователь на допросах, для большей убедительности, бил отца по голове томом Марксова «Капитала».

Отец остался жив абсолютно случайно. Его «дело» попало к генеральному прокурору Ленинградского военного округа – бывшему папиному студенту, окончившему юридический факультет за три года до войны. Одной его закорючки оказалось достаточно, чтобы «дело» было прекращено, и полуживого дистрофика вывезли по льду Ладожского озера в город Молотов (Пермь). Мы были эвакуированы туда с детским интернатом Ленинградского отделения Союза писателей. В этом интернате мама работала то уборщицей, то воспитательницей, то медсестрой.

В 1947-м, сразу после защиты докторской диссертации, отца объявили космополитом и выгнали из университета. У него случился обширный инфаркт, что в сочетании с врожденным пороком сердца на двенадцать лет сделало его инвалидом. Вернулся он к преподаванию в 1959 году, а пять лет спустя, в 1964-м, умер от второго инфаркта.

Папиной страстью была русская история. Он досконально знал историю царской семьи и был непревзойденным знатоком русского военного костюма. Ираклий Андроников в книжке «Загадка Н. Ф. И.» рассказал, как отец по военному костюму молодого офицера на очень «невнятном» портрете сумел «разгадать» Лермонтова.

В последние годы жизни отец консультировал многие исторические и военные фильмы, в том числе «Войну и мир». После его смерти мы подарили его коллекцию оловянных солдатиков, фотографии старых русских орденов и медалей, а также рисунки, эскизы и акварели костюмов киностудии «Мосфильм».

До 1956 года мы жили на улице Достоевского, 32, в квартире 6, а над нами, в квартире 8, жила адвокат Зоя Николаевна Топорова с сестрой Татьяной Николаевной и сыном Витей. Мы были не только соседями, но и друзьями. Не знаю, была ли Зоя Николаевна в прошлом папиной студенткой (возможно, они познакомились позже), но за чаем они часто обсуждали различные юридические казусы.

В своей книге «Записки скандалиста» Виктор Леонидович Топоров пишет, что пригласить его маму, Зою Николаевну Топорову, в качестве адвоката Иосифа Бродского посоветовала Ахматова.

Вполне возможно, что и Анна Андреевна тоже. Но я помню, как отец Бродского, Александр Иванович, на следующий день после ареста Иосифа приехал к моему отцу просить, чтобы он порекомендовал адвоката. Отец прекрасно знал весь юридический мир и назвал двух лучших, с его точки зрения, ленинградских адвокатов: Якова Семеновича Киселева и Зою Николаевну Топорову. После разговора втроем и папа, и Александр Иванович, и сам Киселев решили, что Якову Семеновичу лучше устраниться. Он, хоть и носил невинную фамилию Киселев, но обладал уж очень этнически узнаваемой наружностью. На суде это могло вызвать дополнительную ярость господствующего класса. Зоя Николаевна Топорова – хотя тоже еврейка – но Николаевна, а не Семеновна. И внешность не столь вызывающая, еврейство «не демонстрирующая». Такая наружность вполне могла принадлежать и «своему».

Зоя Николаевна была человеком блестящего ума, высочайшего профессионализма и редкой отваги. Но все мы, включая и папу, и Киселева, и Зою Николаевну, понимали, что, будь на ее месте сам Плевако или Кони, выиграть этот процесс в стране полного беззакония невозможно.

В 1956 году мы покинули коммуналку на улице Достоевского (до революции эта квартира принадлежала маминым родителям) и переехали на Мойку, 82. Этот огромный, в прошлом доходный дом выходил сразу на три улицы: на переулок Пирогова, на Фонарный переулок, знаменитый Фонарными банями со скульптурой медведя на лестнице, и на Мойку. В этом же доме жил Алик Городницкий, с которым мы вместе учились в Горном институте. К Городницким вход был с Мойки, а наш подъезд – с переулка Пирогова (бывшего Максимилиановского).

Невзрачный переулок Пирогова оканчивался тупиком – кажется, единственным в Ленинграде. И в тупике этом была потайная дверь бурого цвета, почти неотличимая от такой же бурой стены. Настолько незаметная дверь, что многие живущие в переулке граждане даже не подозревали о ее существовании.

А между тем через эту дверь можно было проникнуть в закрытый, невидимый с улицы и как бы изолированный от городской жизни сад Юсуповского дворца.

Однажды папа повел нас – Бродского, меня и наших общих приятелей Гену Шмакова и Сережу Шульца – в этот сад и с мельчайшими подробностями рассказал о роковом вечере убийства Распутина. Он знал, из какой двери выбежал Феликс Юсупов, где стоял член Государственной Думы Владимир Митрoфанович Пуришкевич и что делала в этот момент жена Юсупова, красавица Ирина...

С тех пор Бродский часто проникал через потайную дверь в тупике в Юсуповский сад.

«Когда я там, ни одна живая душа не знает, где я. Как в другом измерении. Довольно клевое ощущение», – говорил он.

Тупик нашего переулка даже упомянут в оде, написанной Иосифом моей маме в день ее девяностопятилетия. Вот из нее отрывок:

При мысли о вас вспоминаются

Юсуповский, Мойки вода,

Дом Связи с антеннами – аиста

со свертком подобье гнезда.

Как знать, благодарная нация

когда-нибудь с кистью в руке

коснется, сказав «реставрация»,

теней наших в том тупике.

Папа коллекционировал оловянных солдатиков. Раза два в месяц к нам из военной секции Дома ученых приходили его друзья, «задвинутые» на военной истории России. Они, кроме папы, были уже пенсионерами, а в прошлом имели высокие военные звания. Помню хорошо двоих: Романа Шарлевича Сотта и Илью Лукича Гренкова. Роман Шарлевич, среднего роста, с бледным, нервным лицом, отличался повышенной худобой. У него были огромные выпуклые глаза, что придавало ему сходство с раком. Когда Сотт смеялся, они буквально выскакивали из орбит. Под тонким хрящеватым носом красовались невиданной красоты холеные усы. Время от времени Роман Шарлевич расчесывал их серебряной щеточкой. Мама восхищалась его галантностью, безупречными манерами и говорила, что он – «типичный виконт». А наша няня Нуля придерживалась другого мнения: «Шарлевич, как кузнечик, исхудавши весь».

Илья Лукич, напротив, был пышный, мягкий и уютный. Его гладкие розовые щеки напоминали лангеты и, когда он смеялся, надвигались на глаза и напрочь их закрывали.

Оба приходили со своими оловянными драгунами, уланами и кирасирами. Крышка рояля опускалась, и на черной полированной поверхности «Беккера» устраивалось какое-нибудь знаменитое сражение. Собиралось довольно много народа, и наши «полководцы» рассказывали, как располагались полки, кто кого прикрывал, с какого фланга начиналась наступление.

«Сегодня у нас состоится Бородинское сражение, – вдохновенно говорил папа, – рояль – Бородинское поле. Мы находимся в трехстах метрах от флешей Багратиона. С другой стороны, метрах в семистах, – Бородино. Мы начинаем с атаки французов. Справа двигаются две дивизии Дессе и Компана, а слева полки вице-короля».

«Минуточку, – перебивал Илья Лукич, – пока они никуда не двигаются. Разве вы забыли, Яков Иванович, что они начали атаку, получив в подкрепление дивизию Клапарена, и ни минутой раньше?»

В этот момент, Роман Шарлевич внезапно терял свои виконтские манеры и, впадая в ХIХ век, перебивал полковника: «Нет-с, простите-с, не так было дело... Не знаете – не суйтесь, милейший. Наполеон отменил дивизию Клапарена и послал дивизию Фриана, что было с его стороны роковой ошибкой. А когда пошел в атаку наш драгунский полк...» – «Он не пошел, не пошел! – топал ногой Илья Лукич. – Яков Иванович, подтвердите, что драгунам был приказ не наступать, пока...» Ну и так далее.

Бродский очень любил эти военные вечера. Он облокачивался на крышку рояля и внимательно следил «за передвижением войск». Я помню, с каким завороженным лицом Иосиф слушал объяснения «военоначальников» об ошибках и Наполеона, и Кутузова во время Бородинского сражения, и не раз высказывал свое мнение, как следовало бы им поступить.

Кроме Бродского на военные вечера приходили Илюша Авербах, Миша Петров и часто спускался с третьего этажа наш сосед и общий с Бродским приятель Сережа Шульц, геолог, знаток и любитель искусств. Наивный, деликатный, всем желающий добра, Сережа и внешне, и внутренне очень напоминал Маленького принца из сказки Сент-Экзюпери. После женитьбы он иногда спускался к нам со слезами на глазах – пожаловаться на молодую жену за то, что хочет ходить по театрам и кино, вместо того чтобы учить с ним по вечерам французский язык.

Однажды его мама Ольга Иосифовна, тоже геолог, ворвалась к нам с белым лицом и сказала, чтобы мы немедленно «все это» уничтожили – наверху у Сережи идет обыск. В то время в квартире еще были печи. Мы затопили печь и начали «все это» бросать в огонь. Сережа был книжным фанатиком, он снабжал нас самиздатом и абсолютно недоступными западными изданиями Оруэлла, Замятина, Даниэля и многих других «прокаженных». Он открыл для меня Набокова.

Тридцать пять лет спустя, на конференции, посвященной 55-летию Бродского, в Петербурге, Сережа Шульц передал мне для Иосифа подарок – свою книгу «Храмы Санкт-Петербурга» с таким автографом: «Дорогому, милому Иосифу (ибо сегодняшнего Жозефа Бродского представляю себе туманнее, чем Осика нашей юности), далеко-далеко улетевшему из Санкт-Петербурга – на память о нем и обо мне, в надежде на встречу где-нибудь, когда-нибудь».

Этой встрече не суждено было состояться.

Как-то мы с отцом собрались в Русский музей и пригласили Бродского и Шульца к нам присоединиться.

Проходя мимо репинского «Заседания Государственного совета», Иосиф спросил, кто кого знает из сановников. Сережа знал шестерых, я – двоих. «Многих», – сказал отец. Мы уселись на скамейку перед картиной, и папа рассказал о каждом персонаже на этом полотне, включая происхождение, семейное положение, заслуги перед отечеством, романы, козни и интриги. Мы провели в «Государственном совете» два часа и пошли домой. На дальнейшее любование живописью не было сил.

С тех пор мой отец стал для Иосифа авторитетом в самых разнообразных сферах.

Очень тепло, даже с нежностью, Бродский относился к моей матери, Надежде Филипповне Фридланд-Крамовой. Мама родом из еврейской «капиталистической» семьи. Ее дед владел заводом скобяных изделий в Литве. Однажды мой отец случайно наткнулся в Публичной библиотеке на устав этого завода, из которого следовало, что еще в 1881 году там был восьмичасовой рабочий день и оплачиваемый отпуск для рабочих. Будучи специалистом по трудовому праву, отец заочно маминого деда «одобрил».

Мамин отец Филипп Романович Фридланд был известным в Петербурге инженером-теплотехником. Как-то, отдыхая в Базеле (а возможно, на каком-то другом швейцарском курорте), он оказался в одном пансионате с Лениным. Они подружились на почве русских романсов – Ленин пел, Филипп Романович аккомпанировал. По вечерам, выпив пива, они совершали долгие прогулки, и Ленин развивал перед дедом идеи о теории и практике революции. Расставаясь, они обменялись адресами. Уж не знаю, какой адрес дал деду Владимир Ильич (возможно, что шалаша), но Филипп Романович и вправду получил от будущего вождя два или три письмеца.

Полагаю, что ленинские идеи произвели на деда сильное впечатление, потому что в 1918 году, схватив жену, пятилетнего сына и восемнадцатилетнюю дочь (мою будущую маму), дед ринулся в эмиграцию. На полдороге революционно настроенная мама сбежала от родителей и вернулась в Петроград. Следующая ее встреча с остатками семьи состоялась через пятьдесят лет.

В 1917 году мама закончила Стоюнинскую гимназию, в которой учились многие выдающиеся дамы, в том числе Нина Николаевна Берберова и младшая сестра Набокова Елена Владимировна.

Мамина жизнь вообще и карьера в частности были невероятно разнообразными. Она играла в театре «Балаганчик» с Риной Зеленой. Оформителем спектаклей был Николай Павлович Акимов, режиссером – Семен Алексеевич Тимошенко. После закрытия театра мама снималась в кино – например, в главных ролях в таких известных в свое время фильмах, как «Наполеон-Газ», «Гранд-отель» и «Минарет смерти». Хороша она была необыкновенно, этакая роковая femme fatalе, прозванная «советской Глорией Свенсон».

В юности мама посещала поэтические семинары Гумилева. Как-то на одном из занятий она спросила: «Николай Степанович, а можно научиться писать стихи, как Ахматова?»

«Как Ахматова вряд ли, – ответил Гумилев, – но вообще научиться писать стихи очень просто. Надо придумать две приличные рифмы, и пространство между ними заполнить по возможности не очень глупым содержанием».

Мама была знакома с Мандельштамом, Ахматовой и Горьким, играла в карты с Маяковским, дружила со Шкловским, Романом Якобсоном, Борисом Михайловичем Эйхенбаумом, Зощенко, Каплером, Ольгой Берггольц и другими, теперь уже ставшими легендарными людьми. О встречах с ними и о своей юности мама, в возрасте девяноста лет, написала книгу воспоминаний «Пока нас помнят».

Оставив сцену, мама занялась переводами и литературной работой. Она перевела с немецкого пять книг по истории и теории кино, написала несколько пьес, шедших на сценах многих городов Союза, а во время папиной болезни, когда его «инвалидной» пенсии едва хватало на еду, навострилась писать сценарии для «Научпопа» на самые невероятные темы – от разведения пчел до научного кормления свиней.

Приехав в Бостон в возрасте семидесяти пяти лет, мама организовала театральную труппу, назвав ее со свойственной ей самоиронией ЭМА – Эмигрантский Малохудожественный Ансамбль. Она сочиняла для ЭМЫ скетчи и тексты песен и сама играла в придуманных ею сценках. Она написала более сорока рассказов, которые были опубликованы в русскоязычных газетах и журналах в Америке, Франции и Израиле, а в девяносто девять лет издала поэтический сборник с «вычурным» названием «СТИХИ».

Благодаря родителям моя юность прошла в обществе замечательных людей. В нашем доме бывали директор Эрмитажа Иосиф Абгарович Орбели с женой Антониной Николаевной (Тотей) Изергиной, одной из самых остроумных женщин того времени; Лев Львович Раков, который основал Музей обороны Ленинграда, а отсидев за это, стал директором Публичной библиотеки; художник Натан Альтман, автор известного портрета Анны Ахматовой, с Ириной Валентиновной Щеголевой. Бывали молодой еще физик Виталий Лазаревич Гинзбург и режиссер Николай Павлович Акимов. Кстати, именно Акимов познакомил моих родителей, так что я косвенно обязана ему своим существованием. Бывали органист Исай Александрович Браудо с Лидией Николаевной Щуко, писатель Михаил Эммануилович Козаков с Зоей Александровной (с их сыном Мишей Козаковым мы дружим с детского сада).

Часто бывал у нас и Борис Михайлович Эйхенбаум с дочерью Ольгой. С Эйхенбаумом связана такая забавная история. В девятом классе нам было задано домашнее сочинение «по Толстому». Я выбрала «Образ Анны Карениной». В тот вечер к нам пришли гости, и в том числе Борис Михайлович. Я извинилась, что не могу ужинать со всеми, потому что мне надо срочно «накатать» сочинение. «О чем будешь катать?» – спросил Эйхенбаум. Услышав, что об Анне Карениной, Борис Михайлович загорелся: «Ты не возражаешь, если я за тебя напишу? Хочется знать, гожусь ли я для девятого класса советской школы».

На следующий день я пришла к Эйхенбауму в «писательскую надстройку» на канале Грибоедова за своим сочинением. Оно было напечатано на машинке, и мне пришлось его переписывать от руки в тетрадь. До сих пор проклинаю себя за то, что не сохранила этот, теперь уже исторический, текст.

За сочинение об Анне Карениной Эйхенбаум получил тройку. Наша учительница литературы Софья Ильинична с поджатыми губами спросила: «Где ты всего этого нахваталась?»

Борис Михайлович был искренне огорчен. И трояком, и насмешками, и хихиканьем друзей...

С годами ряды «старой гвардии» начали редеть. Дом наполнялся моими друзьями, и родители их приняли и полюбили. В 1964 году умер мой отец, но мама оставалась душой нашей компании вплоть до 1975 года, до отъезда в эмиграцию.

В декабре 1994 года мы праздновали в Бостоне мамино девяностопятилетие, на которое был приглашен и Бродский. К сожалению, он плохо себя чувствовал и приехать не смог. Вместо себя он прислал маме в подарок поздравительную оду.

ОДА

Надежде Филипповне Крамовой на день ее девяностопятилетия 15 декабря 1994 года

Надежда Филипповна, милая!

Достичь девяносто пяти

упрямство потребны и сила – и

позвольте стишок поднести.

Ваш возраст – я лезу к вам с дебрями

идей, но с простым языком —

есть возраст шедевра. С шедеврами

я лично отчасти знаком.

Шедевры в музеях находятся.

На них, разеваючи пасть,

ценитель и гангстер охотятся.

Но мы не дадим вас украсть.

Для Вас мы – зеленые овощи,

и наш незначителен стаж.

Но Вы для нас – наше сокровище,

и мы – Ваш живой Эрмитаж.

При мысли о Вас достижения

Веласкеса чудятся мне,

Учелло картина «Сражение»

и «Завтрак на травке» Мане.

При мысли о вас вспоминаются

Юсуповский, Мойки вода,

Дом Связи с антеннами – аиста

со свертком подобье гнезда.

Как редкую араукарию,

Людмилу от мира храня,

и изредка пьяная ария

в подъезде звучала моя.

Орава кудряво-чернявая

клубилась там сутками сплошь,

талантом сверкая и чавкая,

как стайка блестящих галош.

Как вспомню я вашу гостиную,

любому тогда трепачу

доступную, тотчас застыну я,

вздохну и слезу проглочу.

Там были питье и питание,

там Пасик мой взор волновал,

там разным мужьям испытания

на чары их баб я сдавал.

Теперь там – чужие владения

под новым замком, взаперти,

мы там для жильца – привидения,

библейская сцена почти.

В прихожей кого-нибудь тиская

на фоне гвардейских знамен,

мы там – как Капелла сикстинская —

подернуты дымкой времен.

Ах, в принципе, где бы мы ни были,

ворча и дыша тяжело,

мы, в сущности, слепки той мебели,

и вы – наш Микельанджело.

Как знать, благодарная нация

когда-нибудь с кистью в руке

коснется, сказав «реставрация»,

теней наших в том тупике.

Надежда Филипповна! В Бостоне

большие достоинства есть.

Везде – полосатые простыни

со звездами – в Витькину честь.

Повсюду – то гости из прерии,

то Африки вспыльчивый князь,

то просто отбросы Империи,

ударившей мордочкой в грязь.

И Вы, как бурбонская лилия

в оправе из хрусталя,

прищурясь на наши усилия,

глядите слегка издаля.

Ах, все мы здесь чуточку парии

и аристократы чуть-чуть.

Но славно в чужом полушарии

за Ваше здоровье хлебнуть!

Мама так растрогалась, что ответила Иосифу стихами. Ее отвага показалась нам безумством: это все равно как Моцарту послать сонату своего сочинения. Вот что написала моя девяностопятилетняя мама.

* * *

И. Бродскому

Нe подругой была, не сверстницей,

Я на сорок лет его старше.

Но, услышав шаги на лестнице,

Бормотанье под дверью нашей,

Я кидалась бегом в переднюю,

Будто к источнику света,

Чтобы в квартиру немедленно

Впустить молодого поэта.

А поэт, побродив по комнатам,

Постояв у книжного шкафа,

Говорил eле слышным шепотом:

«Я пришел почитать стишата».

И, от окна до двери

Шагами комнату меря,

Начинал он спокойно и строго,

Но вскоре, волненьем объятый,

Не замечал он, как строки

Вдруг наливались набатом.

И дрожали тарелки со снедью,

И в стену стучали соседи.

На праздновании маминого девяностопятилетия русская поэзия была представлена находившимися в то время в Бостоне Александром Кушнером с женой Леной Невзглядовой. И вот что Кушнер написал маме:

* * *

Дорогой Надежде Филипповне

в день ее девяностопятилетия

от Александра Кушнера

Маяковский о Вас написать не успел,

Потому что картежник он был и горлан.

Шкловский занят был очень и книжку хотел

Написать о Толстом, как толстенный роман.

Бедный Зощенко болен был и уязвлен

Оскорбленьями: рано поник и угас.

Посмотрев на меня, они молвили: он

О Надежде Филипповне скажет за нас.

Девяностопятилетие...

Поразительная дата.

Никого еще на свете я

Не встречал, чья так богата

И светла душа-искусница

Оставалась молодая.

О, не пленница, не узница,

А, как ласточка, летая.

Мне полезно было б, думаю,

Взять у Вас два-три урока,

Чтобы эту жизнь угрюмую

Облегчить себе немного.

Вы секрет какой-то знаете,

Что-то в Вашем есть полете.

Впрочем, Вы и не скрываете:

Не томитесь, а живете!

...Пять лет спустя, за две недели до Нового тысячелетия, мы праздновали мамино столетие. На ровесницу века обрушилась лавина звонков, букетов и писем. Открытку прислал и тогдашний президент Билл Клинтон. Мама ликовала, и я не решилась открыть ей правду: в Америке по традиции президент лично поздравляет всех граждан со столетним юбилеем. Поэтические поздравления пришли из Москвы от двух ахматовских сирот – Евгения Рейна и Анатолия Наймана.

Мама, хоть и купалась в лучах любви и славы, не изменила всегдашней своей самоиронии. «По-видимому, в моду снова вошел антиквариат», – говорила она счастливым голосом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.