Глава 1. Первые дни долгой войны

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 1. Первые дни долгой войны

Сегодня, спустя годы, прошедшие после войны, мы стараемся найти в событиях, предшествовавших этой ужасающей буре, какие-то признаки, которые загодя предсказывали нам то, что случилось. Сейчас нам кажется, что тревожные грозовые облака сгущались уже в первой половине 1914 года. Но на самом деле, как это столь часто случается в жизни, почти на всех нас этот катаклизм свалился как снег на голову и мы не представляли, что это будет означать для нас, для Европы и для всего мира. Может быть, и сейчас, без нашего ведома, наступает время событий, когда ветер истории будет гнуть людей, как шквал гнет розы, людей вовсе не глупых, но, увы, неспособных предвидеть будущее и позаботиться о нем заранее.

В то время я жил в Верхнем Эльзасе, в долине, где размещалось большое сельское поместье, принадлежавшее моей семье.

Плодородные поля и отлогие склоны у подножья холмов, тучные пастбища, покрывавшиеся травой сразу же после таяния снегов, виноградники на знаменитых террасах, старинные дома в тени столетних каштанов и лип, просторные стойла для тучных черно-белых коров, печи для обжига извести, вырытые в окружающих холмах, покрытых редкой растительностью, столь живописного вида, что напоминали о средневековых шабашах ведьм, полноводная река, полная форели, несколько мельниц на ней, весело шумящих под действием потоков воды — все это создавало для нас ощущение вечного мира и благоденствия, при котором сама мысль о войне казалась совершенно неуместной.

Но и тогда, стоило лишь с этих мирных полей переместиться в города, как ощущение спокойствия тут же исчезало. По Кольмару, по Мюлузу важно вышагивали по тротуарам маленькие лейтенанты 14-го и 22-го Баденских драгунских полков, высокомерно не уступая дороги даже женщинам. Офицеры Бранденбургских стрелков, элитных войск, проходили мимо нас, делая вид, что не замечают. Между их серо-стальными и нашими голубыми или карими глазами всякий раз происходила как бы короткая дуэль, когда наши и немецкие взгляды перекрещивались, выражая то очередную вполне французскую насмешку, то еще более высокомерное тевтонское холодное презрение. События в Саверне чрезмерно возбудили страсти, немцы явно полагали и откровенно говорили, что находятся во вражеской стране (im Feindesland) и атмосфера вокруг них была явно враждебной. То одна, то другая противостоящая сторона подвергалась бессознательному влиянию, казалось, неясно ожидая чего-то, что изменит их образ существования.

Газеты не сообщали ровным счетом ничего. Я читал тогда целыми днями «Ле Тан», в которой все проблемы как-то улаживались сами собой, и нашу провинциальную газетку, чтобы узнавать местные новости. Я принципиально не покупал никаких немецких газет, потому что питал отвращение к их профессорскому педантизму и очевидной недобросовестности.

Вместо этого я выписывал итальянскую газету «Коррьере делла Сера», выходящую в Милане. Там я находил намного больше ясной информации о международной политике и должен сказать, что, читая ее все дни, находил, что эта газета действительно немного загодя предсказывала события. Это было видно по ее замечательным ежедневным статьям, написанным прекрасно осведомленными во внешнеполитических вопросах репортерами высокого класса.

К своему стыду мне придется признаться, что убийство эрцгерцога Франца-Фердинанда в Сараево я тогда никоим образом не воспринял как преддверие близкой войны. Сейчас это событие представляется мне необычайно важным, но в те дни, пытаясь постичь суть дела, мы в своих беседах в кругу нашей семьи мало почтения оказывали французской политической элите. Мы в душе были глубоко убеждены, что у них не хватит силы воли и энергии. Мы с легкостью говорили сами себе: «Хоть бы это и случилось, хотя бы немцы потребовали у них, эти парни все равно ни на что не способны, кроме как согласиться…»

Но внезапно, как в театре, когда после долгого ожидания звучат три традиционных удара, ход событий ускорился и, таинственная рука, сдвинув занавес, открыла сцену ужасной драмы, от которой мир не оправился до сих пор.

Кроме моей жены и детей все члены моей семьи в последние предвоенные месяцы проживали во Франции и в Бельгии. Только один из моих кузенов, студент Центральной школы, как раз приехал в Эльзас на каникулы к своей матери в городок Иксхейм, располагавшийся в долине в десяти километрах от моей деревни. Моя встреча с ним оказалась печальной.

Где-то 29 или 30 июля по всей Европе прокатилась волна страстей, объединив перед лицом врага в чувствах возбужденного патриотизма всех людей каждой страны, вступившей в конфликт.

Мой бухгалтер принес последний номер «Иксхеймской газеты», и я прочел в ней, что импозантное большинство Палаты депутатов отказалось отправиться на войну, и что в Париже произошел кровавый мятеж анархистов и социалистов, выступивших против мобилизации. Эта новость заставила меня плакать от ярости; тридцатилетняя мечта рушилась на моих глазах.

— Но, сударь, — сказал мне бухгалтер, — не лучше ли будет, если мы не станем воевать с Францией?

— Как же вы не видите, — ответил я ему, — что этим самым Франция потеряет единственную возможность вернуть Эльзас и Лотарингию!

Как раз в этот момент к нам подошел мой кузен Рауль, чтобы попрощаться и попросить меня подвести его в Мюлуз, где он должен был успеть на последний поезд, отправлявшийся в Бельфор вечером.

— Успокойся, — вставил он, — я приехал прямо из Парижа, я знаю, о чем там думают. Франция не будет объявлять войну, но если ей объявит войну хоть весь мир, то она будет действовать как один человек.

Мы вскоре двинулись в путь; мимо полей, городков, таких же мирных, как всегда, лишь Мюлуз показался немного непривычным. Он патрулировался пехотинцами, а поля и дороги были перекрыты крестьянскими телегами. В городе было много народу на улицах, люди вполголоса беседовали друг с другом, оживленно жестикулируя, оглядываясь то направо, то налево, очевидно, опасаясь не французов, а немецких патрулей и полицейских.

— Прощай, Рауль, удачи тебе, и возвращайся поскорей в военном мундире!

— Я вернусь даже раньше, чем ты думаешь!

Еще одно рукопожатие, и Рауль покинул меня, но в то время как кондуктор протянул ему его билет, он повернулся ко мне и улыбнулся. Это придало мне еще больше силы, и, зная, что в этом городе уже никто не осмеливается больше говорить по-французски, на виду у бородатых полицейских и важного генерала, окруженного офицерами, я крикнул со всех сил: — До свидания, всего хорошего, и возвращайся поскорей, ты знаешь как!

Одна элегантная и красивая жительница Мюлуза, стоявшая у дверей, недалеко от генерала, услышала меня, вздрогнула и посмотрела в мою сторону. Должен признаться — еще никогда ни одна такая красивая и молодая дама не бросала на меня такой восхищенный взгляд, полный любви, которую я с удивлением заметил в синих глазах этой незнакомой мне эльзаски, и благодарности за тот вызов угнетателям, что я так уверенно бросил своим возгласом!

Я понял то воодушевление, ту живую страсть по отношению к Франции всей элиты моей страны; я ощутил также, насколько важны для нации патриотизм и энтузиазм ее женщин.

Я воспользовался своей поездкой в Мюлуз, чтобы посетить старого друга, доктора Х., который поселился в этом городке и уже приобрел достаточно большую клиентуру.

— Что вы собираетесь делать? — спросил он.

— Если бы моя семья не жила в Эльзасе, я уехал бы любым путем, так как ни за что не хочу служить Германии. А вы?

— Я должен завтра явиться на призывной пункт резервистов, — сказал он. — Я пойду, из-за моих старых родителей, но будьте уверены, я воспользуюсь любой возможностью, чтобы послужить Франции… Почему мы не предусмотрели всего того, что случилось? Следовало бы подготовиться, но мы не подумали об этом, и вот, к сожалению, события застигли нас врасплох.

— Возможность, может быть, представится, — сказал я. — Самое главное, чтобы мы были готовы ею воспользоваться. Каждый раз, когда смогу, я буду сообщать вам новости, и, может быть, мы вскоре увидимся на французской стороне!

На второй день мобилизации нам приказано было пригнать в Иксхейм всех наших лошадей, из которых больше половины немедленно были реквизированы и оплачены звонкими золотыми монетами.

На четвертый день я уехал сам, стоически скрепя сердце, но с тайной надеждой в душе. Так как накануне один житель соседней деревни передал мне, что доктор Зюбэ советует мне постараться попасть на медосмотр именно к нему, в зал номер 21. С первого дня мобилизации Зюбэ должен был во Фрейбурге проводить осмотр резервистов из Иксхейма до 1 августа.

Мне тогда было тридцать восемь лет, и я как резервист должен был призван в Ландвер, в 14-й армейский корпус.

Мобилизация проходила методично и без шума. Не было никакого энтузиазма среди эльзасских немцев, что касается французов, то они уезжали, одни поодиночке, другие — отцы семейств, встревоженные за себя и за тех, кто остался, третьи — холостяки с бунтарским духом. Я частенько встречал на дорогах за предыдущие дни повозки, набитые молодыми людьми, во все горло распевавшими «Марсельезу».

Поезд, на который я сел в Иксхейме, был уже «милитаризован» и состоял только из вагонов третьего класса, переполненных эльзасскими резервистами. Никто не раскрывал рта, потому что каждый сомневался в своем соседе, и присутствия неизвестного было достаточно, чтобы самые смелые из них держали язык за зубами.

Как только поезд переехал Рейн, я еще больше убедился, что баденцы испытывают по отношению к войне не больше энтузиазма, чем мы. Я впервые за пять дней испытал большую радость. Стоя на перроне, начальник вокзала, очень старый капитан, в старом заштопанном и выцветшем мундире, как раз ознакомился с письмом, которое ему только что вручил курьер. Я занял в поезде место в углу у открытого окна и, если захотел бы, смог бы снять с него его плоскую фуражку с длинным козырьком образца 1880 года. Я увидел, как он побледнел, как будто после сердечного приступа и хрипло произнес с печалью в голосе:

— Англия объявила нам войну. Теперь нам крышка!

— Какая разница! Одной страной больше, одной меньше, — воскликнул его помощник.

— Вы ошибаетесь, вспомните, что Англия еще никогда не проигрывала войну, — грустно ответил старик.

Это услышало все купе, и я увидев потаенные взгляды этих людей, понял, что никто из них не испытывал малейшего сожаления.

Как только мы прибыли во Фрейбург, военная дисциплина распространилась и на нас. Один надменный офицер в сопровождении фельдфебеля и четырех пехотинцев, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками, выстроил нас на перроне и зычным голосом скомандовал: «Смирно!» Фельдфебель раздал каждому из его людей патроны, которыми они снарядили магазины.

— Зарядить оружие! — приказал офицер и четыре затвора немедленно с сухим щелчком вогнали четыре пули в четыре винтовки. Это был первый салют «матери-родине» от «братьев», приобретенных нами в 1871 году.

— Вы уже поняли, не так ли, — продолжил он, — что вы теперь солдаты и подчиняетесь всем военным законам. Я вышибу мозги любому, кто не подчинится мне.

И он, казалось, действительно верил, что эти эльзасцы, эти плохие головы из Мюлуза, были способны залить огнем и кровью его прекрасный город Фрейбург, и что единственный способ помешать им в этом — террор. У меня со своей стороны сложилось убеждение, что те действия, которыми немцы печально прославились в оккупированных ими странах, были не столько репрессиями, сколько мерами, внушенными этой же потребностью в терроре — иными словами, их собственным страхом.

Фельдфебель построил нас в колонну по четыре, и мы ритмичным шагом двинулись к казармам для прохождения осмотра. Одна часть двора была занята полевой артиллерийской батареей, готовящейся к отбытию. Солдаты были одеты в новые сапоги и каски и забавно маршировали в рейтузах из жесткого сукна, подшитых толстой кожей; на лошадях была новая сбруя из красивой кожи, доставленная из военных складов и, видимо, никогда раньше не использовавшаяся.

— Смотрите, эти штуки зацарапают лошадей, а гвозди вопьются солдатам в задницы, — шепнул мне сосед.

— Не имеет значения, они не уедут раньше времени, да я и так считал их давно уехавшими.

— Куда там, — ответил он, — это не активное подразделение; это резервисты, которые разбегутся сегодня вечером или завтра.

— Внимание! Каждый получит свою солдатскую книжку. Первая группа — в зал 10, вторая группа — в зал 21. Шагом марш!

По воле случая я оказался в первой группе. Что делать? Я открываю свой маленький чемодан, роняю его, потом ударяю еще раз ногой, чтобы всего содержимое с шумом разлетелось по земле.

— Что сделала эта свинья? — заорал унтер-офицер, ведущий нашу колонну. — Ну, хорошо, растяпа, быстро собери свои вещи и присоединяйся к нам!

Я лениво и неловко собирал свои вещи, дожидаясь, пока подойдет вторая группа, и присоединился к ней. Мы остановились перед залом 21, и я терпеливо ожидал своей очереди. Люди входили с маленькими пакетами и исчезали по очереди в комнате, где их осматривал и расспрашивал доктор Зюбэ. Председатель комиссии, военный хирург, в звании капитана, тяжело прохаживался от двери к двери. Каждый раз, когда Зюбэ осматривал призывника, он яростно кричал и лез вон из кожи, оскорбляя всех, кто говорил ему, что болен. Это показное рвение позволяло ему в то же время освобождать от службы, применяя с редкой отвагой этот трюк. Когда пришло мое время предстать перед ним, я закашлял как смертельно больной несчастный человек. — Эта простуда не спасет вас от армии, — закричал он. — Стойте прямо, ради Бога, когда я с вами говорю.

Потом, когда председатель повернулся к нам спиной, доктор взял мою руку в подвздошной точке и сказал вполголоса: У вас приступ аппендицита, поняли. И добавил грубым голосом: — Под наблюдение. А потом прошептал по-французски: — Суньте унтер-офицеру двадцать марок и можете быть спокойны. Это сработает… Его подчиненный сидел в соседней комнате и выписывал необходимые бумаги для освобождения от воинской службы. Он записывает для меня следующие спасительные слова: «Временно освобожден от службы; будет ожидать новых распоряжений». Я торопливо кладу в его руку золотую монету, которую он берет без единого слова, после того как посмотрел со всех сторон. У него, похоже, хороший доход.

Последовавшие за этим дни были невыносимы: никто ничего не знал; самые безумные слухи распространились по стране. Все старались ругать пушки, стоявшие по другую стороны Вогез, гребни которых были великодушно отданы противнику политиком, который не пролил ни капли крови для их отвоевания, переложив эту заботу на плечи солдат, которым придется сделать это за него. Но и немцы понесли тяжелые потери в этих боях. Однажды во время прогулок по Кольмару я видел «печальные глаза и опущенные головы» оставшихся в живых солдат элитного прусского пехотного батальона, уничтоженного за перевалом Шлухт.

8 августа после полудня в нашу долину, не видевшую еще солдат, вошли войска 14-го корпуса, которые, казалось, сами не знали, что им тут делать. Нам встретились два заграждения из перевернутых телег, лежавших на дороге, а в ста метрах от поместья — большой драгунский пикет. Унтер-офицер, который им командовал, казался обеспокоенным:

— Нам приказано остановиться тут на всю ночь, в окружении враждебного населения и нам следует опасаться похищений или внезапного налета отряда вражеской кавалерии, спустившегося с этих священных гор… При этих словах он озабоченно взглянул на темные верхушки елей на горизонте.

— Они чертовски храбры, — сказал он, — во всяком случае, они вовсе не трусы, как нам рассказывали, — добавил он ворча.

На следующее утро немцы исчезли, и к восьми часам произошло чудо. Детский крик, крик веселья разбудил все сонные дома, маленькие ножки весело стучали по высоким ступенькам: — Папа, папа, французы!

Вот и они, во дворе фермы, — два молодых человека в небесно-голубых доломанах, похожие на два светящихся пятна в лучах утреннего солнца.

Великий Боже! Прожить целую жизнь в надежде на эту минуту и встретить ее как самую естественную вещь, летним утром, в мирное воскресенье, когда мы отдыхали от обычных работ и ожидали новых событий.

Я бросился во двор, где, не слезая с коней, два конных стрелка жадно пили воду из колодца, их кони на тонких ногах тоже пили большими глотками, устав от долгой поездки. Это были конные стрелки из Весульского полка. Они выглядели праздными, руки в карманах, сабли в ножнах, карабины за спиной, выражая своим видом спокойную уверенность, которая так резко отличалась от поведения немцев, полного тревожного ожидания. Я тем временем не без удовольствия заметил, что они совсем не отвечают на мои вопросы.

Щечный ремень уздечки одного из их коней был разорван, и всадник починил его кое-как, на скорую руку, связав кусочком веревки. Это напомнило мне прекрасное новое снаряжение, которое так поразило меня во Фрейбурге.

Внезапно на дороге послышался топот копыт несущейся галопом лошади.

— Внимание, здесь могут быть немцы!

— Нет, — ответил благодушно один из двоих, — Все немцы отступили в свой лагерь на другом берегу Рейна.

Тогда третий кавалерист спрыгнул возле дверей и сделал знак двум другим, чтобы те присоединились к нему.

Я вышел в деревню; необычное беспокойство царило в сердцах всех жителей долины; на главной улице, во всех улицах и переулках, во дворах беседовали добрые люди, задавали друг другу вопросы, обменивались впечатлениями, бросая взгляд на восток, и удивлялись: странно — эти кавалеристы не могли спуститься с гор, они прибыли из Иксхейма, как хозяева равнины.

Но тотчас среди всех жителей пронесся слух, что над дорогой поднялось облако белой пыли и приближается какая-то темная масса.

— Это наши, — дрожащим голосом воскликнула почтальонша, — это наверняка баварцы!

— Но, послушай, — возразил ее супруг-эльзасец, — ты же знаешь, что баварцы ходят в серых мундирах, в «фельдграу», как и вся немецкая армия.

Это был батальон альпийских стрелков.

— Ого! — говорили наши крестьяне, — ого, вот это солдаты!

Это были солдаты. Они проходили через деревню, в сопровождении служащего мэрии, в темно-синих мундирах и с плоскими фуражками на головах. Люди смотрели на них, не веря своим глазам. Молодые девушки, обычно столь строгие, радостно махали солдатам и смеялись, обнажая белые зубы. Но среди других преобладали чувства удивления и любопытства.

Приблизившись ко мне, служащий ратуши, подмигнув, сказал: — Они разместятся у вас; они уже знают, что вы их хорошо примете.

Я ничего не ответил; этот человек слыл в нашей деревне пронемецким, немцы его даже назначили супрефектом. Я просто послушался и вернулся к себе домой, ведя за собой половину батальона. Я разместил всех офицеров, командиру досталась отдельная комната, а все остальные получили постель если не на кровати, то, по крайней мере, на диване.

Люди разошлись по ферме, отправившись на мельницы и на лесопилку. Я отослал все стадо коров в большой хлев, перестроенный из средневековой монашеской трапезной с высоким полукруглым сводом. Рабочие, которых я попросил убрать ее, вынесли оттуда целые горы мусора.

Все общество собралось в полдень в большой гостиной на первом этаже, обычно закрытой и используемой только в дни свадеб. Там было примерно пятнадцать офицеров, большинству из которых суждено было погибнуть или получить ранения еще до конца этого года.

Когда моя жена в разговоре с командиром сказала, что ее брат служит капитаном резерва в 12-м батальоне альпийских стрелков, командир ответил, что знал об этом, а о нашей семье ему еще раньше сообщили как о вполне благонадежной.

Потом он обратился ко мне:

— Кто, по вашему мнению, представляет собой опасность для нас в деревне? Что вы думаете о мэре?

— Наш мэр — старый врач с симпатиями к Франции. Он, как и многие другие, конечно, лавировал, держался за свое место, но он хороший человек. Я не могу подозревать никого, разве что почтового служащего и особенно его жену, которая немка и патриотка. Не нужно доверять им почту, где у него, возможно, даже есть специальные линии связи.

— Я уже арестовал и его и жену, — сказал командир. Я их допрошу. Я также вызвал кюре, потому что мне донесли, что он германофил и очень влиятелен среди своей паствы.

— Но вот это уже гнусность! — вскричал я. — Кто же это так вас информировал?!

— Не спрашивайте меня ни о чем, я не имею права выдавать свои источники.

— Но аббат Х. — француз до глубины души, как вы и я. Его арест будет иметь очень плохие последствия. Разведка не может полагаться на доносы изменника!

— А вы можете поручиться за кюре? — спросил задумчиво командир.

— Абсолютно, господин командир, мы знаем друг друга больше десяти лет! Я понял бы, если бы его арестовали немцы, но вы!..

Немного позже под конвоем двух солдат с винтовками с примкнутыми штыками привели аббата Х… Командир тут же освободил его и извинился:

— Мой приказ был неправильно понят, господин аббат. Мне хотелось бы просто встретиться с вами, но в порыве служебного рвения кому-то пришло в голову сопровождать вас двумя стрелками.

Высокий и крепкий священник, знаменитый своим жизнелюбием и веселым нравом, затянутый в прекрасную сутану и с галликанскими брыжами, ответил без возмущения:

— Для меня это большая честь, сударь, пройти по моему приходу в сопровождении двух французских солдат, к тому же, таких вежливых и любезных.

— Прекрасно, господин аббат, и вы тоже окажете нам честь, если согласитесь вместе с нами принять приглашение, которое сделала очаровательная хозяйка этого дома.

Этот офицер определенно мог бы стать неплохим дипломатом.

В середине трапезы, превосходно приготовленной нашей поварихой, жена в комнате шепнула мне на ухо, что со мной хочет поговорить наш бухгалтер. Этот человек, очень ловкий, находчивый и мудрый, показал мне на вход в сад, где под каштаном стояли почтовый служащий и его супруга-баварка, в ожидании своей участи, бледные от волнения.

— Не могли бы вы замолвить пару слов за этих людей, они обещают сделать все, что могут? Мы же никогда не знаем, что в будущем нам может понадобиться.

Я подошел к ним.

— О, милостивый государь, — взмолилась женщина со слезами в голосе, — замолвите словечко за нас. — Они вас послушают, если вы за нас заступитесь.

А почтовый служащий продолжил: — Позаботьтесь, чтобы нас не депортировали во Францию, как произошло вчера вечером с моим коллегой из Иксхейма! Вспомните, ведь у нас с вами всегда были прекрасные отношения…

— О, да, — добавила его жена, — и мой муж всегда говорил о вас только хорошее…

Тут же она остановилась под взглядом супруга, который, в более решительном тоне, продолжал настаивать:

— Я клянусь, что никогда не сделаю ничего плохого… Почему вы думаете, что я опасен для французов? Не больше, чем вы для немцев, если вдруг они вернутся.

Я на лету уловил, какое наказание может ему грозить, и ответил, пожав плечами: — Опасны? Нет ли у нас другой причины, чтобы последовать совету Гёте: «Bekriegt, besiegt, vertraeg dich mit der Einquartierung»[1].

Для почтового служащего все обошлось не так легко, как для кюре; мне пришлось еще раз поручиться, но я сам знал, что не могу этого сделать так же спокойно, как в случае со священником, без предосторожностей. В конце концов, было решено, что враждебной паре придется расположиться у меня в доме под мою ответственность и один унтер-офицер, в общих чертах введенный в курс дела, был назначен на почту, чтобы временно хоть как-то обеспечить ее работу. Мне не пришлось сожалеть об этом проявлении великодушия, и я научился, таким образом, тому искусству выживания, которое население пограничных районов практикует во все времена. Их порицают за это все, кому захочется, но на это у них есть причина, с которой всегда так трудно согласиться в душе.

После полудня через деревню по направлению к У…виллеру проехали драгуны из Бельфора. И снова население высыпало на улицы в припадке исступленного восторга: девушки бросали кавалеристам цветы, а те ловили их на лету. Жители выстроились вдоль дороги, выставили кувшины с белым вином и протягивали бокалы солдатам. Я думаю, что где бы этот прекрасный полк не попросил бы разрешения разместиться, его всюду приняли бы с радостью.

Но, поднявшись из долины к своему дому, я увидел старика Фери, бывшего повара нашего дома. Он был задумчив и не разделял моего энтузиазма.

— Видите ли, сударь, я внимательно рассмотрел их вблизи, а мне хватило семи лет службы, чтобы хорошо научиться видеть. Ну, ладно, я могу вас уверить, что мы были другими солдатами. Я сам участвовал в печально знаменитой битве при Гравлоте, но мы были после боя чище и опрятнее, чем они после пяти дней похода без боев. Смотрите, у них хорошие кони, но долго они не проскачут, за ними плохо ухаживают. Амуниция в плохом состоянии, солдат за это не наказывают. Уже сорок лет как я не видел французских солдат, но это не то, совсем не то. Ах, империя! Империя!

Эта болтовня раздражала меня, и я возразил:

— Возможно, все это и верно, но вы, другие, вы тогда потеряли Эльзас, а они сейчас его отвоевывают.

— Будем надеяться, что они удержат его надолго, мой господин, будем надеяться!

Это не продлилось долго. Следующим утром стрелки исчезли, и ни один из офицеров ни о чем нас не проинформировал.

Потом, между 14 и 15 августа, как раз на день Успения Богородицы, французы возвратились без боя, так же как ушли.

Несколько дней спустя я увидел возле моего крыльца автомобиль. В нем сидел мой кузен Рауль, высокий подтянутый артиллерист, брюнет, красивый как древнегреческий бог. Вместе с ним приехал майор лет сорока, худой брюнет, очень интеллигентного вида. Это был никто иной, как доктор Бюшэ из Страсбурга, основатель «Эльзасского обозрения». Оказалось, что они оба служили во Втором бюро Генерального штаба и были прикомандированы к Эльзасской Армии. Они организовали разведывательный отдел, занимающийся агентурной разведкой, посылкой агентов-связников и рекогносцировкой. Это было существование в мире свободы, приключений и опасности — всего того, что так нравилось Раулю, и чем мне тоже хотелось бы заняться.

Во время моего первого опыта я уже научился осторожности и понял, что война полна опасностей.

— Ну, буду ждать вас снова, — сказал я. — Тут все в порядке, а что толку куда-то ввязываться? Ты знаешь, я вполне доволен, да и я хотел бы оставаться на своем месте, если смогу.

Эти приятные теплые дни проходили в атмосфере необычайного спокойствия; мы слышали грохот пушек, но очень далеко! Все дни мимо проезжали военные машины, одиночные офицеры, а у въезда в наше поместье на главной дороге появилось заграждение, охраняемое конным патрулем. Я и мои работники вернулись к нашим обычным делам, хотя число наших упряжек уменьшилось наполовину.

Но и хозяину, и рабочим в душе было не до работы.

Увы! В один мерзкий день, 24 или 25 августа, конный патруль исчез. Никто ничего не знал, ни в деревне, ни в Иксхейме. Я пошел разыскивать мэра, бывшего врага нашей семьи, с которым я заключил мир. Мэр уже знал, что когда в нашей местности расквартировался 1-й батальон, я дал его командиру самые доброжелательные сведения о нем. Он сказал мне:

— Вы можете положиться на меня, я помню, что в долгу перед вами…

У нас возникло тревожное предчувствие.

— Что вы думаете, господин мэр?

— Я думаю, что и другие тоже исчезнут. Вы заметили? Как только уходят одни, появляются другие. Как актеры на сцене.

— Да, но все решается на других театрах, а мы тут только подвергаемся контрударам.

Вечером следующего дня, около десяти часов, я уже спал. Совершено неожиданно раздался «топот марширующих легионов» и я, как будто пораженный громом, услышал крик у моей двери: «Einquartierung!»[2].

И хриплый командный голос, отчеканивший четыре слога этого слова, показался мне таким же отвратительным, как удар дубиной. Он заставил меня встать, потревожив весь мой мир.

Целая рота их толпилась в аллее под каштанами. Это были уже немолодые, измотанные солдаты под командованием капитана-резервиста и подгоняемые старым фельдфебелем.

— Два офицера, — сказал мне капитан, — и сто восемьдесят солдат! В риге, в хлеву, все равно где, но побыстрее! Они уже не выдерживают…

Они с наслаждением укладывались на солому, на которой раньше спали французские стрелки. Капитан попросил у меня вина, которое я налил ему из ведра, но этот человек не двинулся с места и я никогда не забуду ни усталого жеста, с которым лейтенант и унтер-офицер схватили по креслу, чтобы отнести их в ригу, ни скорбного голоса фельдфебеля, говорившего:

— Это же начиналось так хорошо, господин лейтенант! Нет, я никогда не думал, что это будет возможно.

«Это» для этих поседевших на военной службе стариков означало эту войну, в которой не было ни прохлады, ни радости, а лишь уныние солдат и непредвиденные опасности, которые свалились на них.

В это время капитан, прежде чем разместить своих людей, поставил стол, разложив на нем карты, и обратился к лейтенанту:

— Пошлите двенадцать человек под командованием унтер-офицера Фогеля к перекрестку этих двух дорог… Там есть мельница, где они разместятся. Пусть Фогель выставит своих часовых слева и справа, самых лучших, и я прошу вас самим все проверить и сразу же доложить мне. Я не хотел бы посреди ночи никаких сюрпризов от этой банды лентяев, которыми я командую.

Я не мог не отметить, что у альпийских стрелков не было ничего подобного. Пять или шесть сотен солдат спокойно спали в зданиях, разбросанных по всему поместью, не выставляя караулов, кроме одного часового у садовой изгороди. Я вспомнил, как в большом хлеву устроили общую спальню, где мирно спали сотни этих молодых парней при свете нескольких тусклых ламп. Я тогда с тревогой говорил себе: какая великолепная возможность для внезапного удара решительного противника! Эта мысль не давала мне покоя, пока я сам не попросил четырех моих мельников и пильщика приглядывать за местностью и сразу же сообщать мне, если они заметят хоть что-то подозрительное.

Немцы на следующий день без всякого барабанного боя двинулись вглубь долины.

— Ах, как было нелегко заставить их подняться, — рассказывал мне позже мой старший скотник. — Фельдфебель буквально тряс их, а они отвечали: «Мы вчера прошли за день пятьдесят километров, для людей в возрасте от сорока пяти до пятидесяти лет! Этого достаточно!» Тогда пришел капитан собственной персоной и заорал: «Встать! Встать! Вчера я проявил терпение, но сегодня враг рядом с нами и я больше не шучу! Иначе вы получите «синюю фасоль»[3] в свои несчастные головы». Тогда один солдат ему ответил: «Французы уже заготовили для нас свою «синюю фасоль»!», а другой крикнул: «Если уж есть фасоль, то я предпочитаю белую и хорошо поджаренную на сале». Тут капитан рассмеялся и сказал им: «Хорошо, решено, я отправляюсь на ферму за салом и фасолью и реквизирую там повозку, на которой все это привезут как раз к полуденному привалу, и погружу туда еще вино, которое вы не в состоянии были пить вчера вечером, вы, чертовы свиньи, черт бы вас побрал!»[4].

Это была 116-я рота вюртембергского Ландвера.

После этого фронт более-менее стабилизировался. Французы отступили в ложбины горных долин, что они не должны были делать, особенно зимой, так как снабжение там могло осуществляться только по редким горным дорогами, по невозможным тропам, которыми могли пробираться лишь груженые мулы, и где долгими годами приходилось драться за каждый участок леса, за каждую ферму, забравшуюся на высоту в восемьсот, а то и тысячу метров, за каждую жалкую деревню в долине с мрачными пейзажами пихтовых лесов где, как и в годы нашей доброй старины, когда мы были маленькими детьми, «весь мир был огорожен дощатым палисадом».

Жизнь продолжалась так где-то до середины сентября, в атмосфере тревожной тишины, с ритмичным грохотом далеких пушек с утра до вечера, и с немецкими газетами, вещавшими о постоянных победах германского оружия. Но я по-прежнему получал «Коррьере делла Сера» (почтовая служба работала безупречно и после ухода французов), я получал и другие сведения и, может быть, я был единственным человеком в Эльзасе, который знал о Марне, где мы, без поддержки союзников, при соотношении сил один против двоих, выиграли самую знаменитую битву в истории. Мэр и кюре, с которыми я делился новостями, были мне благодарны и, об этом постепенно узнали другие. Потому немного позже ко мне пришел почтовый служащий и предупредил, что больше я не смогу получать эту газету. 15 сентября он снова появился у меня, чтобы сообщить, что все мужчины, подлежащие мобилизации, будут призваны и что мне не удастся избежать призыва.

— На вашем месте я попробовал бы вывезти семью в Италию, — предложил мне мэр.

— А кто нам позволит уехать?

— Может быть, все-таки попробуем. Я попробую сделать для вас разрешение на выезд.

И, против всякого ожидания, мадам Х., в сопровождении троих своих детей, отправилась в Италию в принадлежащее ей поместье, для присмотра за сбором винограда, без паспорта и прочих формальностей села в Иксхейме в поезд и проехала через Эльзас в Швейцарию с удивительной легкостью.

Следующим утром я получил открытку из Базеля и узнал, что в тот же час, пока я ее читал, моя семья зашла на нашу розово-белую ухоженную виллу под тяжелой красной черепицей, закрытую с весны, вышла в маленький сад с подстриженным самшитом, с тяжелыми гроздями винограда, чтобы пройти к озеру, голубому как небо, и взглянуть на далекие Альпы.

Что касается меня, то я отныне был свободен в своем праве исполнить «другой долг».