Глава 15. Большая удача

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 15. Большая удача

Все мои агенты были в движении: трое или четверо из них постоянно были в Германии, и такой кругооборот приводил к тому, что я получал по пять-шесть донесений в месяц.

Однажды просматривая объявления моей базельской газеты, я узнал, что продается балдахин. Шмидт даже добавил слово «dringend»[31]. Я как раз был в Берне. Тремя часами позже я позвонил в его дверь.

— Ах! Он вам очень обрадуется! — воскликнула его жена, открывая дверь, — со вчерашнего дня он уже не может усидеть на месте.

Но, узнав мой голос, он прибежал из глубины своей спальни.

— Баварский горный корпус уехал вчера утром; граница закрыта даже для снабженцев, но таможенник, которого я знаю в Сен-Луи, все же смог мне рассказать, что поезда следуют безостановочно друг за другом по мостам через Рейн; все идут на восток. Хорошая работа, да?

Он засиял от радости, но потом забеспокоился:

— Что они затевают, эти чертовы «боши»? Они собираются вышибить дверь, открытую где-то на востоке. Вы увидите, они доберутся до Индии!

На следующий день движение на границе возобновилось после двухсуточного перерыва. Эмиль незамедлительно помчался туда, и я узнал, что все тылы эльзасского фронта эвакуированы, но войска постоянно передвигаются по мостам Верхнего Рейна. Юбер возвратился в Швейцарию с некоторой задержкой; он прибыл из региона Мюнхена и его сведения подтвердили мне, что баварские части оставили Эльзас и передислоцируются на восток.

Население Мюнхена ожидает больших событий, уже без энтузиазма первых месяцев войны, а с печальной уверенностью, что новые победы обойдутся очень дорого.

— В Баварии, — сказал Юбер, — они все терпеть не могут Saupreussen[32], которые, как они говорят, «ведут войну своими громкими воплями, а мы — кровью наших детей. Всякий раз, когда становится горячо, нам приходится это расхлебывать». Чего им еще нужно на Балканах или в Турции, так как похоже, что действительно именно на юго-восток направляется весь этот поток людей?

Я не знал, о чем думали у нас; майор оставался скептически настроенным; Юго-восток, он не видит…

Наконец, после моего напряженного ожидания, меня вызвал к себе Гроссман, и я ввалился к нему через четыре часа. — Вот вам новости, — произнес он, втолкнув в свой рабочий кабинет, где я нашел человека в возрасте от сорока пяти до пятидесяти лет, энергичного, простого, но полного спокойной уверенности. Знаменитый Жером, который послал прогуляться к нам доктора X. до Вердена!

— Вот, — сказал он и высморкался. — Доктор меня вчера вызвал в Карлсруэ; он там, в госпитале, и делает операции. После больших боев, вы знаете…

— Да, да, мы знаем, — сказал Гроссман, — продолжайте, продолжайте!

— Если вы меня постоянно будете перебивать, это продлится еще дольше. После Вердена он вернулся в тыл, оставался некоторое время в Штутгарте и теперь он в Карлсруэ, как я вам сказал. Совсем недавно он узнал от друзей из Штутгарта, что там была проведена массовая передислокация войск.

— Да, на юго-восток, — сказал я, — мы это знаем.

— На юго-восток, если хотите, но скорее на юг. И вот, все эти войска были с новым оружием, и у них было много полевой артиллерии, легких гаубиц и пулеметов.

Он замолчал, и я подумал, что он закончил. Немного разочарованный, я спросил:

— Знаете ли Вы, что это за войска?

— Да, вначале все, которые дислоцировались в Эльзасе в течение недель, две дивизии, стоявшие в Нижнем Эльзасе, еще одна гвардейская дивизия, которая была ближе к Мюлузу и дальше на юге баварский горный корпус, отборные части. Эти, как мне сказал доктор, получили много новых кожаных наколенников ремней, и лямок, «чтобы подниматься в Альпы».

— В Альпы! — воскликнул я.

— Да, в Альпы, — продолжил монотонный и спокойный голос Жерома, — и на этот раз на орехи достанется итальянцам.

— Вот как! И что об этом сказал доктор?

— Немецкое командование напоминает ему больших майских жуков, которые, за закрытым окном, бросаются то направо, то налево к дневному свету. Оно суетится, пытается прорвать русский фронт, затем румынский фронт, но ломает себе шею на французских линиях. Потому вполне можно предположить, что оно попытает шанс в Италии. Впрочем, сведения достоверны; доктор получал их из различных источников, они полностью сходятся; эти войска в настоящее время уже на пути к Доломитам, если эти горы уже не в их руках. Вот, что мне сказал доктор, а это не один из тех сумасшедших, которые будоражат толпу. Это серьезный человек, и раз он что-то говорит, то у него есть на это основания.

— Я незамедлительно уезжаю, — сказал я. — Я приеду в Аннмасс сегодня вечером и тотчас же позвоню майору.

Когда я благодарил Жерома, я протянул ему руку, но вместо того, чтобы пожать ее, он схватил пуговицу моего пиджака и, притянув меня к себе, спокойно произнес:

— Не забудьте сказать ему, что речь идет о 14-ой армии, под командованием генерала фон Белова.

Черт, ну и человек! Так любит произвести эффект напоследок.

Я умчался со скоростью бури, чтобы успеть на поезд. Поздней ночью я позвонил, как только пересек границу.

Много диктовать не пришлось; редко информация такого значения так недолго занимала линию.

— Хорошо! Возвращайтесь завтра; а сейчас хорошо отдохните; ах, я забыл сказать вам, что Сен-Гобэн приезжает в Аннмасс этой ночью. Встретьтесь с ним завтра утром.

Именно он, узнав, не знаю, откуда, что я здесь, рано утром пришел разбудить меня. И я, одеваясь, сообщил ему эту важную новость.

— Посмотрим, что скажет нам капитан Н. из Генерального штаба, которого я только вчера видел с одним итальянским офицером. Бьюсь об заклад, это будет интересно, — произнес Сен-Гобэн.

— Действительно, но лишь бы только вышло не так, как с Верденом!

Мы спустились в ресторан, чтобы встретиться там с капитаном Н. из французского штаба и с итальянским капитаном Этторе Ференци, которые сидели за круглым маленьким столом.

— Господин капитан, — сказал Сен-Гобэн, представив меня обоим офицерам, с которыми он познакомился накануне, я имею честь сообщить вам, что немецкие ударные части концентрируются в Доломитах и что серьезное наступление…

Но эти господа не дали ему закончить.

— Так, так, постойте, — воскликнул француз, — серьезное наступление! Но разве оно возможно?! Смотрите, у них же больше нет свежих резервов!

Итальянец встал, держа бутерброд в руке. Спокойствие и скептицизм его французского брата по оружию не действовали на него, и я увидел в его глазах тот священный страх перед немецким именем, который несколько дней спустя смел сопротивление его соотечественников в буре катастрофы у Капоретто.

Che dice? Ма che dice?[33] — бормотал он, забыв от волнения, что знает французский язык.

Я поведал ему в нескольких словах, что готовилось. И так как французский капитан упорствовал, доказывая Сен-Гобэну, что немецкое наступление в настоящий момент невозможно, он сказал:

— Ma si, ma si![34] Эти черти немцы способны на всем: и один тевтон стоит троих австрийцев. Я немедленно дам телеграмму.

Я намного позже узнал, что, несмотря на настоятельные напоминания майора Саже, наш Главный штаб не беспокоился. Что касается итальянцев, то сомневались ли они тоже? Или новость, напротив, еще ухудшила их беспорядок, когда они испугались, узнав, что им придется столкнуться с самими немцами? Потому что сила обладает таким престижем, что воздействует на противника и его парализует его волю к сопротивлению еще до начала сражения. Старая как мир истина, незнание которой делает из наших пацифистов столь же посредственных психологов.

Несколько дней спустя действительно произошла катастрофа. 14-ая немецкая армия, о концентрации которой сообщил доктор X., прорвала итальянскую оборону. Итальянцы тверды и сильны, когда им улыбается удача, но стоит случиться беде, как у них все тут же рухнет. Я видел француза в самые черные часы, и я не могу себе представить, что даже после катастрофы у Шарлеруа и в течение этих ужасных первых дней сентября 1914 года, его уныние могло бы сравниться с унынием итальянцев, которым их Марна предстояла намного позже, когда их противник был еще более деморализован, чем они, и не мог уже рассчитывать на немецкую поддержку.

В это время я в первый раз с начала войны попросил краткосрочный отпуск, чтобы поехать именно в Италию. Я не буду рассказывать о моем пребывании там, о том, как нашел свою семью и проводил время в ее кругу. Эти воспоминания мне очень дороги, но они вряд ли заинтересуют читателя, потому я буду довольствоваться рассказом о некоторых впечатлениях, накопившихся за время этой поездки.

Служба железных дорог функционировала почти так же плохо, как во Франции и поезда еще хуже соблюдали расписание. Впрочем, в этот момент как раз проходили огромные перемещения войск, и мне пришлось провести несколько часов в Турине в огромном темном и закопченном зале вокзала Порта-Нуова. Я представился коменданту, чтобы показать ему мое разрешение на отпуск и пропуск. Вскоре после этого я встретил его на перроне, и мы беседовали о тысяче разных вещей. Он был настроен скорее пораженчески и хотел только окончания войны, все равно, с каким результатом и какой ценой.

— Мы больше не можем держаться; войска деморализованы. А вы? Вам это не надоело?

— Мы будем держаться, — ответил я, — у нас уже был наш духовный кризис, мы выдержали тогда, и теперь самое трудное позади.

В этот момент раздался оглушительный, мощный грохот, отраженный многократным эхо от всех стекол просторного вокзала, шум, увеличивавшийся с каждым оборотом колеса, который производил длинный черный поезд, перевозивший войска в форме цвете хаки. Я посмотрел на коменданта, который пожал плечами.

— Французский поезд, — сказал он, — даже если бы я не знал, то догадался бы по этим крикам.

Затем, хватая пуговицу моего кителя:

— Да, вы, французы, странный народ; вот, эти едут на передовую и через несколько дней те, кто сильнее всех кричат, возможно, умолкнут навсегда. Они об этом даже не думают.

Он добавил потом более низким голосом:

— Вы ожидаете на этом вокзале с двух часов, не так ли? И вы ничего не слышали, верно? Итак, каждые пятнадцать минут отсюда отправлялся поезд с нашими солдатами. Восемь поездов выехали с вокзала в мертвой тишине. Вот разница! Мы не созданы для таких вещей.

Он говорил правду: ни один возглас не сообщил окружающим об отъезде итальянцев. Совсем не то, что эти зуавы! Действительно они «шли громко». Крики, свистки, громкие взрывы смеха, насмешки, распущенные речи, колкие словечки слышались со всех сторон; перроны и пути кишели суровыми весельчаками с загорелыми лицами, с искрящимися от радости глазами.

— Можно сказать, что они идут на праздник, — добавил итальянец почти оскорбленным тоном, — это невероятно!

Это действительно праздник для них, мог бы я ответить. Фронт на реке Пиаве после боев у Шмен-де-Дам! Австриец после немца; вы даже не поймете, что это означает для этих солдат.

Но не всякую правду следует говорить вслух.

Между тем, на обратном пути, мне довелось побеседовать с несколькими французами, которые возвращались оттуда, они были вовсе не в таком восторге.

— Вот, — сказал мне один стрелок, — все это, видите ли, господин лейтенант, не идет ни в какое сравнение с нашим фронтом.

— Но почему? Разве вам тут не намного спокойней?

— Ой, это верно, если мы не собираемся дразнить австрийцев, можно быть уверенным, что и они не будут нас искать. Вино хорошее, нечего сказать; но расквартирования! Вы сдаетесь без счета; жить в деревнях, где так много таких красивых девушек и затягивать пояс, но там, в самом деле! Ничего нельзя делать, совсем ничего! И он поднес к своим губам большой палец левой руки с дрожащим колючим ногтем. Что хотите, это страна, где священники все еще чересчур влиятельны…

Я уже в предыдущие дни видел, как проявлялось влияние духовенства; деревни, которые окружали нашу маленькую область, не были несчастны; много здоровых мужчин было еще дома, не было нехватки рабочих рук и сельскохозяйственные продукты хорошо продавались. Между тем, там царило крайнее уныние и его причиной большей частью, я думаю, были «падре». Я свои ушами слышал, как один из них вещал с кафедры в своем приходе, что объявление войны Италией было преступлением против человечества, поражение итальянцев у Капоретто — справедливым наказанием неба и что немецкие и австрийские победители были инструментами божественной мести, и что все еще не кончилось, и беды только начинаются.

Из восьми или десяти священников соседних деревень только один казался мне человеком с живыми патриотическими чувствами, и я спрашиваю себя, был ли он искренним. — Действительно, это довольно любопытное явление, — говорил я себе, — что Германия всегда умела объединить любых интернационалистов. Как ей удается собрать их под свое крыло, великий Боже, и что это — просто результат уважения, которое внушают ее масса, ее могущество и ее очевидная сплоченность?

Я должен сказать, что я услышал и другие звуки колокола. На обратном пути, между Новарой и Турином, я путешествовал с двумя старшими офицерами, которые, вначале, видя, что я не ни на что не реагировал, подумали, разумеется, что я их не понимаю, и больше не стеснялись. Может быть, вид моей формы им внушил следующие размышления?

— Мы, по правде говоря, ни для кого не союзники, мы не сражаемся ни за, ни против одних или других; наша война только за Италию и мы полагали, что наши шансы будут лучше, если мы разыграем англо — французскую карту. Эти люди воображают, что мы боремся за них; если бы они были по-настоящему умными политиками, они знали бы, что у Италии есть лишь одно непреклонное желание: завершать объединение и что сам факт вступления в войну на стороне французов является верным признаком, что во второй войне, которую мы будем вести уже против них, мы вернем себе итальянские территории, которые французы несправедливо удерживают.

Нелегко слушать подобные речи и притворяться спящим.

Вернувшись в Швейцарию, я узнал, что Реккер вскоре должен предстать перед судом в Цюрихе. Я хотел показать ему, что его судьба мне не безразлична и присутствовать на заседаниях. Чтобы ненароком не выдать меня, он даже не шелохнулся, когда увидел меня в зале. Его приговорили к одному году тюрьмы, после того как федеральный прокурор красноречиво заклеймил эту чуму шпионажа, которая несет угрозу разложения самым здоровым элементам швейцарского народа и выразил глубокое сожаление, что не видит на скамье подсудимых подстрекателя и сообщника, некоего Франсуа Лефевра — таким был мой псевдоним для ячейки Реккера.

После своего освобождения этот храбрый человек рассказывал мне, как он был тронут этим моим жестом:

— Когда вы пришли на суд, вы доказали, что полностью доверяете мне, и я был этим очень горд.

Этот период был одним из самых спокойных за все время моего пребывания в Швейцарии. Моя служба, отрегулированная и организованная с точностью до минуты, функционировала великолепно; агенты приезжали и уезжали автоматически, если можно так выразиться. Это были для меня действительно милые деньки, протекавшие гладко, без конфликтов и беспокойства. Я проводил это время в Берне, Люцерне и Невшателе, в котором я уже снял маленькую меблированную квартиру.

Я часто встречался с Мюллером, который много передвигался между Францией и Швейцарией, поддерживая связь и передавая мне инструкции, которые Сен-Гобэн получал для меня.

Мы много беседовали с ним о Марте де Маковски, к которой он, казалось, привязывался все сильней и сильней.

У службы ротмистра фон Шнайда больше не было секретов от нас, по крайней мере, мы так думали, и я не раз спрашивал себя с некоторым недоумением, как немецкая разведка могла с такой щедростью содержать агента, результаты работы которого казались мне совершенно ничтожными.

Но однажды, когда Марта заявила Мюллеру, что ей требуется молодая женщина, приветливая и хорошо говорящая по-французски, Мюллер представил ей Мари. И как раз это стало для нас разгадкой тайны.

— Я не знаю, как это произошло, — рассказывал мне Мюллер спустя неделю. — Мари уволилась из ресторана на улице Рюшонне, и никто ее больше не видел. Что касается Марты, то она утверждает, что ее желание нанять Мари так как и не было реализовано, потому что фон Шнайд ей этого не разрешил.

Через три дня юная уроженка Тичино объявилась сама и попросила Мюллера встретиться с ней в Берне как можно скорее, но ни в коем случае не говорить об этом Марте де Маковски.

Мы встретились на следующий день в кондитерской, которую она нам назвала.

— Я не собираюсь участвовать в таких махинациях, — заявила нам Мари жестким тоном.

И она объяснила нам, что у прусского ротмистра на содержании уже давно было несколько швейцарских таможенников, которые направляли попадавших на границе им в руки французских дезертиров в различные бары и кабачки Женевы. Там, этих несчастных соблазняли женщины, заставляя потратить все жалкие гроши, которые у них были, а потом отправляли их к самому фон Шнайду.

— Вот как они действуют, — рассказывала Мари. Мне нужно было ждать в маленьком кофе на улице Альп. Я пробыла там несколько дней, когда, позавчера, пришел один француз, который спросил господина Леона, это условленное имя. Хозяин наговорил ему комплиментов и обещаний, а затем тихонько подмигнул мне. Тогда я подошла к дезертиру; это был парень двадцати пяти лет, красивый, даже слишком, с уклончивым взглядом и любезными манерами, и он казался усталым, таким усталым, что я жалела его, но его образ жизни сразу проявился. Он пригласил меня выпить и сразу же начал рассказывать разные истории. И затем я сделала то, что могла, — добавила Мария, краснея. Иногда я хотела пить, иногда я хотела есть; он платил, он платил, вначале от чистого сердца, затем с ворчанием. На следующий вечер я оставила его там, это было уже выше моих сил. Я отправилась искать фон Шнайда, у которого встретила польку.

— Ну, а дезертир? — сказала она.

— Он спит на стуле в кафе, на улице Альп.

— Ах! Не надо было оставлять его одного.

— В таком случае, составьте ему компанию, Мадемуазель, — ответила я ей. Что касается меня, то это не в моем вкусе.

— Но тебя как раз наняли для этого, моя девочка. Неужели ты такая глупая, что не поняла? У него есть еще деньги?

— Франков десять, может быть!

— Очень хорошо, завтра утром ты нам его приведешь. Что он за человек?

Я ей объяснила.

— Да, я вижу, — ответила она. — С ним не стоит деликатничать.

Мюллер посмотрел на меня.

— Насколько все-таки двуличны эти женщины, — воскликнул он. Меня, я полагал, фон Шнайд и Марта не продавали за деньги, которые они получали.

— На следующий день, — продолжила Мари, — то есть, вчера утром, я забрала его в кафе, чтобы отвести к фон Шнайду.

— Вот! — сказал он мне тремя часами позже, — я нашел работу. Я снова отправляюсь во Францию!

— Что ты там будешь делать?

— Это тебя не касается. Это мое дело. Но приходи, я тебе оплачу хороший обед.

Он пьянствовал беспробудно и с каждой опустошенной рюмкой становился еще болтливее.

— Не стесняйтесь меня, я хорошо знаю, что вы собираетесь сделать.

— Зачем тогда ты спрашиваешь?

— Да, но как вы вернетесь во Францию? У вас же нет документов, видите!

— Нет документов? Ах, подумаешь! А это, что это, скажи? Только у них на все найдется решение! Вот, настоящее отпускное удостоверение рядового 1-го класса Фаро, Жака, 26-го пехотного полка. С ним я вернусь во Францию. А с этим, — он вытащил из кармана вторую бумагу, — с этим, я снова приеду сюда; это новое удостоверение, срок действия которого начинается через десять дней, этого времени хватит, чтобы посмотреть вещи, которые интересуют этих господ.

— И что они вам за это дают?

— Тысячу франков изначально и полторы тысячи после возвращения, если они будут дольны тем, что я принес! — нагло ответил он мне.

— И ради этих денег вы продаете вашу страну, ваших товарищей, господин Жак?

Он побелел как мертвец, от гнева и нечистой совести.

— Прежде всего, я не продаю никого, у меня нет страны, нет никаких товарищей, и немцы мои братья, так как они мне обеспечивают меня бифштексами, понимаешь!

— Ладно, это будет его первая и последняя поездка, без возвращения, — прошептал Мюллер сквозь зубы, и он получит по заслугам. — Посмотрим, Мари, но я полагаю, что тебе придется вернуться в Женеву и подождать следующих действий этих господ. Ты действительно сможешь помочь посадить с полдюжины, прежде чем Шнайд поймет, что это ты им принесла несчастье.

— Да, но я больше не хочу! Без меня, может быть, этот человек не пошел бы на это.

— Она права, — сказал я, — одно дело — разоблачить преступника, а совсем другое — подтолкнуть его к преступлению.

— Ну, ты даешь! — сказал Мюллер. — Тебя, стало быть, так интересует судьба этих парней?! И скажи мне: если не Мари, то ведь именно Марта возьмет это на себя, разве не так? Нет, поверь мне, по крайней мере, стоит познакомиться с ними и узнать, что они замышляют!

Он был абсолютно прав, и Мари пришлось пожертвовать собой. Она узнала, что такой же случай повторился еще с тремя другими дезертирами. Но Маковски пристально следила за ней.

Она была завистливой, ревнивой и часто устраивала сцены Мюллеру, который со своей стороны, все меньше и меньше работал на фон Шнайда. Катастрофы некоторое время спустя стали происходить все реже. Однажды ротмистр обнаружил, я только не знаю как, что Мюллер обманул его с датой одного взрыва, щедро им оплаченного.

Ничего об этом не говоря ни Мюллеру, ни даже Марте, в которой он сомневался, зная, что она влюблена, он направил из Бельгарда Второму бюро Главного штаба армии заказное письмо, содержащее квитанции, которые подписали Мюллер и я. Мой друг вынужден был покинуть Лозанну и укрыться в Вале, чтобы запутать след. Фон Шнайд, разумеется, полагал, что нас арестовали во Франции, и больше о нас не думал.

Что касается Марии, то она уехала в кантон Тичино, в свою родную деревню.

Вскоре французское правительство выразило швейцарским властям протест против присутствия во французской Швейцарии Марты и ее начальника. Обоих пташек взяли прямо в гнезде, и они оставались под арестом до перемирия, что позволило Мюллеру возвратиться домой.

Но ему очень трудно было примириться с потерей своей красивой подруги Луизы Ноймайер, она же баронесса Марта де Маковски; и эта жертва была для него тяжелой.

Я не видел Марты уже со времен моего приступа гриппа. Мюллер, столь ветреный и непостоянный, так и не смог ее полностью забыть. Он ее разыскивал почти всюду в Германии, в самой Польше; он поместил объявления в газеты, обещал вознаграждение за сведения о ней. Даже сегодня еще, когда я говорю ему о ней, его взгляд омрачается, и он вздыхает: — Это была красивая девушка и, что бы ты ни говорил, у нее было не немецкое сердце, и я бы легко привлек ее на нашу сторону. Но Дюма этого никогда не хотел; он был слишком военным, чтобы понимать такие вещи.

— Он был прав, Мюллер. Надо, чтобы каждый жил, боролся и погибал в том лагерь, который он свободно выбрал. Ты никогда не доверял бы ей полностью. Ты выполнил свой долг, не сожалей ни о чем!

Но он, скептик: — Мой долг? Неужели то, что мы видим сегодня, стоило наших усилий и наших жертв! Ах, нет, старина, ты меня больше не провел бы, если бы вдруг это началось снова.

— Ты так говоришь, Мюллер, но если бы однажды пришлось «сделать это снова», мы — и ты, и я — пошли бы и предложили наши услуги; мы были бы как те старые боевые кони, которые выпрямляются и поднимают выше свои усталые ноги, как только слышат звуки кавалерийского горна.

Он пожимает плечами и отворачивается, но он хорошо знает, что я прав.